Текст книги "Восемь глав безумия. Проза. Дневники"
Автор книги: Анна Баркова
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Все, что вы говорите, – ужасно, но, к счастью, и неправдоподобно, – оживившись, вскричал министр культуры. – Вы забыли плантации в Америке, метисов, южно-американских креолов и т. д.
– Да, на плантациях, по причине недостатка белых женщин, плантаторы часто оплодотворяли негритянок… Бедные негритянки, по правде сказать! В глубине души хозяева считали такую связь позорной, грязной, нечестивой, даже противоестественной, вроде полового акта с ослицей или с собакой. Нередко этих бедных матерей вместе с их полукровками детьми забивали насмерть хлыстами надсмотрщики… – Жан Донне улыбнулся странной иронической улыбкой. – Знаете, с чем еще, с чьей помощью нам есть возможность ассимилироваться с белыми? С помощью истасканных снобов, которые ищут острых, экзотических «ощущений» и требуют в бардаке негритянку; и с помощью холодных, развратных, видавших виды богачей-буржуазок, приближающих к себе черномазого шофера.
Жан Донне замолк, выпил вина. Молчали и его удрученные собеседники. Наконец, м<инист>р культуры вскричал:
– Я убью вас неопровержимым доказательством. А Индия? Разве во тьме времен белые завоеватели не ассимилировали черных побежденных, короче говоря, разве они не смешались с ними?
Жан Донне улыбнулся, помедлил с ответом, глядя на торжествующее лицо м<инист>ра культуры и на очень заинтересованное лицо премьера.
– Да, это произошло во тьме времен, и процесс этот тянулся много веков. Приведя в пример Индию, вы как раз подкрепляете мои доводы. Слыхали вы о законах Ману[47]47
Слыхали вы о законах Ману… – законы Ману – предписания и правила, регламентирующие поведение индийца в частной и общественной жизни в соответствии с религиозными догматами Брахманизма. Приписываются мифическому прародителю людей – Ману.
[Закрыть], изданных белыми завоевателями? Побежденные не имели права пить чистой воды, они должны были пить из луж. Они не имели права пользоваться чистой посудой, а только грязными черепками. Они не имели права приближаться к жилищу завоевателя, чтобы не отравить воздух своим подлым дыханием. Вот как белые ассимилировали черных побежденных. Они обрекли прежних господ страны на вымирание от самых отвратительных инфекционных болезней, порожденных скотской нечистотой, в которой вынуждены были гваздаться поколениями эти несчастные.
Против обыкновения Жан Донне вдруг рассмеялся коротким и жестоким смехом.
– К счастью, чума, холера и прочая прелесть нападает на чистых и нечистых, она не разбирает, кто господин, кто раб, она не считается с кастами… Представляю себе, что происходило во тьме времен с этой злосчастной Индией… Не без причины же этой колоссальной страной владел, кто хотел, вплоть до недавнего времени.
Что такое «неприкасаемые»? Люди самых низших сект, занимающиеся самой грязной работой. Когда-то именно побежденных использовали на такой работе, именно побежденные объявлены были «неприкасаемыми». И здесь-то вот корни индийских сект, а также причины индийского порабощения. И сейчас правоверный брамин способен убить «неприкасаемого», который подойдет к его колодцу. За оскорбление Ганумана[48]48
За оскорбление Ганумана… – Гануман (Хануман) – мудрый вождь обезьян. Играет очень видную роль в известном индийском эпосе «Рамаяна». Почитается как полубог.
[Закрыть] и священной коровы и в наше время индусы могут истребить <неразборчиво> Только в прошлом веке колонизаторам-англичанам удалось уничтожить обычай сжигания вдов… Разве это так уж сильно отличается от нашей привычки уничтожать жен, пришедших в негодность? До сих пор в Индии муж может выгнать жену из дома по соображениям кастового и религиозного порядка. А ведь Индия создала возвышеннейшие религиозные системы и утонченнейшую философию. А вы нападаете на крошечную, наивную Гынгуанию.
Премьер залпом выпил сразу несколько бокалов вина. Он был бледен, как может быть бледен черный. Из светло-шоколадного он стал каким-то мучнисто-серым.
