Текст книги "Возвращение в эмиграцию. Книга вторая (СИ)"
Автор книги: Ариадна Васильева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Дым повалил сразу и наружу, смрадный, рыжий. И густой до изумления.
– Дрова сырые, – бормотал бывший цыган, щурился, совал в печь принесенную Лукой Семеновичем кочергу, ворошил тлеющие остатки бумаги, снова поджигал и снова безрезультатно.
Пришлось открыть окна настежь. Сергей Николаевич скашивал в иронической улыбке рот, щурил глаз, острил:
– Ты же любишь, Борис Федорович, когда дымок.
Вот за это Борису Федоровичу и пришелся по душе этот бывший эмигрант! Другой бы, наш, советский, на его месте разорался, потребовал бы черт знает чего, а этот стоит, ржет да еще подкалывает.
Отсмеявшись, Борис Федорович распорядился заносить в дом привезенные вещи, а сам куда-то уехал на освободившейся трехтонке.
Через полчаса он вернулся с печником дядей Володей. Сухой, шустрый, лицо в мелких морщинах, дядя Володя пожелал поставить диагноз. Печку снова попытались зажечь, и снова пошел дым.
– Будя, – сказал дядя Володя, – дымоход завален полностью.
После этого он стащил с себя засаленный ватник, размотал на шее белый в прошлом, теперь неопределенного цвета шарф, дал пару раз ногой по бокам печки. К великому ужасу Натальи Александровны печка развалилась и образовала на полу груду кирпичей.
Дядя Володя приступил к работе, попросив два дня сроку. Ночевать договорились у соседей. Девушка Женя принялась хлопотать, устраивать Наталью Александровну. Чайку попить, отдохнуть в спаленке. Лука Семенович степенно командовал:
– Ты, здеся, не больно лопочи, а перво-наперво помоги вещички со двора прибрать.
Вещи сложили в пустой смежной комнате.
Дядя Володя работал, не спеша, но красиво. Замешивал раствор, бормотал под нос матюки, поносил в хвост и гриву халтурщиков строителей. Наталья Александровна перестала обращать внимание на грязь и холод, на испорченные полы, подносила кирпичи, таскала от соседей теплую воду. Время от времени Дядя Володя отвлекался от основной, непригодной для женских ушей темы, говорил:
– А построю я тебе здесь посередке, хозяюшка, стеночку для сугреву. Много места займет – ничего. Зато у тебя закуток для домашней всякошной мелочишки образуется, и тепло сохранишь до утра, и меня добрым словом поминать будешь. Слетай-кось на двор, вон-он кирпичи кучей свалены. Ты так делай: за кучу заходи, чтобы никому глаза не мозолить, и по парочке мне сюда таскай.
– А можно?
– А почему нет? Кирпичи для этого дома привезены.
Лукавил дядя Володя. Он-то прекрасно знал, что лимит для второго этажа давно вышел, но уж очень ему хотелось уважить клиентов из самого Парижа, как его лично о том попросил Борис Федорович Попов.
И получилась у дяди Володи не печка, а зверь. Когда для первой пробы заложили в нее оттаявшие в коридоре дрова, загудела она, заплясал в ней огонь, завился желто-голубыми спиралями, а дым пошел, куда надо, в дымоход, наполняя «стеночку для сугреву» дыханием жизни. Дядя Володя прислонял к стенке ухо, собирал в шнурок морщины возле глаз, улыбался хитро.
– Гудёт!
Сергей Николаевич вручил мастеру требуемые двадцать пять рублей, чекушку водки и кулечек сахару. Да еще дядя Володя попросил у Натальи Александровны:
– Ты мне маленько в бумажку конфет-подушечек для дочки отсыпь.
Дядя Володя отправился строить печки в других домах, а Улановы взялись за ремонт, для чего им был выделен мел и две банки половой краски. Вторую, не отапливаемую комнату, решили пока не занимать. Да и обставить ее было нечем.
