355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Баркова » Восемь глав безумия. Проза. Дневники » Текст книги (страница 2)
Восемь глав безумия. Проза. Дневники
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 20:00

Текст книги "Восемь глав безумия. Проза. Дневники"


Автор книги: Анна Баркова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Проза

Как делается луна

Луна делается в Гамбурге, и прескверно делается.

Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак:

никакого понятия не имеет о луне. Он положил

смоляной канат и часть деревянного масла,

и оттого по всей земле вонь страшная, так что нужно

затыкать нос.

Гоголь. «Записки сумасшедшего».

Бессвязно о себе и кое о чем

Мания преследования – ужасная вещь, но еще ужаснее страдать манией преследования и быть вынужденным скрывать ее от окружающих.

В последний год это было моим главным занятием. Как политическая преступница, «враг народа», в 1947 году я была арестована и осуждена на 10 лет. Через 8 с лишним лет меня освободили как инвалида, а вскоре я узнала, что срок наказания сокращен мне до 5 лет и я амнистирована.

Вернулась я в Москву и… оказалась без права на жительство. Прописка амнистированных в связи с волной недоброкачественных событий[1]1
  …волной недоброкачественных событий… – Имеются в виду Венгерские события 23 октября – 4 ноября 1956 г.: восстание, вызванное недовольством политикой, проводимой правящей Венгерской партией труда, и жестокое подавление его советскими войсками. (В Будапеште было 1800 убитых и 12 000 раненых.)


[Закрыть]
(был 1956 год) крайне осложнилась; свеженький, слабенький либерализм быстро выветрился. Я осталась в нетях. Из арестантки я превратилась в проблематического человека. Я не состою в списках ни живых, ни мертвых. И все-таки я существую, ночую у знакомых, малознакомых и совсем незнакомых людей.

Я прислушиваюсь к каждому шороху в передней; каждый мужской бас, грохочущий в квартире, кажется мне басом участкового; каждый шепот – шепотом справляющегося обо мне шпика. Каждый косой или слишком пристальный взгляд соседей вгоняет меня в скрытую внутреннюю панику: узнали? донесли? донесут?

При всем этом я должна сохранять (и сохраняю) равнодушно скучающий, спокойный вид, чтобы не вогнать людей, приютивших меня, в пущую панику, в шкурный страх: вот, мол, связались, как бы чего не вышло… потянут, оштрафуют.

Поэтому среди острейших приступов мании преследования я беспечно смеюсь и рассказываю анекдоты. Таков будничный героизм наших дней. А кто я? Писательница, наказанная, как мне объяснили в высших судебных органах, за то, что я хотела «писать по-своему». Когда-то, в годы ранней юности, я верила, что «мир спасет красота» (ясное дело, проникнутая неким высшим философским смыслом). Сорок лет истории, всеми плетями и скорпионами исполосовавшие мою шкуру, несколько изменили мое мировоззрение. Да, я писала по-своему, урывками, в душных бараках, набитых галдящим, потным, замученным арестантским мясом. Я писала по-своему, но мало красоты было в моих социально-психологических памфлетах. Кое-кому я читала их. Многие слушали меня с немым ужасом и с немым восторгом. Другие испуганно спрашивали: «Зачем так писать? Где тут положительное? Куда вы зовете? Где идеал? На молодежь, например, это повлияет очень дурно».

Пусть ваша молодежь, столь оберегаемая от опасных влияний, читает Вербицкую нашего времени – Антонину Коптяеву[2]2
  Вербицкую… Антонину Коптяеву… – Анастасия Алексеевна Вербицкая (1861–1928) – писательница, автор сентиментальных книг для юношества и романов о любви. Антонина Дмитриевна Коптяева (1909–1991) – советский прозаик.


[Закрыть]
. А я болезнь называю болезнью, а не здоровьем, рецептов не прописываю, только ставлю диагноз. И за это скажите спасибо. Лечит природа, а не снадобья. Все снадобья, т. е. все великие учения и догмы, крайне ядовиты. Люди, занимающиеся литературной и всякой иной халтурой, соболезнующе-снисходительно советуют мне:

– Займитесь каким-нибудь созидательным трудом. Есть же виды труда, где можно обойтись без подхалимства, где можно не подделываться, не лгать.

– Какие, например?

– Ну… быть педагогом, обучать детей. Если я преподаю историю, то…

– То вы придаете историческим фактам освещение, предписанное вам свыше. От экономического базиса и классовой борьбы в древней Германии вы никуда не уйдете… По правде говоря, по современным учебникам истории я не могу отличить древнюю Элладу от Италии эпохи Ренессанса, Францию XVIII века – от эпохи Каролингов[3]3
  Каролинги – королевская династия, правившая в государстве франков в VIII–IX вв., а после его распада – в Италии (IX в.), Германии и Франции (IX – Х вв.). Название получила по имени Карла Великого (ок. 742–814).