Черт возьми! Вы, действительно, гениальны до вредности. Но вредность ваша опасна не только для вас, но и для всего окружающего. Что же предпринять нам? Что делать?
Жан Донне серьезно ответил:
– Быть философом не только по специальности.
– Что я скажу делегациям? Что я им продемонстрирую?
– А ничего, – спокойно возразил Жан Донне. – Вы слишком беспокоитесь об этих делегациях. Пусть наши белые друзья расхлебывают кашу, которую они же сами и заварили. Да ничего особенного не произойдет. Они потолкуют с нами здесь, в этом уютном кабинете, выпьют хорошего вина, пообедают, мельком взглянут на живописные шалаши, украшенные и замаскированные кумачом – тут уж придется раскошелиться, а может быть, наш добрый министр госбезопасности достанет красных тряпок у своих друзей и безвозмездно. Затем делегации мирно уедут, затем в газетах появится восторженное описание райской страны Гынгуании, которая… гм… засучив рукава, строит социализм. Захлебываясь, журналисты будут врать о добродушии, приветливости, кротости и прирожденном свободолюбии гынгуанского народа, о грации и привлекательности гынгуанских женщин. Две трети разглагольствований будут посвящены правительству. Премьер Гынгуании – доктор философии, подумайте! Министр культуры – знаток и ценитель всех искусств, и сам скрипач. Министр госбезопасности прозорлив, мудр и предан делу Маркса-Ленина… Министр иностранных дел – бывший кельнер, то есть пролетарий, знает четыре языка, очень образованный самоучка. Они упомянут даже и нашего милого, славного традиционалиста, ярого сторонника, хранителя и пропагандиста древней гынгуанской культуры и обычаев, нашего свирепого знахаря Рчырчау… Разве вы не знаете, как все это делается, мой дорогой Дон-Кихот?
На лице премьера выразилось сильнейшее отвращение. Он откупорил новую бутылку вина и снова залпом выпил два бокала. Его коллеги молча следили за борьбой каких-то тягостных мыслей на его лице и за каждым его движением.
– Я не могу так! – вскричал он и начал ходить, вернее, – судорожно метаться по комнате. – Я не могу лгать, не умею утверждать, что есть то, чего нет!
– Привыкнете! – успокоительно заметил Жан Донне. – А не привыкнете, – уезжайте в Европу. В сущности, вы почти белый. Будете там читать лекции о Платоне английским юношам и юношам-мулатам в колледже вашего тестя. Вы слишком честны для того, чтобы заниматься политикой, и слишком серьезно настроены для того, чтобы вести Гынгуанию к коммунизму. Такое занятие требует большого юмора, резко выраженной комической жилки в характере.
– А гынгуанцы? – отрывисто спросил Фини-Фет.
– Предоставьте их собственной судьбе и нашему великому жрецу. Право, им будет если не лучше, то и не хуже.
– Бросить семь тысяч человек в жертву Давилии-Душилии, священным черепахам, желтым жукам – и это все? Невозможно!
– А вы намереваетесь приохотить гынгуанцев к Бальзаку и Шекспиру, к белому замороженному вину и к белым брюкам? Может быть, вы, как планирует Драуши, и атомную бомбу изготовите?
– Бомбу? – странно улыбнулся премьер, – бомбу?
Он внезапно остановился посреди комнаты, глядя куда-то через стену остекленевшими глазами. Видно было, что он, если не совсем пьян, то сильно подпал под влияние алкогольного Уурбра.
– Всё-таки вы презираете не превзойденную нигде и никем культуру белых, – упрекнул министр культуры Жана Донне. – Если нам не удастся ассимилироваться, мы должны заимствовать у белых все лучшее.
– Уже! Готово! Позаимствовали. Вы слушали сегодняшние выступления Рчырчау, У-Даря и Драуши?
Мин<ист>р культуры смутился на секунду, потом с досадой воскликнул:
– Зачем вы именно такие примеры берете? Почему вы не укажете на себя, на Фини-Фета, на меня? Мы же все-таки настоящие люди, в полном смысле этого слова, люди интеллигентные, думающие. Неужели среди гынгуанцев только мы одним одарены известными способностями и уменьем мыслить?
Невозмутимость Жана Донне не поколебалась.