В тот день, когда закончилась в прогретой, но еще нежилой комнате побелка и покраска, Борис Федорович спросил, всем ли довольны его подопечные, нет ли у них каких-либо претензий и нерешенных вопросов, кроме оставленного на неопределенное время устройства Натальи Александровны на работу. Об этом Борис Федорович помнил, но просил дать ему еще немного времени.
Оказалось, один нерешенный вопрос все же есть. Еще в общежитии, дня за два до переезда, Борис Федорович принес положенную Улановым материальную помощь. Талоны на получение очень странных предметов. Были там обозначены в документе «мешки тарные» в количестве ста штук, «ткань хлопчатобумажная, именуемая диагональ» в количестве сорока метров, какие-то спецовки, рукавицы и резиновые сапоги. Все в совершенно непомерных количествах. И вот теперь Сергей Николаевич спрашивал стоящего у двери Попова, что ему с этими талонами делать.
– Как что? – удивился Попов, – немедленно получить товар.
– Но что я буду делать со ста мешками? – изумился Сергей Николаевич.
Борис Федорович, как был одетый, в пальто, в шапку с ушами, отошел от двери и сел на единственную, не заляпанную побелкой табуретку. Смех разбирал его, но лицом оставался серьезен. От него ждали совета, а давать совет в таком деле как человек официальный он не имел права. Он стащил шапку и поскреб пятерней курчавый затылок.
– Не нужны, говоришь, мешки тарные?
– Ну, то есть, абсолютно не нужны, – подтвердил Сергей Николаевич.
Попов не выдержал и расхохотался. Хлопнул шапкой по колену, встал. Так и осталось непонятным, для чего он усаживался. У двери обернулся с принятым, видно, решением.
– Ты, Сергей Николаевич, «моментальную фотографию» справа, как входить в базар, знаешь?
Сергей Николаевич подтвердил, что «фотографию» эту на базаре они с женой знают и даже фотографировались там на паспорта.
– Прекрасно, – обрадовался Борис Федорович, – вот с этим делом, с мешками и прочим, подойди к Яше-фотографу. Он скажет, что делать.
Кивнул, подмигнул, чтобы не робели, и ушел. С неясным чувством вины, двойственности какой-то.
Нет, что касается самих реэмигрантов, здесь все было в полном порядке. Эти люди определенно пришлись ему по сердцу. Они терпеливо ждали, когда требовалось ждать. Они не ныли, хотя не то, что ныть, взвыть можно было много от чего. Ведь у них, если не считать вывезенных из общежития с разрешения коменданта списанной кровати и тумбочки, не было никакой мебели. Лука Семенович, правда, пообещал сбить из бракованного горбыля стол, а двумя табуретками они сами откуда-то разжились. И это было все. А заработка Сергея Николаевича, Попов это хорошо знал, им еле-еле будет хватать на еду.
Борис Федорович сделал для них все, что мог. И даже больше, чем мог. Никто не просил его тащить к Улановым врачиху, печника… и, если уж на то пошло, болтаться целую ночь на вокзале в ожидании, когда их привезут в Брянск с воинским эшелоном. Но все это, даже выданный вне очереди ордер на квартиру, обещанную не кому-нибудь, а начальнику Брянстройтреста Мордвинову, было какой-то обидной мелочью по сравнению с грядущими сложностями. В том, что сложности ждут этих немного смешных, излишне доверчивых людей, Борис Федорович не сомневался.
Именно эта доверчивость его настораживала и тревожила, хотя никто иной, как именно он, не приложил столько усилий, чтобы доверчивость эту посеять и закрепить в сознании Улановых. Им теперь стало казаться, будто весь Советский Союз состоит из людей, подобных Попову, и они радовались этому чрезвычайно. Приятно же, когда все плохие прогнозы оставшихся в Париже родных и знакомых не оправдываются, а все хорошее, напротив, становится явью. Борис Федорович, конечно же, знать не знал, ведать не ведал, какой запас благодарности носят в своих робких сердцах приезжие. Он видел их растроганные взгляды, и делал все, чтобы этим людям, не по своей вине оторванным когда-то от Родины, понравилось дома, делал все, чтобы они прижились.
