Текст книги "Восемь глав безумия. Проза. Дневники"
Автор книги: Анна Баркова
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Здесь я должна признаться, что после четырнадцати лет лагерей и восьми лет «подучетности» на меня стало накатывать. Спокойно выслушивать некоторые вещи я не могу, восстает все мое существо, и я взрываюсь. Пренебрежительное замечание маршала о патриотизме москвичей немедленно ввергло меня в состояние одержимости. Я послала к черту и время, и место, и присутствующих именитых спасителей отечества, и все свои собственные задерживающие центры и очень громко и очень дерзко сказала:
– И товарищи москвичи, и товарищи псковичи, и товарищи вятичи должны бросаться в магазины и сберкассы. Опыт последнего сорокалетия нашей истории научил их этому. Всем известно, как снабжают население в критические моменты. Люди хотят спасти от голодной смерти себя и своих детей.
Офицеры повернулись ко мне все сразу, как будто кто-то нажал какие-то кнопочки в их деревянных фигурах. В их взглядах было недоумение, тупое непонимание, изумление: как она смеет… при маршале! Маршал с любопытством обозрел меня, а мой патрон Альфский, улыбаясь, прошептал маршалу несколько слов. Маршал снова весело осмотрел меня:
– А-а! Товарищ анархистка! Я о вас слышал. Я в обсуждение причин московского патриотизма не вдаюсь, а просто констатирую факт. Вы правы, мы знаем, как снабжают или, вернее, не снабжают население и в рискованные, и в не рискованные моменты. Отчасти поэтому мы и надеемся на сочувствие населения к нашему замыслу.
– Если он удастся, – смеющимся голосом добавил Альфский.
– Он удастся. Удается все внезапное, созревавшее втайне. О чем долго разглагольствуют, что пропагандируют, удается редко. Слишком много времени надо убить, чтобы доказать нечто людям, которые, в сущности, совсем не стремятся к борьбе и к жертвам и, естественно, берегут свою шкуру. Всегда, и всюду, и всех нужно ставить перед свершившимся фактом.
Офицеры закивали, с обожанием глядя на маршала. Жесточайшие сомнения терзали меня. Эти видные офицеры, все в больших чинах, отдают ли они себе полный отчет в том, что должно свершиться? В каком состоянии их, видимо, не крупных размеров умы? Каковы их убеждения? Каковы их желания? Вера их налицо, во всяком случае. Они слепо веруют в этого двусмысленного диктатора. Человек он, возможно, выдающийся. Может быть, и гениальный. Но каков он будет в роли спасителя народа? И во имя чего вздумалось ему спасать народ? Ох, уж этот народ, которому «без самозванца не убойтиться». Я очнулась и услышала классическую формулу:
– За истинный ленинизм! За подлинную демократию! За свободу! За народ! Долой бездарных авантюристов! Долой правительство деспотизма и позора!
Офицеры с деревянным восторгом зааплодировали. Альфский с будничным озабоченным лицом собирал какие-то документы, наверно, планы, политическую программу и прочее. Вскоре все разошлись. Мы с Альфским остались одни. Он исподлобья насмешливо взглянул на меня:
– Разочаровались?
– А вы верите в этих золотопогонных манекенов? Простите! Я слишком много претерпела от существующего режима и думаю, что имею право покритиковать и его противников. Неужели эти деревянные куклы способны что-то сделать? Они, по-моему, не вполне понимают, что к чему. Это же вояки в дурном смысле этого слова. Они могут только подчиняться высшим командирам и командовать безгласным солдатским стадом.
Альфский зорко взглянул на меня:
– Вы презираете людей больше, чем я. Как-то в нашем разговоре вы упрекнули меня в излишнем презрении к людям. В этом же уличили сегодня и маршала.
Он рассмеялся.
– Может быть. Человек очень противоречив. А ваши заговорщики очень уж несложны и прямолинейны. Грешным делом, они похожи на «версты полосаты»[18]18
«версты полосаты» – из стихотворения А. Пушкина «Зимняя дорога».
[Закрыть]… И весь заговор ваш слишком бюрократичен, скучен. И в то же время, как все бюрократы, побеждающие мир за своим письменным столом, вы слишком самоуверенны. Почему вы так убеждены, что солдаты пойдут за этими Скалозубами и арестуют Фамусовых?