– Желая только блага нашим родичам, я надеюсь, что таких, как мы, среди гынгуанцев очень немного, т<о> е<сть> совсем нет. Может быть, найдется десять-двадцать человек, из которых можно выработать нечто, подобное нам. Надеюсь, что эти люди все же избегнут такой участи.
– Да почему? Почему? Что за недоверие к человеческому разуму и к человеческому творчеству! Неужели гынгуанец не сможет мыслить и воспринимать, как белый?
– Что воспринимать и о чем мыслить? Если вы, на самом деле, собираетесь привить гынгуанцам любовь к Толстому, Голсуорси и Анатолю Франсу, то ничего из этого не выйдет. Друг мой, мы не нюхали ни феодализма, ни капитализма, ни XVI, ни XVIII века и сразу вскочили или собираемся вскочить в какой-то социализм на какой-то национальной почве. Гынгуанцы попросту не поймут великих вопросов, мучивших белое человечество. Европейские гении останутся для них глубоко чуждыми.
– А вы-то вот поняли! Я понял! Он понял! – указал министр культуры на Фини-Фета, стоявшего в прежней позе. Он как будто потерял интерес к беседе и прислушивался к некоему внутреннему голосу.
– Мы поняли, да! Значит, мы исключительные люди, т<о> е<сть> выродки, отщепенцы, – сдержанно ответил Жан Донне и рассмеялся своим отрывистым жестоким смехом. – Послушайте, вы, юнец: да и в самой Европе только высшие интеллигентные круги знают и ценят, положим, Франса, Мольера, Лесажа, Шелли и Гейне. Ну, кое-какие трагедии Шекспира в театре посмотрят. Считанные единицы знают Гете и Шиллера… Только дряхлые классики знают Вергилия и Горация. Клянусь вам! Ну, еще современную литературу почитывают. А ведь в Европе сотни миллионов населения. А в Гынгуании около 7000. По-моему, трех интеллигентных выродков, да еще таких, как мы, вполне достаточно.
Мин<истр> культуры крикнул с негодованием:
– Не пойму: шутите вы или говорите серьезно.
– Вполне серьезно. Если во всех странах мира низы, да и средние классы далеки от высокой культуры, зачем она нужна гынгуанцам?
– А грамотность? А житейские культурные навыки? Наконец, искусство? Я уверен, что искусство, музыка, напр<имер>, доступна любой, даже самой примитивной душе.
– У нас есть музыка. Боанг-Уанг, Грым-Рым, Тум-Тат.
– Положительно, вы насмехаетесь. Разве это музыка? А я убежден, что подлинная музыка воспитывает в человеке утонченность чувствований, облагораживает самые низменные инстинкты, прививает высшее, что есть в мире, – любовь к красоте.
– У нас в правительстве, я вижу, одни эстеты, – не без ехидства, будто про себя пробормотал Жан Донне.
Все рассмеялись, даже мрачный премьер, начавший новую прогулку по комнате.
– Когда я слушаю Бетховена, – мечтательно продолжал м<инист>р культуры, – я становлюсь другим человеком. Я сливаюсь воедино с великим сущим. Я постигаю высшую загадку бытия… не разумом, нет. Всем существом, нервами, кровью, каким-то необъятным новым чувством, которого в обычное время я ни разу не испытывал. Эти минуты полны совершенного счастья, блаженного познания и ощущения самой скрытой от нас стихии мира… Грозной и величавой. Может быть, это царство праматерей, о которых нам рассказывали древние трагики и Гете… Но это пугающее живых царство просветлено каким-то сияньем, исходящим из лона Бога, может быть.
Премьер, слушая, опять, как будто запнувшись, остановился посреди, комнаты. Жан Донне внимательно смотрел на говорившего.
– И свой восторг я не могу передать на своем родном языке. Я принужден на чужом языке рассказывать о своих мыслях и чувствованиях. Даже самое примитивное, обычное переживание мы не можем выразить на гынгуанском языке, если в нашем словаре двести слов самых обиходных? Наши соплеменники выражают свои эмоции, если можно назвать эмоциями их смутные, темные ощущения, каким-то воем, фырканьем, шипеньем, свистом и рычаньем. Разве это не ужасно? Фини-Фет прав. Можно с ума сойти от сознания нашей безнадежной… звериности, – да, звериности! – и нашей беспомощности.