[Закрыть]
, эпоху Ивана Грозного – от нашей эры.

Споры с халтуристами-советчиками напоминали мне недавнее прошлое: лагерь, где по ночам нас запирали в вонючих бараках, где на спины нам пришивали номера и где собирались всех нас перестрелять, а может быть, перетравить, как мышей. Даже в такой обстановочке одна бывшая партийная дама прочирикала однажды в разговоре со мной:

– Не одна политика на свете… Есть искусство, дружба, любовь.

– Любовь? А вы забываете, что вашего любовника в одну прекрасную ночь могут вырвать из ваших объятий, и придется вам с трепетом в заячьем сердце отречься от него… И искусство, и дружба, и любовь должны быть партийны.

В ответ партийная дама прочирикала спасительную, крепко затверженную формулу:

– Ну что же? Много жертв, много ошибок, но коммунизм строится.

– Где вы это видите? – осведомилась я.

– Ну как же… Уже видны зримые черты коммунистического общества. Вера есть уповаемых извещение, вещей невидимых обличение, то есть уверенность в невидимом как бы в видимом, и в желаемом и в ожидаемом как бы в настоящем.

Это гениальное определение из Катехизиса митрополита Филарета[4]4
  Катехизис митрополита Филарета (в миру Василия Михайловича Дроздова, 1783–1867) издан в 1823–1824 гг., с изменениями – в 1827–1828,1839 гг.


[Закрыть]
– самый подходящий эпиграф к нашей эпохе.

Помню, многие рыдали около репродуктора в лагере, услышав скорбную весть[5]5
  …скорбная весть – 5 марта 1953 г. умер И. В. Сталин.


[Закрыть]
в марте 1953 года. Рыдания были прерваны надзирателем, неофициально, в кругу заключенных, именуемым «Кобыльей головой»:

– Ну-ну! Расходитесь по баракам. Ишь, слезы распустили. Кто вам поверит?

Крамольники исподтишка ухмылялись:

– Рыдают, что поздно скорбную весть услыхали… Годиков бы 20 назад услышать.

Но буду объективна. Некоторые рыдали, если не совсем искренно, то полуискренно, во всяком случае. В любых самых страшных условиях человеку можно внушить что угодно, особенно если он, поддаваясь внушению, чувствует, что это лучший способ спасти свою шкуру.

Чем же я все-таки живу на воле? Частной благотворительностью. Помощью обычных советских служак, без энтузиазма, а ради куска хлеба сидящих в канцеляриях, библиотеках, работающих на заводах, и даже, увы, помощью вот этих самых халтуристов, которые оккупировали под знаменем марксизма-ленинизма все так называемые идеологические области в нашем государстве. Так жить нельзя, это цинизм – не отрицаю. Кажется, единственный случай, когда я не отрицаю, а утверждаю. Так что же мне делать?

– Обратитесь к Основину. Вы работали вместе, чуть ли не друзьями были. Наверняка он поможет вам… в той или иной форме.

Долго не хотелось мне следовать и этому совету моих доброжелателей. Основин, участник гражданской и второй отечественной войны, несколько лет в начале революции работал вместе со мной в редакции одной крупной областной газеты. Потом он стал ведущим очеркистом, из тех, какие сериями изготовлялись в тридцатые и сороковые годы, лауреатом Сталинской премии, неоднократным орденоносцем и за литературную деятельность, и за военные подвиги. В 1941 году он пошел добровольцем на фронт и года через два выбыл из строя. Он работал в штабе редактором какой-то армейской газеты, и в помещение штаба угодила фугаска чуть ли не в тонну. Живым-то он остался, но слепота, паралич ног, искалеченная рука вывели его из общества зрячих и ходячих.

Основин лежал много лет, диктовал свои мемуары, пользовался специальным уходом и особой заботой правительства. Развлекался он, как говорили досужие люди и завистники, перебирая свои ордена, хранившиеся в красивом лакированном ящике, подаренном ему какой-то китайской делегацией или каким-то китайским генералом.

Уверяли, что блаженная улыбка не угасала на устах калеки при этом утешительном занятии. Он был слеп, парализован и счастлив.