Альфский снова рассмеялся:
– Прекрасно сказано. Да, солдаты пойдут за Скалозубами и арестуют Фамусовых.
– Ни о чем не ведая, так себе, по одному только приказанию своих командиров арестуют руководителей партии и правительства?
– Не совсем так, – лукаво прищурясь, ответил Альфский, – солдатам будет прочтен лапидарный, но достаточно выразительный манифест… вы же слышали об этом вот сейчас.
– Манифест с обвинениями и обещаниями… Кстати, о каких важных документах, дипломатических и военных, идет речь? Вранье, наверно? «Параша», как говорили мы в лагерях.
– Почти. Но кое-что соответствует действительности. Вы знаете, что наш первый руководитель очень глуп и невежествен. Ну его немножко и спровоцировали с этими тайнами. Ему дали понять, что он может действовать единолично, что ему всецело доверяют, что он может орудовать государственными делами, как ему угодно, что он может кое-кого припугнуть за рубежом, кое-что приоткрыв. «Сосед Пахом», капризом случая поставленный к рулю, страшно обрадовался и разболтался в разговоре с двумя видными заграничными деятелями. Собственно, «документы» он никому не передал, но хорошо ознакомил с их содержанием правительства держав, интересы которых в этих документах сильно затронуты. Он форсил и угрожал. Ему и в голову не приходило, что он выдает и демаскирует ЦК и правительство.
– Ну, это, по-моему, не в первый раз!
– Конечно! Но до сих пор все ему сходило с рук. На этот раз сценарий разработали мы, сценарий очень детективный. Назрел, как говорится, огромный дипломатический и политический скандал. Угрожающие запросы и предостережения уже имеются. А послезавтра заседание ЦК и… – Альфский провел ребром ладони по горлу.
– Уж больно просто… Не могу поверить, что с такой легкостью вы уничтожите сорок лет трагедии.
– В эти сорок лет только и занимались тем, что и массы, и каждого отдельного человека дрессировали для безоговорочного рабства, – подчеркнул Альфский с язвительной улыбкой, – для безоговорочного выполнения того-то и того-то, для безоговорочного следования за тем-то и за тем-то… Теперь мы этим и воспользуемся.
Я невольно выговорила:
– Внутренне я в этом убеждена, но верить в это страшно… Наши газеты пугали нас каким-то американским изобретением. Ребенку будто бы можно вставить под кожу черепа розетку, электроды будут проведены в мозг для того, чтобы управлять человеческим, извините за выражение, духом с помощью электросигналов. Самостоятельно мыслить при таком биоконтроле человек не сможет. Он будет с точностью и полным безразличием автомата выполнять то, что ему просигналят… У нас даже эта система биоконтроля не нужна. Он у нас выработан ЦК, им же установлен… А сигналы в виде исторических решений, постановлений и директив мы получали в избыточном количестве, пожалуй… Теперь вы решили выбить из седла ЦК и его биоконтроль – прекрасно. Но почему вам должны доверять люди? Не воспользуетесь ли и вы в дальнейшем той же самой системой?
– Не должны, а будут доверять. Мы на деле гарантируем хотя бы те свободы, какие есть в буржуазном мире: свободу слова, свободу совести, свободу передвижения. Мы попытаемся излечить больное хозяйство. Не думайте, что мы совершим дворцовый переворот и на этом успокоимся и пойдем по старому пути. Нет, такой путь слишком дорого обходится и стране, и правящей партии… Мы призовем подлинных народных депутатов. Тогда-то они не побегут в сберкассу, а выскажутся… без электросигнализации.
– А если выскажутся за монархию? – съязвила я.
– Пусть! Их дело. В России возможно все. А с этими надо покончить.
В голосе Альфского, всегда спокойном, зазвучали боль и ожесточение.
– Вы нас считаете такими же тупыми, наглыми авантюристами, опустошенными, выхолощенными деспотами, как те, кто нами управляет. Вы ошибаетесь.
– Хорошо, если ошибаюсь. В данном случае порадуюсь, если ошибусь, но… сегодня очень много толковали о том, как спасти положение, вернее, маршал диктовал, а стальные с молитвенным трепетом возглашали аминь. А вы подумали о том, что взрыв может сразу распаять защищающее нас кольцо в Восточной Европе?