– Звериность! Пусть так. А вы не считаете звериностью бесконечные войны белых, их танки, реактивные снаряды; а толку? Лучшие, наиболее разумные из белых людей сами называют себя зверями. Вам это хорошо знакомо. Вы не знаете мыслителей, ученых и поэтов белого человечества. А что касается двухсот обиходных слов гынгуанского словаря, то уверяю вас, что в словаре среднего белого человека их не больше. За мое долголетнее пребывание в Европе я убедился, что белые люди всю величайшую сложность своих эмоций передают очень небольшим количеством отрывистых фраз и междометий… А междометия, не то ли самое, что гынгуанское рычанье и фырканье? Вот краткий перечень наиболее употребительных выкриков белого человека: Ах! Ох! Эй! Черт побери! Алло! Ш-ш-ш. Тс-с!
Русские, кроме таких же междометий, пользуются своим очень выразительным и непристойным матом для выражения всех своих решительно чувств: негодования, гнева, бешенства, восхищения, восторга, радости и даже глубокого благоговения. Употребляют они и некоторые специфические ходовые выражения, не всем белым понятные, вроде: Даешь! Берешь! Этот номер не пройдет! Легче на поворотах! Учтем! Заметано! По блату. Пришили дело. Сомкнем ряды! Сцепим зубы.
Женская половина белого человечества любит такие, напр<имер>, словечки: Восхитительно! Очаровательно! Замечательно! Чудно! Милочка! Душечка! Я изнемогаю. Я изнываю. И этими словечками определяют все свои чувствования, отношения и взгляды. Если наши гынгуанцы не обогатят свой язык такими терминами, они ничего не потеряют. Затем…
Жак Донне сел поудобнее, выпил вина. Он и министр культуры пили очень мало. Хозяин, против обыкновения, залпом опрокидывал бокал за бокалом, так что его друзья давно уже с некоторой тревогой следили за ним.
– Я вам не надоел еще? Ведь уже очень поздно, – внезапно спросил Жан Донне. Премьер сейчас же отозвался:
– Нет! Нет! Продолжайте. То, что вы говорите, очень любопытно, хотя и очень спорно…
Хотя и звучит смертным приговором и черным, и белым народам.
– Ничуть. Просто я предлагаю вам видеть вещи, как они есть. Это очень полезно. Если вы думаете строить что-то, нужно помнить, что на одних формулах далеко не уедешь. Нужно исходить не из теорий и мечтаний, а из тяжелой, нищей действительности. Формула и теория – только подсобные орудия. Если вы видите, что мотыга не взрыхляет почву, отбросьте ее и возьмите другую…
Жан Донне взглянул на министра культуры.
– Я вижу, что вы по-настоящему любите красоту, не так, как наш друг Драуши. Берегитесь, мой друг. Поклонники прекрасного совершали большие преступления. Нерон не столько из политики, сколько из эстетики сжег Рим. Великие негодяи папы, которых так проклинал Лютер, тоже очень любили красоту.
– Вы все ставите под сомнение и все… пытаетесь очернить! – возмущенно воскликнул Лейсо (имя м<инист>ра культуры)[49]49
…возмущенно воскликнул Лейсо (имя министра культуры) – ремарку в скобках, похоже, Баркова сделала по ходу для себя, чтоб не запутаться в участниках диалога.
[Закрыть]. Я из эстетики преступления не совершу, но… во имя красоты готов погибнуть!
Невольно сказав последние, очевидно, выдавшие очень уж заветную мысль, слова, м<инист>р культуры нахмурился и отвернулся, желая скрыть смущение. «Как это по-идиотски прозвучало, – раздраженно подумал он, – во имя красоты… Какой? Что за пышная, пустозвонная фраза… Чувство, непреложное для меня, совершенно необязательно для других…»
– Вы оба, – сказал Жан Донне, – отправляясь сюда, предполагали, что едете в страну Гогена… Такой страны нигде и никогда не было. Сам Гоген погиб от проказы на Таити. М<ожет> б<ыть>, только упрямство мешало ему вернуться в Европу. Такие таитянские пейзажи и таких таитян он написал бы, даже не побывав на Таити. Дорогие друзья, вот обман искусства. Красота, человеческое братство, свобода – все это, в сущности, за сердце хватающая пламенная ложь. И эта ложь для людей дороже истины. С помощью этой лжи мы хоть плетемся куда-то, падая, мучаясь, проклиная все, но плетемся… Ползем на четвереньках к эфемерному идеалу… А истина убивает… – Жан Донне не закончил мысль, тряхнул головой. Он как будто смутился.