Я ощущала острое любопытство к этому счастью. Мне хотелось навестить своего бывшего коллегу и приятеля. С другой стороны, какое-то смутное чувство недоброжелательного недоверия и некоторого отвращения не к физической, а к духовной слепоте этого так много пережившего и перестрадавшего человека удерживало меня от визита. Но любопытство и личная заинтересованность (что греха таить, надо же мне было куда-то приткнуться) наконец победили.

Патриот-полутруп

Основин жил, то есть лежал, в прекрасной отдельной квартире (одна из премий за слепоту и паралич). Такими же премиями являлись пожилая, очень аккуратная и степенная домоправительница и три сиделки, дежурившие по очереди.

Домоправительница и дежурная сиделка очень долго допрашивали меня у входной двери, так долго, что я носом почуяла запах бдительности особого рода, не врачебной, а государственной.

– Старая знакомая? А кто вы? Откуда?

– Когда вы познакомились с Петром Афанасьевичем?

– А зачем вам его видеть? Он болен… безнадежно болен. Вы знаете?

– А не взволнуется он, когда вас увидит?

– Ничего такого ему не рассказывайте.

Сыпавшиеся с двух сторон вопросы ошеломили меня. И только на последнюю – очень странную – фразу я возразила:

– Чего ничего «такого»?

– Ну, мало ли сейчас всяких слухов и болтовни. Многие бездельники языки пораспустили.

– А разве у нас в стране есть бездельники? – наивно поинтересовалась я.

– Ну, это так говорится, конечно.

Все-таки обо мне доложили хозяину, и меня повели к нему через три-четыре комнаты и коридор.

Описывать квартиры я не люблю. Ну, обстановка: столы, стулья, кресла, даже картины прославленных советских художников, то есть невыразимо скучные, серые, но по теме не очень красные.

Хозяин лежал на постели, покрытый плюшевым одеялом, красным с серыми полосами по краям.

– Ты? Здорово! А ведь я за несколько комнат узнал тебя по голосу. Вот слух стал! Компенсация за слепоту!

Но его-то голоса я бы никогда не узнала. Говорил он так, как говорят люди, вошедшие в комнату с очень крепкого мороза, одеревеневшими губами, еле-еле расщепляя их. Паралич коснулся и лицевых мышц. «Значит, не только ноги, а вообще», – подумала я с острой жалостью.

Я села около кровати. Больной попросил всех удалиться.

– Старые приятели. О прошлом вспомним. Вместе работали в печати в первые годы революции.

Сиделка заулыбалась мне очень любезно, с заученной ласковостью поправила на больном одеяло и с выражением той же заученной заботы и приветливости удалилась.

Между прочим, у входных дверей в разговоре со мной на лице сиделки было совершенно иное выражение. В настороженных, холодных бледно-голубых глазах остро поблескивала подозрительность, голос звучал сухо. И интонации следователя при допросе обвиняемого по 58-й статье[6]6
  …по 58-й статье – Статья 58 Особенной части Уголовного кодекса РСФСР 1926 г. предусматривала наказания за контрреволюционные преступления, составы которых определялись статьями 58–2 – 58–14.


[Закрыть]
. А возможно, это был приступ моей обычной мании преследования. Как я сказала, в спальне хозяина сиделка совершенно преобразилась. Ядовитое недоверие глаз мгновенно перетопилось в сладчайший мед преданной заботливости и ласковости, видимо, предписанных партией и врачами. Голос зазвучал рассчитанной на больного специальной жизнерадостностью:

– Вот он у нас какой. Молодец! Работает день и ночь. Всем бы здоровым так работать… Диктует, беспрерывно диктует!

Из-за маленького столика со вздохом облегчения поднялась средних лет женщина, известная московская стенографистка. Она слегка поклонилась хозяину и мне и ушла.

А я в этот момент все-таки, против своей привычки, оглянула комнату. Мне почудился во всех вещах оттенок некой официальной торжественности, все казалось не просто приобретенным для житейских удобств и комфорта, а преподнесенным за особые заслуги в особых случаях. На всем чувствовалась печать, извините за нелепое выражение, какой-то партийной премиальности.

– Ну, как дела? – с усилием пропуская слова сквозь зубы и губы, спросил меня хозяин, чуть-чуть повернув ко мне не голову, а, вернее, ухо. – Пострадала, как я слышал? Реабилитирована?

– Амнистирована.

– А-а! Значит, что-то все-таки было. Кто совсем чист, того реабилитируют.

– Да, посмертно или после очень долгих мытарств и хлопот.

– И ты хлопочи. А как же иначе? Будь советский человек даже в положении ошельмованного, должен оставаться самим собой, должен бороться, если он уверен в своей правоте.