– Конечно, распаяет. Неужели вы думаете, что мы десятки раз не обсудили этот вопрос? Кольцо распаяется. Восточная Европа будет предоставлена собственной судьбе. Пусть устраивается, как может и как хочет. Ленин пожертвовал Польшей, Прибалтикой и Финляндией, принадлежавшими нам не одну сотню лет. Неужели же мы не пожертвуем великими народными демократиями? – Альфский снова улыбнулся с прежней язвительностью. – Мы попытаемся до известной степени сохранить этот заслон, но уже без диктата, без нажима, мирным путем. Старые методы привели к катастрофе.
– Видимо, все человеческие действия, все исторические пути приводят к катастрофам. Советую вам перечитать «Восстание ангелов» Франса.
– Вы чересчур уж скептичны.
– Да. Я – фанатик скептицизма.
«Улица корчится безъязыкая»[19]19
«Улица корчится безъязыкая…» – из поэмы В. Маяковского «Облако в штанах».
[Закрыть]
Весь следующий день я пробродила по улицам, заглядывала к знакомым, просижу час и удаляюсь, объятая внутренним беспокойством. Вид у меня, наверно, был странный. Все осведомлялись: что с вами? Вы больны? Расстроены? Чем же? Кажется, все уладилось, квартиру получили, работа есть, деньги тоже.
– Да, да. Я утопаю в советском счастье… наконец-то! Боюсь потерять его так же внезапно, как нашла, потому и расстроена.
А в сберкассах, между прочим, было пусто. Но ощущалось какое-то необычное напряжение во всей нервной системе огромного города. А может быть, за это напряжение я принимала свое собственное скрытое нервное ожидание.
Магазин. Пьяный блаженно заикается:
– Д-дайте мне эт-той с-с-самой ат-томной.
– Какой атомной? – строго спрашивает продавщица.
– К-к-которая покрепче… ат-томной.
– Вот отпустят тебе настоящую атомную – запоешь.
Это злорадный голос из молочной очереди, ибо очереди разделяются на молочную, хлебную, мясную и овощную.
– О-ох! И докуда же все это терпеть!.. Чай индийский? Не от Неру? Мы туда машины, они нам чай.
– По-братски… Это называется внешняя торговля.
– Ходишь из магазина в магазин, то того, то другого нет. Находишь рублей на полсотни, и есть нечего.
– Как нечего? Вон и масло, и сахар, и яйца есть. А вы попробуйте за пятьдесят километров от Москвы, в провинции, найти сахар и белый хлеб. Вы здесь заелись.
Очередь мрачно оглядывает нагруженную мешками, сумками и кульками женщину.
– В провинции. То-то провинция и съедает всю Москву. Запретить бы вам ездить с мешками. Из-за вас и мы голодные сидим.
– Ага! Так. Значит, нам с детьми в провинции можно с голоду подыхать, а вы здесь биштеки жрать будете.
– Я не знаю, какой и вкус у биштеков-то… Да ладно! Бери, покупай, коли приперлась. Чертова жизнь. Богатая страна, всем помогаем, а самим жрать нечего. Колхозница, что ли?
– Да. На трудодни и в этом году, видно, мало получим. А раньше и совсем ничего не давали. Уехать бы куда-нибудь, да связали дети.
– Уехать? – это уже третий раздраженный голос. – Все вы поразбежались из колхозов. Рабочий и на заводе вкалывай, и сей, и вей. Когда это было видано, чтобы из города народ гоняли на полевые работы? У нас не Латвия, людей хватает. И не стыдно колхозникам?
– А чего нам стыдно, если работаешь, а сам гол и бос. Было бы что в рот кинуть, не разбегались бы.
Разговор сразу падает. Я выхожу из душного магазина на душную улицу. Через несколько дней Первое мая, а жара июльская. Как в этом году будут праздновать Первое мая? Интересное чувство: я иду и все знаю, а тут никто ничего-ничего не знает. Никто не подозревает, не предчувствует того, что случится послезавтра между часом и двумя дня. Случится ли? Почему я так уверовала? Может быть, все это бред, творимая легенда. Может быть, послезавтра всех заговорщиков, и меня в том числе как «технического работника», отправят в известную гостиницу на Лубянку, где для знатных гостей всегда готовы номера.