В истории с печкой его разобрала дикая цыганская злоба. Додумались! Построили и тут же испакостили! Изуродовали собственную работу! Шевеля желваками, налитый тяжелой кровью, он полчаса выговаривал бригадиру, а когда тот, в качестве оправдания, указал на дамочку из Парижа, таскающую кирпичи, Попов так заорал, что даже самому стало страшно.
Борис Федорович чувствовал перед Улановыми вину. Нет, не только из-за печки. Печка – мелочь. Он не мог понять, отчего зародилось и гнетет его это чувство, и избавиться от него не мог. Иногда даже по ночам ворочался с боку на бок, и вставали перед его мысленным взором за этими Улановыми приехавшие вместе с ними в Россию две тысячи человек.
Борис Федорович думал так: Уланову под сорок, а жизнь начинает с нуля. Пусть он устроился на хорошую работу. Но, господи прости, что это за должность – шеф-повар в столовке – для такого интеллигентного человека!
Вот этой пропадающей ни за копейку, ни за грош интеллигентности Сергея Николаевича было нестерпимо жалко. Он понимал, что ему самому, при всем его высшем и развысшем образовании никогда не достичь неуловимой, особой внутренней культуры, присущей Улановым. Им она дана была по крови, а ему нет. Нигде, ни в институте, когда учился, ни теперь, когда вращался возле высших партийных сфер, а выше этих сфер уже, казалось, ничего и не было, он таких людей не встречал. Хороших, порядочных, замечательных людей встречал, а таких – нет. Получалось, что советская власть, изгнав их, что-то утратила. Но думать о таком было просто страшно.
Жена поднимала с подушки сонную голову, заботливо гладила ладонью плечо.
– Что, Боренька, болит?
Он успокаивал ее, приказывал немедленно спать. Она поворачивалась на другой бок и сонно бормотала:
– О, господи, и когда ты со своей бюрократией распрощаешься…
Сгоряча он посоветовал Наталье Александровне пойти в вечернюю школу, получить аттестат зрелости и поступить на заочное отделение в институт иностранных языков. Как она шпарила по-французски! О, как она по-французски шпарила! Раз он попросил, и она прочла наизусть стишок. И от начала до конца по-французски!
От вечерней школы Наталья Александровна отказалась. Поздно. Он и сам понимал, что поздно. И тут же, словно испугавшись неведомо чего, стал внушать своим подопечным, чтобы они свою интеллигентность особенно не выказывали, знанием иностранных языков не щеголяли.
Он свою мысль выразил в том духе, что некоторым людям бывает неприятно, когда их унижают чьим-то превосходством. Сергей Николаевич сразу с ним согласился. Но он неправильно Бориса Федоровича понял. Борис Федорович намекал на всеобщую, укоренившуюся в стране, нетерпимость ко всему выделяющемуся из общей массы. Ему самому эта нетерпимость никогда не нравилась. Он чувствовал ее и злился, может оттого, что сам по крови был вольный цыган, и ему временами становилось душно в затхлой атмосфере послевоенной жизни. Он так надеялся на перемены, но война кончилась, а ничего не изменилось.
Довоенную жизнь он знал прекрасно. Он прожил ее уже зрелым человеком, Знал, какие неожиданные повороты в судьбах могут произойти. Вот и опасался за Улановых. Сейчас все хорошо, разрешили вернуться, распорядились помогать на первых порах и квартиру в центре города дали. А потом возьмут и передумают. И что тогда?
Он прекрасно пронимал, КТО может передумать, а отношение к этому человеку у него и без того было двойственное. При всей своей коммунистической убежденности и привычке к партийной дисциплине он, естественно, ни с кем не делясь сомнениями, много чего не понимал в характере товарища Сталина. Сам не любил, как он это называл, громких слов, и не понимал, например, как товарищ Сталин может терпеть бесконечные восхваления и здравицы.
И была еще одна, непостижимая тема. О ней даже думать особенно не хотелось. Но она, непрошеная, так и лезла, так и лезла в голову. Особенно по ночам во время бессонницы. Темой этой была война.