– Борюсь! – лаконично перебила я, подумав: «Интересно, это он из литературы взял или, наоборот, литература у таких, как он, берет, или взаимное оплодотворение?».

Я перевела разговор на другое. Мне хотелось нащупать и прощупать человека.

– Обстановочка у тебя… ого!

Очевидно, та самая блаженная улыбка, о которой рассказывали завистники, появилась на известково-белом, окостеневшем лице паралитика, не сама появилась, а будто кто-то ее отпечатал.

– Да, это все мне преподнесено… Спасибо партии и правительству, не забывают меня. Обстановка, секретарь-стенографистка, три сиделки, домработница-экономка – все от партии, все от советской власти.

Я подсказала, зорко вглядываясь в слепые блестящие глаза хозяина:

– Жертвы и честный труд не пропадают.

– О, конечно! Только я ведь не ради этого жертвовал. Я счастлив, что жертвы мои не напрасны, что наша родина победоносно строит коммунизм. Я лежу и думаю обо всем этом, вспоминаю этапы борьбы: гражданскую войну, эпоху реконструкции, напряженные годы первых пятилеток, вторую отечественную… и диктую. Газеты и вообще периодическую печать мне вслух читают. Радио слушаю… Друзья приходят.

– Кажется, у тебя много и других даров правительства, более торжественных и ценных? – спросила я.

Блаженная улыбка впечаталась глубже на лице паралитика. Он негромко крикнул:

– Товарищ Вернякова!

Быстро и неслышно вошла сиделка. Наверно, она была за дверью.

– Поднимите меня и подайте ящик.

Сиделка приподняла подушку вместе с туловищем больного и подала действительно роскошный лакированный китайский ящик.

– Откройте!

Больной с усилием погрузил искалеченные пальцы левой, немного действующей руки в эмалево-пеструю, шуршащую и звенящую массу.

– Вот видишь? Ты права. Это самые ценные дары. Это моя овеществленная энергия… Это… Это – прямо скажу – священные предметы, они символы всей нашей советской жизни, борьбы, строительства…

– Как распятие и иконы для христианина, – снова подсказала я.

– Да, хотя бы и так. Только это символы не мистические, не небесные, это символы земные, символы победившей религии труда.

«Ого! Вон ты куда!» – воскликнула я про себя.

Слепой ощупывал ордена плохо повинующимися пальцами. Блаженная улыбка не сходила с его лица. А меня, крамольницу и преступницу, охватил страх… Не благоговейный страх, о нет!

– И вот так ты и лежишь, диктуешь, ордена щупаешь, вспоминаешь этапы борьбы и гордишься достигнутым?

Тень неудовольствия омрачила блаженную улыбку:

– Ордена щупаю?

– Что? Кощунственно? Я, знаешь ли, неверующая: ни боговой, ни трудовой религии не признаю.

Больной презрительно с тем же усилием процедил:

– Никаких верований? Ничего святого? Нет! Я за свою веру, видишь, чем пожертвовал? Я – полутруп. И я свою веру никому не отдам. Не позволю, чтобы надругались над ней.

– Ну, а я за свое безбожие чуть ли не двадцатью пятью годами самой настоящей каторги заплатила, и я с удовольствием поделюсь этим безбожием с кем угодно. Я добрее тебя.

Помимо воли, в ответе моем послышалась едкая насмешка и злоба.

– Вот видишь: ты вся дышишь враждой… И хочешь, чтобы тебя реабилитировали. Как ты настроена?

– За настроение и дыхание не карает никто и нигде. А пропагандой я не занималась. К сожалению, я человек без политических поступков.

– К сожалению? Ну ты озлоблена, устала; тебя захватило в общем потоке, когда трудно было разобрать, кто прав, кто виноват. Но пойми, что, несмотря на твою правоту, родина правее тебя. Пусть ты и несправедливо наказана… великая историческая цель оправдывает все. Значение нашей родины, как плацдарма…

– При чем тут родина? Родина была ошельмована вместе с нами, ошельмована, загнана, затоптана в грязь. И что такое родина? Что такое народ? Это я, ты, это Иван, Петр, арестант, вождь, рабочий, мужик… Вы вновь превратили родину и народ в какое-то отвлеченное понятие, в Иегову, требующего жертв.

Основин встревоженно, с величайшим трудом повернул к двери незрячие глаза и ухо. Я спохватилась: вот чертов темперамент. Вероятно, бдящие здесь сиделки и домоправительница аккуратно и преданно сотрудничают в известных органах.