Сижу у приятельницы. Сквозь неотвязные думы слышу:
– Никогда это не кончится. Никогда. Мы рабы. Мы детали. Мы потеряли способность к действию.
– Сильный человек нужен.
«Самозванец нужен», – усмехаюсь я про себя явно в бреду, а вслух спрашиваю:
– А чего бы вы хотели? Вы все?
Несколько голосов разом ответило:
– Покоя. Чтобы нас никто не трогал. Чтобы можно было очухаться и подумать.
– Хочу жить. Читать то, что нравится. В театре видеть то, что меня интересует. Не оглядываться по сторонам даже в своей комнате, наедине с собой.
– Хочу обыкновенной человеческой жизни, как всюду люди живут.
И последний стон-резюме:
– А главное, по-ко-я!
Я неожиданно произношу:
– Ну, это вы, наверное, скоро получите.
Все смеются.
– К сожалению, ваши слова – только шуточка.
– Как знать? Может быть, и не шуточка. Я ведь немножко поэт, а значит, и немножко пророк.
Рассеянно прощаюсь и ухожу, а люди продолжают тянуть бесплодный вопль о недостижимом мещанском счастье. На улице я вдруг остановилась и громко спросила сама себя:
– А я чего хочу? Чтобы все полетело к черту. Чтобы последний взрыв разрушил до основания и планету, и меня, и все ученья, все веры, все надежды. С 1914 года земля накренилась, сместилась ее орбита, и с тех пор все безудержно летит в пустоту. Во что верить? Что любить? Мне мучительно стыдно за людей, исповедующих передо мной какие-то убеждения. Они лгут для спасения своей шкуры или для спасения своей души, В сущности, это одно и то же. Ни во что они не верят, а убеждены только в одном: нужно как-то жить, то есть работать, чтобы есть, предаваться половой любви, потому что без этого очень трудно обходиться… Между прочим рождаются дети. Самое страшное преступление в наше время – это рождение ребенка. Разве можно верить во что-то, надеяться на что-то в нашу эпоху, самую циничную, беспощадную, всеразоблачающую из всех эпох мировой истории? Хвататься за грязные лохмотья так быстро обветшавших учений и обетований – противно и стыдно. Так что же? Завернуться в тогу[20]20
Завернуться в тогу… – Римские философы «умели умирать… хладнокровно, безучастно к себе; они умели, пощаженные смертью, завертываться в свою тогу и молча досматривать, что станется с Римом, с людьми». (Герцен. С того берега. Т. 6. С. 106–107.)
[Закрыть] и умереть? В тогу? В затасканный, засаленный арестантский бушлат надо завернуться и по-арестантски загнуться. Мы не умираем, а загибаемся. Что-то будет завтра?
И я сразу встрепенулась. Мимо проходили два человека и таинственно вполголоса переговаривались:
– Вы слышали?
– Да.
– Я тоже.
– Неужели это верно?
Увидев меня, оба замолчали.
О чем они? О завтрашнем дне или о том, что у них в учреждении со скандалом снимают начальника, о чем их по секрету уведомили? А может быть, и впрямь о завтрашнем дне? Никаких тайн в мире, среди людей, нет. Тайна старается выбраться наружу, она стала бесстыдной.
Под вечер в каких-то бредовых раздумьях, неизвестно, как и зачем, я попала на окраину города… Домишки… Окна открыты. Из одного окна слышен хриплый, омерзительно самодовольный голос; по интонации и манере произнесения чувствуется, что он принадлежит простой бабе, но большой стерве:
– Тридцать девять лет проработала без всяких замечаний и неприятностей…
И вдруг кто-то в комнате раздраженно, насмешливо, почти злобно перебил самодовольную радиоисповедь:
– Кто ей, суке, поверит, что она тридцать девять лет в Советском Союзе без неприятностей и без замечаний проработала! Тут за год тысячу неприятностей и выговоров получишь.
Голос бой-бабы продолжал тараторить по радио:
– Все только и думала о пассажирах и об их удобствах…
– Ах, шлюха! И ведь старая шлюха, а врет, словно подыхать не собирается.