Пусть, как он ни стремился, до Берлина дойти не довелось. Но зато он протопал от Минска до Сталинграда и обратно до Вислы, и никогда не мог понять, как такое могло случиться с великой советской державой. Как мог допустить товарищ Сталин это великое хождение по трупам солдат и мирных людей туда и обратно, когда, это всем всегда было ясно, страна столько лет готовилась к грядущей войне. Он сам, сколько раз приятным баритоном, вместе со всеми на вечеринках по случаю, скажем, Первого мая или Седьмого ноября, пел, хитро прищуривая глаз и понижая в нужном месте голос:
Любимый город может спать спокойно
И видеть сны и зеленеть среди весны…
А через два года ему довелось увидеть, как бомбили немцы тот самый любимый город, довелось оставить его во власти не знающего пощады оккупанта, шагать дальше и дальше, оставляя позади кровавый след уничтожаемых в боях батальонов.
Как такое случилось, Борис Федорович не мог понять. Он не мог понять, каким образом всесильный гений товарища Сталина дал сбой и допустил все это.
Позволить себе роскошь говорить с кем-либо на такие темы Борис Федорович, естественно, не решался. Он даже во сне боялся проговориться о малейшем сомнении в личности товарища Сталина. И этот страх, подкожный, подсознательный, как угодно можно назвать, тоже входил в разряд неразрешимых вопросов к «вождю всех времен и народов».
2Надвигалась зима. Днем и ночью валил снег. Но внезапно вместо обещанных трескучих морозов пришла оттепель. Толстые, будто окольцованные, слипшиеся в грозди на сохранившихся карнизах руин сосульки стали со звоном и грохотом падать, втыкаться стоймя в оседающие сугробы, разбиваться на тысячи хрустальных осколков на тротуарах. Снег медленно превращался в желтую кашу, она противно хлюпала под деревянными настилами в центре несчастного, превращенного в сплошные руины города. И хотя строительство шло полным ходом, больно было смотреть на задымленные, изувеченные дома.
Непредвиденная оттепель испортила Улановым только что законченный ремонт. Потолок протек, пришлось подставлять под капель тазы и миски, сдвигать кровать на середину комнаты. Мокрые пятна на потолке ширились, расплывались, и вскоре уже нигде не стало спасения. Протекало в середине, протекало во всех углах. Наташа предложила спать под зонтиком. Проклиная все на свете, Сергей Николаевич отыскал среди сдвинутых под кровать вещей зонтик, раскрыл его и улегся. Несколько минут прошло в молчании. Кап-кап, забарабанили по выгнутой спинке защитного устройства первые капли. Сергей Николаевич взорвался.
– Что, я всю ночь буду, как идиот, держать этот зонтик?
– А давай закрепим его между подушками, – предложила Наташа.
Зажгли свет, перестелили постель головой в другую сторону, укрепили зонтик. Стали засыпать – зонт свалился, и все надо было начинать сначала. Тут обоих разобрал смех.
– Чего ты хохочешь? – с трудом остановившись, спросил Сергей Николаевич.
– А сам? – махала рукой Наташа и заходилась пуще, – ой, не могу! А как… любить… тоже под зонтиком?
Неожиданно зонтик сам собой закрылся. Это вызвало новый приступ веселья. Так они проваландались почти до рассвета и уснули под радостный перезвон капели.
В течение следующих трех дней строители перекрывали третий этаж, всемирный потоп кончился, но потолок пришлось белить заново.
Наталья Александровна старалась сохранять чувство юмора, хотя город Брянск ее просто пугал. Уцелевшие после войны дома проще было пересчитать. Уныло смотрели они на нее саму, на других прохожих. Да и народу на улицах, казалось, было совсем немного. Иногда, правда, она попадала в районы, обойденные вселенским разорением. Словно во сне шла вдоль штакетников, мимо бревенчатых домиков с резными наличниками, с множеством цветочных горшков на подоконниках за двойными рамами. И сами двойные рамы, и обычай прокладывать между ними вату, где-то украшенную битыми осколками елочных игрушек, где-то бумажными розами, удивлял ее несказанно. И еще ей было совершенно непонятно, для чего в эту вату между рамами ставят маленькие граненые стаканчики с солью.