Громким хныкающим голосом я заметила:

– Конечно, ты прав; а я грешница и разбойница, хоть я ничего и не совершила, но им виднее. Одна честная невинная советская женщина у нас… там… постоянно с достоинством повторяла: «Нас осудили, значит, так и надо. Не нам в этом разбираться… Не нашего ума дело».

Больной улыбнулся не обычной своей блаженной, а простой человеческой улыбкой.

– Вот ты опять язвишь. А к чему это приведет? Тебе нужно жить нормально, работать… нужна квартира. Не устроена?

– Нет, – буркнула я.

– В этом все дело. Невольно свои личные неудачи мы возводим в степень мировых катастроф.

– Такие «личные неудачи» выпали на долю десятков миллионов людей.

Больной поморщился и снова настороженно повернул ухо к двери, несколько секунд молчал, как будто прислушиваясь, потом спокойно продолжил:

– Да, были ошибки… Культ личности.

– И только?

Живая и отнюдь не блаженная судорога пробежала по окостеневшему известковому лицу.

– Может быть, и не только. Пусть ты и не преувеличиваешь, пусть пострадали десятки миллионов… пострадали несправедливо, безвинно. Советская власть все-таки существует. Она не свергнута, значит, она крепка, значит, в основе она права, несмотря даже на такие ошибки.

– В масштабах десятков миллионов людей? – с интересом спросила я.

– Да, даже в таких масштабах, – услышала я жестяные слова, произнесенные жестяным голосом калеки.

– Точка зрения хотя и не новая, но интересная. В официальной версии она как будто не принята.

– Ладно, поговорим о другом, – вдруг услышала я не жестяной, а человеческий голос. – Помнишь первые годы? Гражданскую войну? Я пришел с фронта. Вы все голодные, раздетые, работали в редакциях. Грязь, вши, интервенция… А какое настроение!

– Да, у нас только и радужных воспоминаний, что первые годы, вши, тиф, интервенция и апокалиптические чаяния мировой социальной революции… В те годы один будущий оппозиционер утверждал, что через три-четыре года человеческая психология неузнаваемо переродится… Наступит новое небо и новая земля… А в тридцатых годах этот пророк помешался и под каждым стулом в своей комнате искал агентов НКВД.

Дверь приоткрылась. Сиделка с заученно-приветливым лицом заглянула в комнату и якобы озабоченно спросила:

– Не много ли вы разговариваете? Вредно.

Больной нахмурился и раздраженно возразил:

– С другими больше приходится разговаривать, – и, насильственно сменив голос, закончил:

– Ничего не вредно. Я все сам знаю, ступайте.

Сиделка бесшумно вышла, а больной снова настроил ухо по направлению к двери. Через несколько секунд мы услышали, как она говорила, видимо, в телефонную трубку приглушенным голосом:

– Да, приезжайте. Посмотрите сами.

Затем воровато-осторожный звук – положена телефонная трубка. Неприятно защемило под ложечкой. Влипла, что ли? В самом безопасном месте… у героя, лауреата Сталинской премии… Интересно…

Хозяин, словно прочитав мои мысли, тихо заметил:

– Ничего. Это мой друг приедет, познакомишься. Человек очень крупный. Он сможет пристроить тебя… И в отношении реабилитации может много сделать… Но будь ты благоразумна, – он поправился, – будь ты здравым советским человеком, честным гражданином. Ей-богу, это нетрудно. Тут тоже очень интересная работа. Только не чурайся… Очень важная и ценная работа секретного порядка. Ты умна, довольно наблюдательна.

– Это что же, осведомителем, что ли, куда-нибудь? – стараясь оставаться спокойной, спросила я. Беспощадное, ледяное любопытство овладело мной.

– Брось ты эти жалкие фразы, «осведомителем»… Честным советским работником, желающим если не искупить свою вину, допустим, что вины не было, то хотя бы желающим доказать на деле свою полную преданность родине и народу.

Опять родина и народ! Как и из какого материала изготовлена психика этих людей? Вот полутруп, пожертвовавший всем и получивший в воздаяние ящик эмалированных и золоченых игрушек, квартиру, всесторонне наблюдающий за ним медперсонал. Этот полутруп санкционирует, как власть имущий, бессмысленное, гнуснейшее, ошибочное принесение в жертву чему-то миллионов людей. И он же, мой старый друг, знающий, откуда я и кто, предлагает мне патриотическую должность мерзавца. Он считает это если не искуплением, то священной готовностью выкупаться в грязи во имя родины и народа. А может быть, это провокация, ловушка? Нужно держать ухо востро. Больной тихо продолжал:

– Мы старые друзья, и я скажу тебе: за мной до некоторой степени следят, то есть, вернее, не за мной, а за теми, кто у меня бывает: знаешь, социальное положение, политические взгляды, прошлое моих знакомых – все это, конечно, должно быть известно партии и органам безопасности… Я сознаю это. Кроме того, меня хотят уберечь от ненужных травм.