«Ему стало стыдно, как мне», – догадался Лейсо и опустил глаза. Ему не хотелось встретиться взглядом с Жаном Донне.
А тот, овладев своим прежним спокойно-ироническим, холодноватым тоном, заговорил снова:
– Прямо со спины моей матери я был перенесен в Европу по прихоти людей, решивших, что из меня можно сделать забавного боя, затем поворотливого и одновременно внушительного кельнера. И вот меня бросили в ослепительную и безобразную роскошь международных кабаков. Там гремела, грохотала, ухала и бухала музыка… Нужно сказать, что в Европу я ехал с ужасом и благоговением в детском сердце. Я не знал имени страны, куда везут меня такие великолепные белые люди, но смутно представлял себе что-то сверкающее, поющее, очень красивое, такое же красивое, и белое, и розовое, как мои хозяева, белые люди. Так вот, когда я услышал эту кабацкую музыку, под ее ухающие, пронзительные звуки белые с увлечением танцевали, я очень удивился: это же Боанг-Уанг и Тум-Тат, – подумал я. – Значит, белые настолько бедны, что переняли музыку у наших гынгуанцев, у дикарей с повязкой на бедрах.
Конечно, я был неправ. Очень скоро я услышал фуги Баха, симфонии Бетховена, оперы Вагнера и «Божественную поэму» Скрябина… Должно быть, племена, стоящие на самом низу культурной лестницы, очень музыкальны, что ли. Вернее, музыка действует на них с непреодолимой силой. Она схватывает нас за шиворот и швыряет в какой-то первозданный океан, в бытие, еще только зарождающееся, полное обещаний, пламенного хаоса и тревоги. Я впадал, как и вы, в экстатическое состояние. И мне было мучительно приходить в себя после этого непостижимого, мистического опьянения. Экстаз не может длиться вечно, а действительность, когда я отрезвел, ранила, терзала, убивала меня. Я долго не мог вжиться в реальный мир после великого, словно творение мира, события, после того, как я слушал музыку. Я становился несчастным, больным, я готов был покончить с собой. Таково, друзья мои, катастрофическое действие подлинного искусства. Оно как бы вновь порождает человека, порождает, чтобы убить.
Белые люди утеряли уже способность всецело отдаваться грозной мощи и власти искусства. Они скучают, они зевают. Они находят, что Бетховен и Бах скучны. Им опротивели музеи с Мадоннами и Венерами. Белый человек обожрался искусством и наукой, его рвет этими вещами. Разумеется, я говорю о культурных белых. Они судорожно мечутся в поисках нового искусства, новых форм и ничего не находят, кроме повторений или Боанг-Уанга и вырезанных из сучков сухого дерева наших уродливых божков. И эти белые плачутся, что искусство умерло. А, в сущности, им нужно, как любому обожравшемуся человеку, повременить с едой, поголодать, тогда аппетит появится снова. Белым нужно крепко позабыть об искусстве… А белые низы, друзья, – для них высшее искусство – цветная фотография, кино с убийствами, приключениями, войной, шпионажем, а на фоне войны и шпионажа разыгрываются сентиментально-пошлые и просто пошлые и гнусные любовные истории. Это кино убивает человеческую логику, логику чувства и мысли, серьезность, стройность и глубину чувства. А кино в нашу эпоху – пожалуй, единственный воспитатель белого человека… Итак, если смотреть на вещи с вашей точки зрения, то можно прийти к выводу, что вырождается не только наше крохотное, скудоумное племя, но и все великое, разумное белое человечество.
– Да, вы пропели сегодня всем хорошенькую отходную, – нервно рассмеялся министр.