Наткнувшись на синий почтовый ящик, прибитый к столбу, Наталья Александровна с ходу не могла сообразить, отчего на нем написано по-русски «почта», а не привычное «post». В магазинах иногда путалась и обращалась к продавцам по-французски. Смутившись, уходила, ничего не купив.
По случаю оттепели она скинула приобретенные в самые первые дни валенки с галошами и ватник и надела старенькое парижское демисезонное пальто. Валенки и ватник она ненавидела всеми силами души, но о покупке теплого пальто нечего было и думать. Особенно много горя доставляли Наталье Александровне галоши. Подошвы их быстро стерлись, и она панически боялась поскользнуться на гололеде.
Но теперь, когда она смогла сменить и верхнюю одежду и обувь, на нее стали оборачиваться. Для Парижа это было очень скромное пальтишко, а здесь поражало невиданной роскошью. Особенно среди ватников и серых в мелкую черную клетку платков на головах женщин. Наталья Александровна поглядывала на эти платки и с ужасом думала о работе. В Брянске явно некому было носить модные шляпы. Сбывалось пророчество тети Ляли.
Вглядываясь в хмурые лица прохожих, Наталья Александровна подмечала свойственную им странную желтизну, будто добрая треть населения повально болела желтухой. Но Борис Федорович пояснил, что это никакая не желтуха, а малярия. Что кожа у людей желтеет от лекарства, от хины, единственного средства при этой болезни.
– Откуда же здесь малярия? – удивлялась Наталья Александровна.
– Как откуда? – отвечал Борис Федорович, – кругом леса, болота.
Наталья Александровна стала бояться наступления лета. Придет оно, налетят страшные малярийные комары, искусают ребенка, и у Ники тоже будет скорбное, желтое лицо.
Ее угнетала вынужденная разлука с дочерью, невозможность видеть ее каждый день, каждый час, а только по выходным и только в положенное для посещений время. Но другого выхода не было.
Грустя о Нике, Наталья Александровна мучилась угрызениями совести. Когда доктор Трошина сказала: «Нужно будет снять волосяной покров, вшивость, знаете…» – Ника забеспокоилась. Она теребила мать, смотрела умоляющими глазами.
– Как снять? Я не хочу ходить без волосиков!
Наталья Александровна утешала, как могла, и пошла на прямой обман. Она сказала, что Нику, конечно, обстригут, но оставят маленькую челочку. Волосы у нее вьются, будет даже красиво и совсем не заметно.
Но когда парикмахер усадил Нику перед большим зеркалом, завернул в белоснежную простыню и бойко провел машинкой со лба к макушке, девочка все поняла, уголки ее рта поползли вниз, круглые черные глаза налились слезами. Она посмотрела на себя, такую некрасивую, в зеркале и безнадежно махнула рукой. Она молча взяла из рук мамы шубку, оделась и ушла из парикмахерской, обиженная на весь белый свет. Такой она переступила порог своего нового дома. Наталья Александровна оставила на воспитательницу в белом халате одинокого, совсем несчастного, обманутого своего ребенка.
– Какие глупости! – возмутился вечером Сергей Николаевич. – Развели тут бабскую канитель.
– Ах, ты бы видел, как она махнула рукой! – поднимала на него прекрасные серые глаза Наталья Александровна.
– Ничего, ничего, ничего, – сжимал ее плечи Сергей Николаевич, – главное, там хороший уход. Это ты понимаешь?
Это она понимала.
Да все она прекрасно понимала! И что из Парижа надо было уехать ради той же Ники, и что трудности эти временные, что неуютный развороченный город отстраивается заново, что с работой ее не ладится не просто так, а по вполне объяснимым причинам.
Вскоре навалились хлопоты. Переезд, бесконечное мытье пола за дядей Володей, кирпичи эти треклятые, шершавые, ледяные. Наталья Александровна переломала об них все ногти. Потом ремонт. Она делала все, чтобы поскорее все устроить и начать новую жизнь.