– Понятно! А с кем это тебе приходится много толковать? Сейчас ты это сиделке заметил.

– А-а! – неохотно ответил Основин. – Ну, бывают у меня частенько разные иностранные делегации, журналисты тоже… и заграничные, и наши… Приходится говорить много… утомляюсь. Но я понимаю, что это очень важная часть моей работы. Надо убедить зарубежных, доказать им…

«…что у нас и живые мощи горят энтузиазмом и патриотизмом и лгать умеют здорово», – усмехнулась я про себя. А вслух спросила:

– Ну, кто же все-таки сейчас приедет?

– Он – мой большой друг, как я уже сказал, и в то же время он возглавляет этот – ну как бы выразиться? – это наблюдение партии и правительства за моим домом и за моими знакомыми. Он сам предупредил меня об этом.

– То есть о том, что он – соглядатай.

– Ну, не совсем так. Ты уж слишком упрощаешь.

– Хорошо. Не соглядатай, а партийное око, блюдущее твою чистоту, неподкупность и недоступность враждебным влияниям. И медсестра в экстренных случаях, подобных сегодняшнему, спешно и украдкой по телефону вызывает профессора.

Больной рассмеялся, нельзя сказать, чтобы очень уж веселым смехом.

Важный гость

И тут же явился он. Звонка мы не слыхали, не слышали и шагов в соседней комнате. Услышали только стук в дверь. Признаюсь, я поежилась, а хозяин особенно блаженно заулыбался.

Вошел. Бритый, полный. Несмотря на округлость форм, черты лица четкие. Подтянутый, щеголеватый. Возраст 45–50 лет. Штампованный действительностью и литературой облик бдительного стража госбезопасности. До обидного штампованный, обычный, привычный, кого так легко узнать даже в суматохе, в большой толпе, будь он в военном или в штатском платье.

С лежащим хозяином дома он поздоровался очень по-дружески. На меня взглянул без особенной заинтересованности, но с профессиональной внимательностью. Основин отрекомендовал меня, гость любезно пожал мою руку и назвал свою – довольно видную – фамилию.

Между хозяином и вновь пришедшим начался разговор: здоровье, какие-то общие дела, какие-то с кем-то о чем-то совещания. Я молчала, как всегда в присутствии незнакомых лиц… да еще и «лицо» такое было, с которым любой разговор мог повернуться в самую опасную сторону.

Минут через десять хозяин кивнул на меня гостю:

– Вот то, что тебе нужно… К личному секретарю… Помнишь?

Лицо гостя сделалось еще более четким. Он устремил на меня неприятно изучающий взгляд. Должна признаться: выражение «то, что тебе нужно» очень покоробило меня. Я оскорбленно насторожилась и залюбопытствовала.

– Дважды отбарабанила, – улыбнулся хозяин. Его широко открытые слепые глаза блестели неживым блеском. – Теперь просит реабилитации, да не дают, предлагают удовлетвориться амнистией… Ну, настроение, сам понимаешь… жить негде, работы нет. А по правде говоря, человек хоть и очень запутавшийся, но в основе наш…

Именитый гость выслушал все это очень внимательно, оглядел меня с головы до ног, затем бесстрастно и сухо выговорил:

– Обстановка усложнилась у нас за последнее время в связи с всякими событиями и переломами… Почва для интеллигентского пессимизма очень благодарная. Педагог? Журналистка?

– Писательница, – ответила я, словно на допросе.

– Ну, вот. Ваш брат снова в трех соснах заблудился.

Вмешался хозяин:

– С ней можно прямо говорить, хоть она и поругивает нас. Да и честный человек – не выдаст.

Гость холодно улыбнулся и снова оглядел меня, будто соображая, за сколько можно купить и что можно получить.

– Не выдаст?.. Ну, этого мы не боимся. Еще бы выдала… Да и кому? Кроме того, каждый знает, чем рискует, выдавая нас.

«Кого „нас“? – подумала я. – Вероятно, „тайную канцелярию“. Явно этот человек занимал пост, далекий от охранки. Значит, тайный, особо ответственный руководитель?»

С напряженным интересом и тайным отвращением я ожидала дальнейшего.

– Что у вас там настроения всякие, это даже хорошо для нас, натуральнее получится. Там вы настроения свои не скрывайте, наоборот: благодаря этим настроениям вы скорее войдете в доверие.