– Ничуть, я не считаю, что белые и наше племя вырождаются. Все идет своим обычным путем. Люди, жившие в самые могучие и богатые эпохи, сокрушались и уверяли, что их век – век упадка. А следующие столетия им завидовали. Так всегда было и будет в мире вплоть до конца мира. В нашем племени вымирают слабые, а уж кто выжил, тот живет до сотни лет. Я сам думаю прожить не меньше девяноста. А наш Дон-Жуан, великий жрец, – ему восемьдесят пять лет, и его еще надолго хватит, если министр госбезопасности не постарается приблизить его кончину. Мы восприимчивы и гибки. Вы слышали, как У-Дарь требовал жизненного пространства, а Рчырчау обвинял ваших безбожных белых друзей в том, что и они стряпают божков.
– Если только это мы поняли во всей белой истории, нам незачем существовать, – отрезал премьер.
– Да почему? Я весь вечер вам доказывал, что наше племя ничем не хуже европейских наций, и достойно существования, как все народы мира.
– Вы целый вечер убиваете надежду и веру, – тихо проговорил мин<ист>р культуры.
– Нет! Я только убиваю ложь. Будьте врачами, а не проповедниками Красной религии, не чудотворцами. Не поднимайте людей с четверенек сразу, одним рывком, вы можете сломать им позвоночник.
– Да ведь наше племя буквально на четвереньках ходит, ведь оно питается червями и муравьями, не знает пищи, приготовленной на огне! – с горькой иронией и очень резко крикнул Фини-Фет.
– Эка беда. Лучше ползать на четвереньках в буквальном смысле, чем в переносном. Ползая на четвереньках, можно сохранить свою внутреннюю свободу.
– Что! – премьер подскочил к Жану Донне. – Что вы сказали? Вы беспощадный провокатор и мистификатор. Как можно говорить подобные вещи?
Старик хитро улыбнулся:
– Вы – философ. Вспомните Эпиктета, христианских мыслителей. Все можно перенести: любое унижение, оскорбление, боль, оставаясь благородным, нравственным существом и сыном божьим. Белые морально ползают на четвереньках, это гораздо страшнее, чем наше фактическое ползанье. Но я не хочу обвинять белых. У них особое, сложное положение вещей, создававшееся веками социально-политического развития. Белые не такие уж скверные люди. У них есть разум, хотя бы у выдающихся белых, а значит, у них есть будущее.
– Вы только что блестяще доказали, что весь мир гниет и смердит… Хотя очень неопределенными и слабыми доводами пробовали потом сами себя опровергнуть… Но ваши отрицания куда сильнее ваших утверждений… Что может произойти из гниения и смерти?
– Только из гниения и смерти вырастает новая жизнь.
– Неправда! – пылко воскликнул Лейсо, – новая жизнь вырастает из разума, благородного чувства и красоты.
– Какой идеализм! Какая нелепость! Растение вы принимаете за почву. То, за что люди борются столетиями, проливая кровь, копаясь в грязи, чего достигают мучительно медленно, т<о> е<сть> разум и красоту, вы называете базой. Люди с такими убеждениями кончают безумием, бесчувствием и безобразием.
– Вывод – самый правильный из всех ваших рассуждений – вы сделали сами в самом начале и только подкрепили его рядом доказательств. Весь мир – огромная Гынгуания. С этим я согласен. Вы меня убедили. – Это сказал Фини-Фет.
– Но это не значит, что мир должен погибнуть благодаря чьей-то злой воле, – особенно подчеркивая каждое слово, ответил Жан Донне, зорко всматриваясь в премьера. – Мир должен естественным путем пережить свою судьбу.
Фини-Фет насмешливо свистнул:
– Что есть истина? Что такое «естественный путь»? Все пути естественны, поскольку они существуют. Естественны мир и блаженная тишина; естественны бури, катаклизмы и революции. Естественны гнусности, беззакония, преступления и великие подвиги.
Он резко и злобно рассмеялся:
– Естественно, что питекантроп ползает на четвереньках и питается сушеными червями, а при особенной удаче – сырым мясом, а развитой белый человек – душистым хлебом, жареным мясом с приправами и хорошо приготовленными овощами… Если мир погибнет от чьей-то злой воли, как вы изволили выразиться, значит, это естественно. – Он снова рассмеялся. – Значит, этому не воспротивились ни Бог, ни природа.
– Не забывайте: желая погубить что-то, вы иногда можете погубить только себя. Революционный путь. Дайте людям подняться, а потом уже и предлагайте им умереть стоя. Уверяю вас, что большинство предпочтет упасть на колени. Не обвиняйте это большинство. В силу законов, которые мы еще плохо знаем, большинство должно перенести все, что выпадет ему на долю… Умереть стоя, – это гордо звучит, но это сразу оборвало бы историю мира и человечества.
– А меня эта история совсем не беспокоит, – холодно возразил Фини-Фет. – Белое человечество ползало, сгорало на кострах, в застенках палачи ему выламывали суставы, лили в глотку расплавленный свинец, до сих пор оно кладет голову под нож гильотины и садится на электрический стул… Ну, и что же? Чего оно достигло, «изживая всю свою судьбу»? Вы правы: оно достигло только новейшего усовершенствования социалистического рабства и атомной бомбы. Последнее вносит некоторую поправку в историю мира. Приятно сознавать, что все-таки в любой момент человек может отправить к черту всю свою культуру, цивилизацию, науку, искусство – все, что обмануло его, все, чем он жил, ради чего он умирал, эту фикцию, тень, Давилию-Душилию, высосавшую всю кровь человечества.
– Старо, друг мой. Вы повторяете европейские зады. Время от времени появлялись люди, мыслившие, как сию минуту мыслите вы. Иные предлагали коллективное самоубийство, но сами от самоубийства воздерживались… Другие предлагали чуть ли не насильственное опрощение, то есть поднявшимся на ноги они горячо рекомендовали опуститься на четвереньки. Если бы такие люди получили государственную власть, они бы этот революционный переворот совершили. От благих советов они перешли бы к благому насилию. Но насилие почти никогда не достигает цели. Оно коверкает и калечит человека и вещь, а потом все-таки и человек, и вещь принимают форму, свойственную их природе, хотя и остаются обезображенными.
– Значит, борьба, по-вашему, бесполезна. Значит, в Гынгуании строить социализм нельзя? – спросил Фини-Фет с какой-то странной ноткой в голосе. – Значит, ползающие должны ползать?
– И ползающий человек есть человек, одаренный разумом, чувством и… тоской о небе, которое, ползая, он не может видеть… Когда-нибудь он сам захочет подняться, и вот в этот момент не мешайте ему.
– Какой-то фатализм, христианский дарвинизм, гуманитарный биологизм! – насмешливо и едко отчеканил Фини-Фет. – Ну, я, пожалуй, – за свирепую хирургию: такому миру нужно снести голову.
– Жан Донне, – неожиданно услышали министр иностранных дел и премьер голос Лейсо, – значит «Жан, подайте!»[50]50
– Жан Донне, – неожиданно услышали министр иностранных дел и премьер голос Лейсо, – значит «Жан, подайте!»… – по-французски donner – дайте, подайте.
[Закрыть]. И вы, дорогой друг, сегодня подали нам очень горькие кушанья. Вы нас отравили. То, что вы говорите сейчас, положения не исправит. Вы – недавно, сегодня же, – высказали верную мысль: только торжественный обман двигает жизнь. Истина убивает.
Жан Донне не ответил. Он не отводил взгляда от лица премьера. Это лицо неожиданно обострилось, глаза смотрели неподвижно, казалось, в них застыла какая-то навязчивая мысль, требующая немедленного осуществления. Вдруг Фини-Фет обвел глазами комнату и посмотрел на друзей.
– Простите, уже действительно поздно.
Три странных представителя странного правительства пожали друг другу руки и разошлись.
III
Лейсо вошел в свою полухижину-полудом, построенный из тонких фанерных досок и грубо обтесанных бревен местного, очень крепкого дерева, сел за небольшой низкий столик, несколько минут он сидел неподвижно, потом взял скрипку.
Импровизация, и примитивная, и утонченная, сочетание несоединимого, мучительный лирический бред, оборвавшийся дикой жалобной нотой.