После ремонта отправились по указке Бориса Федоровича к Яше-фотографу. Яша встретил их как старых знакомых.
– Знаю, знаю, – протянул Сергею Николаевичу руку маленький совершенно лысый человечек, – Борис Федорович говорил о вас. А он мой сосед. Или я его сосед? Короче, обои мы с ним соседи. Таким вот макарчиком.
Говорил, словно горохом сыпал короткие фразы, бойко поглядывал слегка выпученными глазами на растерянную и смущенную пару.
– Это вы не серьезно, – успокаивал он Улановых, когда речь зашла о деле, – вам не нужны мешки – другим людям, вот так, нужны, – и проводил ладонью по горлу, словно собирался отсечь самому себе голову. – Резиновые сапоги? Да у нас рыбалка – ого! Подождите, лед на Десне сойдет, что начнется! Советую себе одну пару оставить. Не надо? Как хотите. Рыбаки с руками оторвут. Таким вот макарчиком. Диагональ, – просматривал он талоны, – отнесете на толкучку. Будете просить тридцать рублей за метр. И ни копейки не уступайте. Так. Это мы оставим, это получить, это мы оставим… Вы мне доверяете? Раз доверяете, кое-какие талоны я сам продам, а деньги вам принесу. Сегодня у нас воскресенье. В среду принесу. Как это вы не знаете, где находится толкучка? Это не далеко. Отсюда прямо до завода, вдоль забора минут двадцать ходьбы. Там увидите. Как, когда? В любой день. Толкучка, хе-хе, без выходных. Вы, главное, не теряйтесь. Туда-сюда научитесь вертеться – жить можно. А то мне Борис Федорович говорит: «Там люди не знают, куда диагональ деть». Ну, мы с ним смеялись! Ему по служебному положению, сами понимаете, неудобно такие советы давать, а мне – что – я человек маленький.
Маленький Яша помог и советом и делом. Кончилось тем, что и с диагональю он сам управился. А в среду вечером принес Улановым неожиданно крупную сумму денег. От предложенного чая отказался, сослался на дела, собрался уходить, вдруг спохватился и затараторил:
– Чуть не забыл! Из головы вылетело. Вы ж мне, Наталья Александровна, говорили, будто вы шляпы шьете. А сидите без работы. Кошмар! А меня как раз одна дама спрашивала. Ей нужно пошить меховую шляпу. Вы умеете работать с мехом? Так я дам ей ваш адрес. Вы, что думаете, Брянск такая дыра по сравнению с городом Парижем, – тут он подмигнул, – что в Брянске уже никто и шляп не носит? Брянск до войны был вполне культурным центром. К вашему сведению. В Брянске еще как шляпы носят!
Он отмахнулся от благодарственных слов Улановых и убежал.
– Черт, – задумался после его ухода Сергей Николаевич, – может, ему надо было сколько-нибудь дать?
Наталья Александровна пожала плечами.
На вырученные деньги они купили кровать для Ники, заказали Луке Семеновичу шкафчик для кухонной посуды, нашли на толкучке пару скрипучих стульев с гнутыми спинками.
Пришел долгожданный багаж, и комната стала приобретать вполне человеческий вид. Вот только стол, срочно сбитый тем же Лукой Семеновичем из обрезков, неуклюжий, неподъемный, с ножками крест-накрест козлом, огорчал Наташу. Повздыхали об оставленной парижской мебели, как выяснилось, ее можно было взять вместе со всеми громоздкими вещами. Но, что сделано, то сделано, назад не переиграешь. Да и какая там была особенная мебель?
Вскоре Борис Федорович прислал с одной молодой женщиной записочку, из которой следовало, что Наталья Александровна может идти договариваться о постоянной работе к заведующему пошивочной мастерской. Улица Северная, дом номер пять. Здесь же, в записке было указано имя заведующего – Дворкин Осип Абрамович.
Собираясь на встречу с Дворкиным, Наташа принарядилась. Надела тонкие чулки из старых запасов, серое шерстяное платье, на шею повязала шарф, ею же самой раскрашенный когда-то в мастерской у Беля. Подобрав пышные, чуть рыжеватые в солнечном свете волосы, нацепила единственную свою велюровую шляпу, хотя на дворе было промозгло и дул сильный ветер. Ей хотелось показать образец собственной работы.
Мастерскую пришлось разыскивать. Наталья Александровна без толку плутала минут двадцать, расспрашивала редких прохожих, шла, не замечая, что прохожие оборачиваются и смотрят ей вслед. Наконец, выбралась из каких-то тупиков и переулков на широкую, но пустынную улицу.
Она сразу увидела угловой бревенчатый дом с цифрой пять на белом эмалированном кругляше под козырьком; с деревянным крылечком с перильцами. Поднялась, открыла тугую дверь, на нее пахнуло теплом, в уши ударил шум множества швейных машинок.
Пожилая женщина в застиранной серой кофте и грубой суконной юбке подметала стесанным на один бок самодельным веником сенцы, когда туда впорхнула Наталья Александровна. На вопрос, где можно найти Дворкина, женщина глянула хмуро, ткнула веником в сторону боковой двери и буркнула что-то вроде того, мол, Дворкин у себя, где ему еще быть.
Наталья Александровна осторожно обошла кучку мусора, постучала, услышала приглашающий мужской басок и вошла. Вошла, и никого не увидела. Комнатенка была мала, и казалась еще меньше из-за громоздкого, во всю почти ее ширь, конторского стола, заваленного рулонами материи.
За этими рулонами раздался шорох, и сразу, как только она предупредительно кашлянула, над столом появилась спина, затем плечи, затем лицо хозяина этой комнаты. Лицо совершенно необыкновенное. В нем преобладали лишь вертикальные и горизонтальные линии. Прямой рот, прямые брови; над ними, на лбу, прямые складки морщин. Все это уравновешивалось вертикалью длинного носа и почти параллельными с ним морщинами на щеках. Это лицо могло показаться суровым, если бы не смешливые иронические глаза, если бы не густая всклокоченная шевелюра наполовину черных, наполовину седых волос.
Взгляд, брошенный на Наталью Александровну, был проницателен и лукав, и, она сразу это почувствовала, принадлежал человеку умному. Черный сатиновый халат поверх одежды туго обтягивал плечи Дворкина. Он встал, выпрямился, показал при этом высокий рост, протянул через стол руку и сказал:
– А я вас уже жду.
– А откуда вы знаете, что я – это я? – улыбнулась Наталья Александровна.
Дворкин опустился на стул, прежде чем ответить, поднял устрашающие брови и нагнал на лоб еще больше морщин.
– Ну-у, будем считать, что я догадался.
Не мог же он прямо сказать, что ждал женщину, приехавшую из Парижа, что ее элегантный вид не обманул его ожиданий. Вместо этого он стал рассказывать жуткую детективную историю.
Наталья Александровна узнала, что помещение, ныне занимаемое руководимой им, Дворкиным, мастерской, не является постоянным и законным помещением этого, всеми уважаемого учреждения. На самом деле мастерская должна находиться в центре города на улице Жданова, именоваться «Ателье мод» и заниматься не массовым пошивом всякого ширпотреба, а создавать для граждан хорошие добротные вещи из хорошего добротного материала.
Но какая-то паскудная строительная контора, какой-то шараш-монтаж, самовольно захватил чужую территорию. Тяжба длится вот уже три месяца, мастерская продолжает работать в этой халупе, в этом, с позволения сказать, «сказочном дворце».
В продолжение рассказа вертикали и горизонтали на лице Дворкина находились в постоянном движении, придавая физиономии его живость необыкновенную.
Слушая захватывающую историю о потере помещения «Ателье мод» на улице Жданова, Наталья Александровна, во-первых, не знала, кто такой Жданов и почему его именем названа улица, во-вторых, никак не могла взять в толк, какое все это имеет отношение лично к ней.
Как только в рассказе Дворкина образовалась брешь, вызванная необходимостью выпить глоток воды, налитый в граненый стакан из желтоватого графина, заткнутого почему-то синего стекла пробкой, Наталья Александровна изловчилась и подсунула ему шляпку, снятую предварительно с головы.
Дворкин отставил стакан, бережно принял шляпку и стал внимательнейшим образом ее разглядывать. Он сказал, что шляпка нравится ему чрезвычайно, что в работе есть и благородная линия и артистизм, в чем лично он, Дворкин, ни минуты не сомневался, прекрасно сознавая, откуда привезла свое мастерство рекомендованная ему Борисом Федоровичем Поповым модистка. Дворкин покрутил на пальце шляпку, загорелся и стал развивать только что зародившуюся в его голове идею.
– Мы организуем при нашем ателье шляпный отдел! Мы вас прекрасно устроим! – гудел в маленькой комнате его низкий голос. – И будете, как миленькая, сидеть и шить шляпы. И ученицу вам дадим. Вы не возражаете, если мы попросим вас обучить этому делу какую-нибудь хорошенькую девушку?
Наталья Александровна ответила в том духе, что возражений у нее нет, она с удовольствием станет обучать любую девушку, пусть даже она будет не очень хорошенькая, лишь бы у нее были умелые руки.
– Нет, нет, обязательно хорошенькую, – настаивал Дворкин, – шляпы должна шить хорошенькая и даже элегантная женщина.
После этих, довольно прозрачных комплиментов, он вернул шляпку и вылил на голову Натальи Александровны ушат ледяной воды. Все это, и шляпный отдел, и милая ученица, возможны лишь в будущем, когда восторжествует справедливость, когда из помещения на улице Жданова выкатится самозванная контора, и мастерская возвратит себе почетный статус «Ателье мод».
– Когда же это случится? – упавшим голосом спросила Наталья Александровна.
– А вот этого не знает никто! – радостно вскричал Дворкин и широко развел руки в стороны.
Хорошее утреннее настроение погасло. Будто свечу задули. Наталья Александровна привычным движением надела шляпку, снова собрав разметавшиеся по плечам волосы, поднялась. Дворкин с удивлением воззрился на нее.
– Куда же вы? Разве вам не нужна работа? Что вы за нетерпеливая публика, товарищи женщины! Я думал, в Париже вашего брата воспитывают иначе, а, оказывается, то же, что и у нас.
Он наклонился к нижнему ящику своего необъятного стола, исчез из поля зрения Натальи Александровны, потом возник, держа в руке белую детскую панамку.
– Скажите, вы сумели бы сделать точно такую?
Наташа ответила утвердительно. Ничего хитрого в той панамке не было. Головка из трех деталей, простроченные поля, сзади маленький бантик. Она протянула руку, чтобы рассмотреть поближе; Дворкин отвел панамку в сторону.
– Вы меня не до конца поняли. Речь идет не об одной панамке.
Наташа молча смотрела на него.
– Как вы отреагируете, если я назову цифру… ну, скажем, сто штук в месяц? Хорошо, сто много, пятьдесят для начала.
– Я согласна, – прошептала Наталья Александровна и сжалась от этого не представимого количества панамок.
– Очень хорошо, – сказал Дворкин, – в таком случае пишите заявление на мое имя, потом сходим в отдел кадров и оформим документы.
Он послал через стол чистый лист бумаги, вырванный из тетради в клеточку, она достала из сумочки автоматическую ручку и приготовилась писать. Ожидающий ее взгляд не сходил с лица Дворкина.
– Что, – спросил он, – вы не знаете, как надо писать заявление о приеме на работу?
Наташа кивнула.
– Это очень интересно. Разве во Франции при найме на работу не пишут заявления?
И услыхал, что во Франции при найме на работу никаких заявлений не пишут, а просто договариваются с хозяином, и этот устный договор, как правило, становится законом в отношениях между работодателем и наемным рабочим. Осип Абрамович страшно удивился.
– А если хозяин нечестный человек?
– Тогда вы проигрываете, вас просто выставляют на улицу.
– И вы так спокойно мне это рассказываете?
– А что тут сделаешь. Так принято. Впрочем, не знаю, как на крупных предприятиях, а с мелкими хозяевами так.