Почему этот важный чин, скрытый охранник, видавший виды, очень опытный, знающий людей, так откровенно разглагольствует? Благодаря ли рекомендации Основина, или же до того чувствуют себя неуязвимыми эти люди, до того всех презирают, что даже присмотреться к человеку и выждать не дают себе труда?

Внезапно, применяя излюбленный метод ошарашиванья, гость спросил:

– Если бы вы узнали о заговоре, угрожающем целости нашего государства, нашей родины, несмотря на все ваши настроения, смогли бы вы принять меры, к каким в данном случае должен прибегнуть любой честный советский гражданин?

– А разве в наше время возможны заговоры? – самым наивным тоном спросила я.

– Заговоры возможны в любое время. Другой вопрос: целесообразны ли они. Но известный вред они, во всяком случае, принести могут… Но вы не ответили на мой вопрос.

«Эге! – подумали мы с Петром Ивановичем!» – подумала я про себя и сразу бухнула:

– О, конечно! Как всякий честный советский человек, я пошла бы и донесла.

Что же это все-таки? Провокация или спокойная уверенность, что все кругом дураки и мерзавцы?

– Прекрасно! Вот это настоящий ответ, – с восхищением пролепетал обмороженными губами жалкий калека, а важный гость милостиво улыбнулся.

– Нам сейчас нужны такие люди, как вы… с настроениями, – снова усмехнулся он. – Вы можете быть с теми почти на сто процентов искренни и в то же время… – он на секунду остановился.

А я про себя договорила:

«…и в то же время с такой же почти стопроцентной искренностью предавала бы их… Посмотрим, что будет дальше».

– А настроения… Будьте покойны: ваша жизнь будет хорошо обеспечена. Я даже устрою вам напечатание небольшой крамолы… Это и для нас будет полезно. Вас слегка погрызет критика, вас проработают «братья-писатели», и репутация оппозиционного элемента отведет от вас все подозрения враждебной стороны.

– А не кажется вам, что все это сильно смахивает на методы зубатовщины, на азефщину[7]7
  …смахивает на методы зубатовщины, на азефщину. – Полицейские методы борьбы с революционным рабочим движением в 1900-е гг. Зубатовщина – создание, по инициативе начальника Московского охранного отделения Сергея Васильевича Зубатова (1864–1917), подконтрольных полиции легальных рабочих кружков, в которых пропагандировались идеи экономизма. Азефщина – создание агентурной сети в рабочей среде, название дано по имени провокатора Евно Фишелевича Азефа (1869–1918).


[Закрыть]
? – не выдержала я.

Гость и глазом не моргнул, а хозяин возмутился:

– Что за сравнение! Какой вздор! Ты же для Советского Союза будешь работать, а не для Николая II.

«Только и разницы!» – подумала я.

Гость немедленно поправил глупость хозяина:

– Ты не о том толкуешь. Товарищ определяет самый метод, а уж в чьих интересах он применяется – это дело другое. Что же, – обратился он ко мне, – возможно, что вы и правы. Но разве не сохранились у нас сотни старых методов и даже старых учреждений? Ружья при капитализме в при коммунизме стреляют одинаковым способом. Полицейская охрана государственной безопасности необходима и в капиталистическом, и в рабочем государстве… Тюрьмы существуют, ну и существуют определенные, выработанные в тьме времен методы политической разведки и секретной службы.

Хозяин перебил:

– Я потому и сказал: все дело в том, в чьих интересах употребляются эти методы.

Гость официальным тоном:

– Итак, мы вас направим к личному домашнему секретарю одного маршала… Не к заместителю, а прямо к домашнему личному секретарю. Широким массам этот секретарь неизвестен, но это очень крупный человек, один из главнейших рычагов готовящегося заговора, правая рука маршала, главный организатор всей закулисной стряпни. Понимаете?

– Понимаю, – пробормотала я.

– Пошлем мы вас туда через Зетова. (Я несколько удивилась, услышав фамилию крупного культурного деятеля, с фрондерским душком, известного за границей.) Это наш человек. Он работает с нами, в наших интересах. Сейчас я позвоню ему.

Гость вышел в соседнюю комнату и минуты через три вернулся.

– Идите сейчас же к Зетову. Он вас ожидает.

– Но мои функции?

– Наблюдать за всем и всеми: мелкое, крупное – сообщайте все. Передавайте через Зетова. Желательны ваши личные комментарии и выводы. Всего лучшего.