Лейсо отбросил скрипку, сильно наклонился, опершись локтями на стол, обхватил голову руками: «Для кого я буду создавать музыку? Для себя? Этого мало. Неправда, что художник творит для себя. Он творит, повинуясь внутреннему голосу, звучащему для него сильнее всего в мире… Но если только он сам пожинает свои плоды… – Лейсо улыбнулся. – Старик сказал: „Белые люди обожрались искусством, их рвет искусством…“. И художник может обожраться своими созданиями… Он должен их кому-то отдать. Может быть, я думаю не то и не так. Я мыслю чересчур конкретно, вещно… белые мыслят иначе… Белые умеют ждать, умеют творить и ждать. Я ждать не умею, и мыслить вечность я тоже не умею, а белые мыслят вечность… Они мыслят уничтожение, небытие и мыслят вечность… Мыслят вечность, не надеясь на собственное бессмертие и даже не допуская его возможности. Они очень странные. Эти <белые>. Если я домыслился до вечности, до беспредельности, я должен быть бессмертным, иначе… Зачем она мне, эта беспредельность? Ее существование только гнетет меня, лишает всякой надежды понять что-либо до конца… Это философия, это дело Фини-Фета… Неправда! Все мы становимся философами в какой-то момент своей жизни. Философствовать не значит все решить, все педагогические и книжные ребусы, и спокойно жить, нет! Быть философ<ом> – это значит быть в каждый момент готовым к катастрофе и к гибели. Суверенитет, – вдруг сделала скачок его возбужденная мысль. – Оба старика правы: невежественный жрец и хитроумный Жан Донне: нас осмеяли и те, и другие… Социалистический лагерь лишний раз доказал свое свободолюбие и уважение к любой крохотной нации, капиталисты согласились, потому что им наплевать на эту смехотворную зоологическую Гынгуанию, и – все довольны…
– Наша нация![51]51
– Наша нация! – он прислушался… – здесь и далее в тексте подчеркнуто автором.
[Закрыть] – он прислушался к своим громко и патетически произнесенным словам и расхохотался. – Наша нация! Разве у меня есть нация? Разве у меня есть отечество? У евреев, рассеянных по всему свету, отечество есть. Их отечество: Ветхий завет, Талмуд, Семисвечник, Моисеевы скрижали, Тора, Суббота… Их отечество – Спиноза, Гейне, Эйнштейн… А мое отечество – страна песчаных червей, серых и желтых священных жуков, священных черепах и Давилии-Душилии. Ни священных книг, ни преданий, ни мифов, ни истории. Что я говорю: история! Если бы колонизаторы не привезли нам железных мотыг, мы не знали бы об их существовании… А ведь руды у нас есть. Старик софистически доказывал, что мы не хуже, не глупее белых… вернее, он другое доказывал, что белые не лучше нас… Крохотная, но существенная разница. Нам нечем защититься, кроме этого софизма. А все-таки, белые не умнее, не добрее, не лучше нас… До сих пор я мало думал об этом. Теперь я вижу, что решительно всем своим достоянием я обязан белым… и у меня нет родины. Я просто дрессированное животное… – Лейсо вздрогнул. – Какой ужас человеку родиться от животного! – Он улыбнулся горькой, жалобной улыбкой. – Дрессированное животное каким-то чудом превратилось в человека. Тем хуже! Теперь вздумали устроить социалистический питомник двуногих, не ползающих на четвереньках, [но – зачеркнуто – ред.] обладающих руками зверей. У нас и дети больше всего любят бегать на четвереньках… даже десятилетние… двенадцатилетние… Женщины так и остаются на всю жизнь… Но они, женщины и дети, очень ловко бегают на четвереньках, невообразимо быстро. Взбираются на деревья, хохочут, урчат, обмениваются какими-то нечленораздельными звуками. Разве это речь? И все же и на этом языке появились слова, обозначающие „жизненное пространство“, „храбрый воин“, „божество Жуй-Жри-Всех“… Очень интересно. Но для слов „красота“, „нежность“, „экстаз“, „истина“, „гордость“, „вдохновенье“ в нашем языке не нашлось звуков, урчащих, рычащих, воющих… иногда певучих. Мы, кажется, единственное племя, бегающее на четвереньках и рычащее… Впрочем… недавно я читал, что в Южной Америке, в Бразилии или в Мексике – не помню, где-то в лесах, ученые встретили племя, совсем не говорящее, не знающее огня… – Лейсо безудержно рассмеялся. – Надо этому племени предоставить суверенитет и предложить ему, минуя все ступени общественного развития, строить социализм».