Второй живой голос, старушечий:
– А я все заграницу слушаю. А этому я ничему не верю.
Озлобленный голос недоверчиво:
– А как же ты слушаешь? Ведь наши заглушают.
– Каждый вечер ловлю и слушаю.
– Не может быть, такой гул, такой грохот, ровно из «Катюши» стреляют. Ничего не поймешь.
– А я и не понимаю. Я не по-русски слушаю, а по-ихнему.
– А зачем тебе слушать, если не понимаешь? Ты ихнего языка не знаешь ведь?
– Не знаю, – безмятежно подтвердил старушечий голос. – А вот слушаю и чувствую, что люди дело говорят, и мне приятно. А иногда попоют по-своему, и это слушаю. А ежели наши говорят, я ничему не верю. Все врут.
Я отбежала от окна, чтобы вволю нахохотаться.
Читатель, это не шарж, не клевета, не гротеск, а просто маленькая репортерская заметочка о глупой случайности, каких у нас очень мало.
О настроении заводских рабочих в тот день сказать ничего не могу. Вероятно, работали, выполняли и перевыполняли задание, про себя посылая его туда, куда может послать только русский человек. Затем шли домой, обедали, пили водку, ссорились с женой, а помирившись, всей семьей отправлялись в кино.
Смею вам сказать, что трудового энтузиазма не хватит на то, чтобы в течение тридцати-тридцати пяти лет давать полуторную, двойную и даже тройную норму выработки. А иные, если верить газетам, доходили до пятисот и тысячи процентов. Это сверхфизиологично, сверхчеловечно, это – ложь. Сверхчеловечности хватит, ну допустим, на три-четыре года. А после этого наступает обыкновенная человеческая усталость, полная изношенность и – смерть.
Да, усталость, изношенность и смерть, несмотря на все механизации, автоматизации и рационализации. Нередко так оно и было. Чаще случалось другое. А именно: выяснялось, что в продолжение ряда лет «показатели завышали», и никто этого своевременно обнаружить не мог. И вдруг в один прекрасный день высший партийный руководящий орган замечал… Далее следовали выклики по поводу всеведения, проницательности, мудрости этого высшего органа. Хотя – черт возьми! – какая тут мудрость и проницательность: быть водимым за нос долгие годы, не чувствовать этого и наконец в какой-то чересчур уж критический момент выявить этот прискорбный факт.
Но кто бы посмел намекнуть на это обстоятельство? Про себя-то все отлично знали о нем.
– Одну породу на-гора даем, – уверял меня шахтер одной из великих кочегарок, – то ли угля мало, то ли не дошли еще до него… Достаем породу, а нам записывают уголь, да еще и приписывают. А иначе жить и работать нельзя. Мы получаем тысячи, начальника премируют десятками тысяч – и все в порядке. Когда-нибудь поймают, да хай им черт, пока живем!
Кризисы… Экономические катастрофы… Это все происходит где-то далеко, в буржуазном мире. И там капиталисты и банкиры во время экономических катастроф стреляются, а безработные устраивают шествия по всей стране, вплоть до парламента. А мы не стреляемся, мы – хай им черт! – живем. Живем посреди этой самой катастрофы, как посреди привычного домашнего хлама.
А все-таки что произойдет завтра? «Что ждет нас: гибель иль успех?» В нашей сказочной стране и то, и другое возможно. Заранее ничего нельзя предвидеть. Все решает бестолковая, истинно русская случайность. Дело-то на песце построено, а потому удача возможна. У нас всякая крепкая реальность, каждое прочное здание на песце строятся и – ничего – держатся. А построишь не на песце, так, пожалуй, и рухнет. Завтра посмотрим, к кому этот песчаный грунт окажется благосклонным.
По улице шел пьяный и мычал. На груди у него красовалась колодка орденов. Герой. Он покачивался и мычал. Увидел меня, остановился. Мне стало не по себе. Вечер, окраина города, когда и в городе на улицах, близких к центру, в 11–12 часов ночи нельзя пройти без опасения. Любой хулиган может очень крепко ударить, не будем упоминать о таком пустяке, как оскорбление словом. К этому мы привыкли. Чуть ли не со смехом рассказываем приятелям: «А он меня сволочью назвал (или проституткой), но ничего, не ударил. А у меня сердце в пятки упало, ну, думаю, в котлету превратит. А он так раза два повторил: „Сволочь! Паразит!“. И по-о-шел себе. Я дух перевел: черт с ним! – думаю. По милициям да по судам таскаться толку мало, да и времени не хватит, да еще как суд решит. А он, хулиган-то, может быть, отличник производства. Еще клевету припишут. Свидетелей нет. Попробуй, докажи». Тут начинают сыпаться бесконечные рассказы о самых затейливых и оригинальных случаях хулиганств, избиений, грабежей и убийств.
Но пьяный, встреченный мной на окраине Москвы, видимо, не намеревался посягнуть на мою личность. Горько покачав головой, он крикнул:
– Обманщик! Окончательно обманул – и все. Мое выступление кончено. Я говорить не умею… Так, растак, протак и проэтак. Скоро ли все это на хрен отправится?! А сейчас я приветствовал. Все мы приветствовали. Новые мероприятия насчет прижима приветствовали. Спасибо: рабочий день сократился, а норма та же. Вы понимаете, мамаша, н-норма в-все т-та же. Я как мотор должен семь часов действовать… Да куда мотор! Мотор возьмет да и пук! А я не могу пукать, не имею права. Я обязан крутиться. Я остановиться не могу. Я могу только ноги задрать, ну и вытащат из цеха. Еще и речь скажут: герой! Жизнь производству отдал.
Вдруг он пронзительно, насколько позволяли осоловевшие глаза, взглянул на меня.
– Мамаша, а может, вы из лягавых? Из верных и преданных? А? Ничего, доносите. Я не боюсь. Отец сидел… Я отказался от него. Тоже верный и преданный был… А главное…
Он вплотную приблизился ко мне и прошептал:
– Главное, шкуру жалко было… свою шкуру… Ну, и женину, и детскую. А отца-то недавно реабилитировали… посмертно.
Он заплакал.
– Каково мне было бы в глаза ему взглянуть… И хорошо, что умер. А я, подлец, жив. И п-п-приветствую з-а-заботу о человеке… Доносите, мамаша, все равно. Орденоносец, мол, фронтовик, Похлебалов советскую власть р-ругает на улице… А на производстве приветствует. Донесите, мамаша. Я прошу вас донести. Отец умер арестантом, и я хочу…
Плача, пьяный побрел куда-то.
Время поднимать камень и время бросать его
Как «технический работник», я сидела рядом с Альфским в большой комнате. Кругом происходило специальное расширенное совещание ЦК и правительства. Стулья стояли в беспорядке по всей комнате. Большинство присутствующих стояло, ходило, вопило, размахивая руками, но не сидело. Сидели только несколько человек за большим столом, покрытым, как полагается, красным сукном. Сидел председатель, старик, сидел маршал и еще какие-то неизвестные мне члены президиума. Свиноподобный шарообразный руководитель дрожал, как студень. На его рыхлом лице свежеотпечатаны были злость, страх и наглость. Но преобладала, кажется, глупость.
– Как вы смели! – сотый раз повторял ему высокий бесцветный человек староинтеллигентского типа. (Я вспомнила, что он присутствовал на известном секретном сборище.) – Как вы могли? Кто вас уполномочил на такую неслыханную вещь?
– Вы понимаете, что это значит? Вы понимаете, что вы сделали? – вопил другой, красный, как бурак, от испуга и негодования.
– Это катастрофа! – рявкнул кто-то третий.
Старик-председатель вопросительно взглядывал на упорно молчавшего маршала. Этот сидел, сдвинув брови. Его холодные серые глаза поблескивали, как мне показалось, с веселым презрением и явным удовлетворением, удовлетворением режиссера. Значит, спектакль начался удачно.
– Товарищ председатель, надо же все-таки навести порядок. Товарищи! Придите в себя. Мы же члены ЦК, – беспомощно повторял какой-то лысенький человек с большим белым лицом и круглыми черными глазами. Его глаза, слова и движения были преисполнены ужаса и готовности куда-нибудь удрать.
Шарообразный толстяк, наконец, завопил в ответ на обвинения, сыпавшиеся отовсюду:
– Вы же меня и натолкнули… Вы! – пальцем, похожим на красную толстенькую морковку, он указывал на бесцветного длинного интеллигента.
– И вы! – морковка устремилась на молчавшего до сих пор человека среднего роста, среднего лица. В лице было примечательно только то, что оно было совсем плоское, с длинным плоским носом.
Плосколицый сидел. Теперь, с хорошо разыгранным, как мне показалось, удивлением, он поднялся со стула.
– Я? Опомнитесь! Разговор наш имел чисто академический характер. Я просто сказал, что покойник решил бы вопрос по-своему, никого бы не спросил, что он припугнул бы тем, что у нас имеются буржуазные правительства. Но не так бы он припугнул, как припугнули вы. Вы никого не испугали, а открыли все карты. Теперь вы пытаетесь свалить свою вину на каких-то отдельных членов ЦК, на что-то вас «натолкнувших». Детская наивность, если не сказать резче. Вас натолкнули? А сами вы не понимали, что делаете?
Бесцветный ядовито захохотал:
– Конечно, не понимает. Руководитель!
Толстяк завизжал:
– Да, покойный сделал бы по-своему, никого бы не спросился, а потом, действительно, свалил бы вину на всех и всех бы перестрелял… А я…
– А вы не умеете! – крикнул кто-то.
Раздался смех, свистки. Началось что-то невообразимое. Лысый человек с большим белым лицом и круглыми черными глазами быстро-быстро заговорил:
– Вы же окончательно погубили родину, народ. Это возмутительно! Это не по-ленински. Это непростительно.
Кто-то перебил грубо и насмешливо:
– Родина-то уцелела бы. А вот нас он погубил… в глазах всех компартий, всей мировой общественности. Погубил нас и почти развязал войну.
Тут же сидел и «пославший меня». Говоря по-лагерному, он имел бледный вид, но почему-то молчал. Почему он не объявлял о заговоре? Или их провели за нос и посадили в лужу? Во всяком случае, он молчал и явно не собирался выходить из этого молчания. Примкнет к победителям? Все может быть. Положение тайного главы охраны – очень опасное положение. Вероятно, обдумывает способы собственного спасения на оба случая, на два варианта. Почему-то происходящее напоминало мне бал в пользу гувернанток в «Бесах»[21]21
…бал в пользу гувернанток в «Бесах» Достоевского… – Бал, собравший в основном «мелкотравчатый» городской люд, был отмечен чередой беспорядков: сумасшествием губернатора, паническим бегством половины публики, вызванным пожаром в заречной части города.
[Закрыть] Достоевского. Ассоциация нелепая, но я не могла избавиться от нее. И я побаивалась, что кто-нибудь обратит внимание на мое слишком заинтересованное, изумленное лицо, лицо лишнего постороннего зрителя. Я боялась, что меня заметят и попросят удалиться. Я завидовала Альфскому. Он сидел так, будто ничего не видел и не слышал, иногда зевал, перелистывая бумаги.
Так и случилось! Вдруг раздался голос надоедливого белолицего лысого:
– Товарищи! Здесь же есть посторонние… не члены ЦК… просто технические работники. Надо, чтобы они удалились. Нельзя же…
В первый раз маршал открыл рот и четко выговорил:
– Это мои люди… вполне проверенные. Кроме того, неужели вы думаете сохранить в секрете этот позорный гвалт?
Все замолкли. Свиноподобный шар взглянул на маршала с надеждой, старик – с ожиданием.
– Ваше мнение… мнение выдающегося военного руководителя. Как? Будет война? Очень опасно положение?
Эти вопросы, к моему великому удивлению, высыпал все тот же шарообразный.
Я озадаченно подумала:
«Да сами они, без военных руководителей, неужели ничего не понимают? Ведь они – политики, дипломаты».
– Да, если не принять кардинальных мер, если не пойти на резкую перемену всей внешней и внутренней политики, если не пойти на крупные уступки, война неизбежна, – при всеобщем молчании ледяным тоном заявил маршал.
Даже слышно было, как все вздрогнули, а толстяк забормотал:
– Ну и пусть. Мы войны не боимся. Рано или поздно война должна быть. Конечно, лучше, если бы не сейчас, но что делать? Мы очень сильны. То ли еще мы видали. Народ с нами, и мы победим.
Снова общее движение, но уже очень недовольное, протестующее. Послышались резкие реплики… не в полный голос.
– Здесь не митинг.
– Порет чушь.
– Не с корреспондентами разговариваешь.
Маршал жестко взглянул на толстяка. Тот сразу осел, как будто из него начали выкачивать воздух.
– Народ слишком много жертвовал. Народ только и делает, что жертвует. Он и сейчас не откажется, пойдет на жертвы. Но что мы дадим народу за его жертвы? Кроме того, не забывайте, что нас окружают братские страны, – маршал холодно улыбнулся, – которые жертвовать не захотят. Мы, разумеется, вслух не высказываем это, но любой из нас… да и любой советский гражданин очень ясно сознает это.
– Позвольте, как же? Страны народных демократий не пойдут с нами? – с отчаяньем взвизгнул толстяк. – Они не имеют права. Они связаны договорами… И ведь там наши войска все-таки.
– Вот, вот! Связаны. А сейчас они эту веревочку оборвут, – еще холоднее и спокойнее возразил маршал.
Секунда общего оцепенения. Некая немая сцена. Ее нарушил глупый, жалкий и смешной возглас лысого, большелицего, круглоглазого:
– Ленинизм нужно спасать и… нас тоже. Под знаменем марксизма-ленинизма мы не должны погибнуть. Знамя кто-нибудь удержит. Знамя пойдет в веках.
На этот раз все до неприличия откровенно захохотали. За дверью уже давно был слышен сдержанный гул. Маршал встал и резко, очень громко отчеканил:
– Довольно слов!
Сразу двери распахнулись, и большой отряд солдат, одетых, как на параде, руководимый несколькими важными офицерами, четко отбивая шаг, вошел в зал. Все шарахнулись в ужасе и замерли. За столом спокойно остались сидеть несколько человек. Кое-кто и в зале смотрел на происходящее с безразличным видом, без волнения, ничем не выдавая своих истинных чувств.
Маршал взглянул на старика. <Он> тяжело поднялся с места, встал рядом с маршалом. Тот обратился к солдатам:
– Товарищи солдаты! Сейчас я зачитаю вам обращение к армии и народу, подписанное главой государства (кивок на старика), мною и… – Он произнес несколько видных фамилий.
– Позвольте! Что же это значит? – раздался чей-то нерешительный голос.
– Я протестую! Я честный ленинец. Я всю жизнь отдал… – перепуганно закричал лысый.
– Против чего вы протестуете? – спросил маршал. – Разве вас обвиняют в чем-то?
– Мы знаем, как у нас умеют фабриковать виноватых.
Лысый с перепугу уже ничего не соображал и с головой выдавал «высокую политику».
– У нас умеют фабриковать виновных, – раздельно повторил маршал и повелительно обратился к одному из офицеров. – Взять!
Офицер тихо скомандовал, видимо, своей группе. Солдаты сейчас же окружили лысого и увели его к стене налево от дверей.
Маршал тем же тоном продолжал:
– Товарищи офицеры! Я оглашу ряд фамилий… Это последыши Сталина, враги народа, выдавшие важнейшие государственные тайны буржуазным правительствам. Эти люди поставили страну перед непосредственной угрозой войны. Западные правительства засыпали нас угрожающими нотами с ультимативными требованиями. Нас поставили под удар те господа, фамилии которых сейчас будут известны вам, и они же лишили нас возможности защититься. Решительно все наши военные секреты с преступной беспечностью, а может быть, и сознательно, преступно переданы врагу. Нужно немедленно пресечь деятельность этих людей, только таким путем мы сможем избежать войны и поражения.
Маршал прочел двадцать-тридцать фамилий. Офицеры с солдатами окружили преступников, онемевших, бледных, ничего не понимающих.
Шарообразный все-таки крикнул – не прежним, грубовато-наглым, визгливым и жирным голосом, а жиденьким, жалким:
– Я протестую! Это беззаконие! Это сталинские методы. Я ни в чем не виноват…
Меня спровоцировали… Войну можно выиграть. Я верный слуга народа.
– Сталинские методы? – маршал поднял брови. – Сталин, по вашим собственным дополнительным разъяснениям, – пламенный революционер, истинный ленинец, строитель социализма… Чуточку ошибался, но это пустяки.