Зетов и Альфский

На улице под теплым апрельским солнцем самые обыкновенные люди спешили по своим делам и медленно прогуливались без дела. Простые домохозяйки с кошелками, крашеные дамы с дорогими большими сумками толпились в магазинах. Желто-синие троллейбусы и желто-красные автобусы принимали и изливали потоки пассажиров.

Я немножко опомнилась.

Два года тому назад я вырвалась из одного страшного мира, а сейчас попала в другой… Этот мир страшнее того, каторжного. Этот мир ясен, рационализирован, учтена целесообразность даже моих настроений, даже моих крамольных писаний. А плата – известный житейский комфорт, то есть нечто доступное на нашей великой родине очень немногим. Чего же лучше? Как действовать дальше? Как предупредить тех?

А все-таки, не провокация ли это? Но к чему провоцировать таким образом человека никому не известного, который полжизни провел в лагерях и на учете? Нет, это не провокация. Мерзавцы знают, что я, человек скомпрометированный, маленький, не в силах… Они придавят меня одним перстом. «К ногтю!» – рассмеялась я, вспомнив словечко первых лет революции. А почему этот тайный руководитель современной зубатовщины не подумал, что я могу предупредить тех? А я так и сделаю. Странно.

А может быть, заговора нет? Это всего вернее. Старый испытанный метод: нужно убрать кого-то, кто является помехой… Спешно сочиняется заговор, а для соблюдения формальностей нанимают Лидию Тимашук[8]8
  Лидия Федосеевна Тимашук – врач Кремлевской больницы, по провокационным доносам которой было сфабриковано в начале 1953 г. «Дело о заговоре кремлевских врачей». Послужило началом антисемитской кампании в стране.


[Закрыть]

На прощание мой новый патрон дал мне тысячу рублей на первые дни, как он сказал. Квартиру я получу в ближайшие дни, реабилитацию тоже. Патрон спокоен. Он знает, что за такую цену можно купить кого угодно. Примкнув к пресловутому заговору, предупредив его участников, я теряю все, включая собственную голову… С этой стороны они хорошо изучили человека.

Когда ничего не имеешь, кроме уличной мостовой, тогда и голову потерять не страшно. Но комфорт, деньги, возможность печататься, возможность вслух высказаться, это, конечно, дороже головы… И при этом голова повышается в цене. Лишиться такой ценности – далеко не всякий пойдет на это… И согласишься заплатить за это любую цену. Так думают эти чудовищные люди, и в девяноста пяти случаях из ста они, вероятно, остаются правы… Но в данном случае они сильно ошиблись. С такими размышлениями я на такси, как мне было велено, доехала до квартиры Зетова.

Старик лет семидесяти, сухой, еще довольно крепкий. Синеватый, с каким-то стеклянным блеском нос повис над верхней губой. Серые глаза, старчески слащавые, с выражением интеллигентской, явно фальсифицированной грусти, такой же заученной, как приветливость сиделки Основина. Старик скорее неприятный… Но крупного провокатора я видела в первый раз, поэтому я без стеснения рассматривала его в минуты нашей краткой встречи. Зетов ни о чем не спросил меня, полагаясь, вероятно, на рекомендацию патрона. Но раза два я, изучающая Зетова, поймала на себе его чрезвычайно острый, настороженный взгляд, без малейшего признака нарочитой грусти. Он заметил, что я уловила его взгляд, и засуетился, начал предлагать кофе, вино… Я, конечно, отказалась и сейчас же отправилась к главной пружине заговора, к Альфскому. Зетов по телефону сообщил ему обо мне. Уж если я в несколько минут тщательно рассмотрела Зетова, то Альфского я стала разглядывать с глупо смущенным видом. Результат обзора: как будто ничего характерного, резко отделяющего человека от других… И в то же время неопределенное ощущение какой-то сдержанной, спрятанной силы. Могла я это и выдумать, зная о двойной жизни собеседника, о его крупной роли в капитальном тайном деле. Я отмечала про себя: рост невысокий, бледное лицо с большим лбом, удивительно спокойное, невыразительное, не нарочито ли невыразительное, незапоминающееся; только в небольших карих глазах изредка вспыхивает что-то насмешливое, недоброе, жесткое; ни одного резкого движения. Я затруднилась бы сказать, какие манеры и походка у этого человека. Все было незаметное, незапоминающееся, как и его ровный, холодно приветливый голос. Негативная, абстрактная внешность: ни любви, ни ненависти, ни пылкости, ни скрытности, ни откровенности. А меня предупредили, что это человек, обладающий огромным влиянием на людей, и главный организатор головокружительно опасного и, в сущности, авантюристического заговора. Наверняка это была выработанная длительной тренировкой внешность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю