Текст книги "Смертеплаватели"
Автор книги: Андрей Дмитрук
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
VIII. Большой Киев, 2180 год
Думали ли вы когда-нибудь, что значат слова «человек родится свободным»? Я вам их переведу, это значит: человек родится зверем – не больше.
Александр Герцен
Это действительно вылазка за город. С шестикилометровой высоты, с домоградского минидрома на минилёте Крис мы совершаем прыжок к югу, туда, где вдали от скопища домоградов лежит заповедный угол Троеречья…
Есть область исконной Руси, очерченная тремя реками – Днепром, Ирпенём и Стугной, пересечённая с севера на юг грядой холмов-останцов, издревле слывущих у нас горами. Зелёные крутобокие горы бегут от Вышгорода до Триполья, напоминая о том времени, когда здесь исполинским плугом двигался ледник, выпахивая русло Днепра… По берегам Троеречья с незапамятных, чуть ли не ледниковых пор садились местные и пришлые племена; разбивали свои поселения, на холмах строили укреплённые грады, сплошными насыпями отгораживались от хищной кочевой Степи. Подлинных названий племён не знает никто: греки их окрестили скифами, то есть сердитыми, хмурыми; археологи же новых веков, не мудрствуя лукаво, именовали по месту находки первого поселения: зарубинцами, черняховцами… В сравнении с возрастом многих здешних культур Киев можно было бы назвать Новгородом…
Когда окреп обновлённый социализм и ЕС взялся за гигантские проекты на Земле и в Космосе, власти Украины решили возродить Троеречье. На местах, указанных учёными, были счищены до грунта остатки асфальтовых дорог, старых заводов с грудами мёртвого шлака, безобразной типовой застройки. Бригады реставраторов вновь настелили плодородный слой грунта, ускоренно вырастили воспетые летописцами леса и луга, населили сушу зверьём, а Днепр – той самой рыбой, вплоть до осетров, которую некогда ловили здесь на обед великому князю…
Воскресли нехитрые, но прочные деревянно-земляные строения предков. Сработанные по заветам киево-русских мастеров, сказочно вырисовались на небе терема и церкви Вышгорода, Пересечена и Белгорода; зарубинецкая твердыня вновь, как двадцать веков назад, шапкой Мономаха увенчала Ходосеевскую гору; зарастив раны, нанесённые цивилизацией, обрели былую высоту и неприступность Змиевы валы[11]11
З м и е в ы в а л ы – гигантская оборонительная система, предназначенная для защиты Киева от нападений кочевников. Сложилась, как единое целое, в Х – ХІ веках.
[Закрыть]. Заодно повсюду освежали реставраторы лучшую архитектуру поздних времен, прежде всего храмы и классические барские усадьбы; а ещё – овеянные особым, печально-гордым чувством доты и укрепления Великой Отечественной… Когда пришёл век зданий-городов – домограды стали строить так, чтобы не повредить заповедное Троеречье. Ирпень и Стугна ныне свободно текли сквозь Большой Киев…
Однако же и покрывшись зеленью, и одичав настолько, чтобы не казаться макетами, валы и грады не отделились от нашей бурной жизни. Мало того, что живали возле них исследователи и студенты, желавшие во плоти, а не в видеофантомах познать прошлое. Столпились вокруг ненавязчиво расположенные отели, мотели, минидромы, площадки и вышки для обзора. Пролегли по дедовскому краю маршруты пешие и конные, речные, наземные и воздушные. Доныне прибывает в киевское Троеречье не меньше туристов, чем к пирамидам в Большом Каире или к зиккуратам возрождённого иракцами Шумера. Пишут: неподражаемо уютное величие слитых с мягким рельефом праславянских гнёзд…
Минилёт совершает захождение над гуашево-синим Днепром, не столь широким, как в пору искусственных морей, зато чистым и обильным жизнью. Мелькнули бревенчатые заборола на горе – восстановленный Витичев; по правую руку остался массив подоблачных сталагмитов – Кагарлыкский домоград, по левую сверкнул, подобно люстре, домоград Ржищевский… Снова речная синева, за ней разлив рощ и цветников, белая россыпь коттеджей на бывшем дне Каневского водохранилища. Вплотную налетает окружённый стенами и рвами, оседлавший кудрявую высоту древний Чучин; рядом с градом киево-русским – громада фигуры воина со знаменем, мемориал в память о высадке советских солдат…
Прибыли. Крис откидывает почти невидимый фонарь машины и первая соскакивает наземь. Она приземлила минилёт вдали от туристских посадочных площадок, на поляне у опушки леса. Видимо, здесь редко бывают люди. В тени рыжеватых нахохленных сосен и обсыпанных белым цветом яблонь-дичек нежна юная трава. Всё здесь хрупко и свежо – и салатовые стрелки ландышей, пробившие прелую хвою, и неразжатые кулачки папоротников, и розовато-жёлтый скромный первоцвет, и пугливо прячущиеся фиалки. Поляна переходит в скат, осыпанный солнышками мать-и-мачехи; внизу сходятся теснее деревья, за ними густа тень оврага.
Впервые за много лет я вижу зелень, не собранную в живописные картины создателями уровневого парка; но эта небрежность природы по-своему, непривычно обаятельна. Сверх того, в парках не услышишь таких, из каждой кроны, соловьиных арий…
Тут мое видение наяву (в опостылевшем загробье нет сна) даёт долгий сбой. Ритмично взрёвывая и стихая, машут серые, хмурые крылья. Но, миллион лет потратив на отчаянные попытки, я научился по своей воле возвращаться в прошлую жизнь, вновь переживать её ярчайшие миги. Потому – одним резким усилием сгущаю перед собой всё ту же поляну, апрельское утро… Да, я вернулся туда же, но – не тогда же! Позднее. Словно выключался телевит, и часть фильма прошла недоступно для меня…
Мы уже сидим втроём – Крис, я и Балабут. Рядом, на пятне травы, вытоптанной и пожелтевшей до состояния сена, лежат надувной матрац, какая-то сложенная одежда, посуда… Он живёт здесь, по желанию выставляя над своим логовом энергокупол, по которому и капли дождя стекают, и скользят, обегая, лучи света. Для стороннего наблюдателя поляна как бы теснее, меньше на круглый участок, прикрытый куполом… Может, конечно, кто-нибудь наткнуться на ходу, – но место уединённое, месяцами здесь никто не проходит; и дом-невидимку поставил технический гений у самого крутого, нехоженого спуска в овраг. Кому и зачем сюда соваться?…
Да, да, – скрестив ноги в мятых коричневых брюках, в туфлях на толстой подошве ди, расставив костлявые колени и уронив между ними бледные волосатые руки, собственной персоной сидит передо мной Генка Фурсов! Сидит на земле, и глаза мои слепнут от тайного гнева, и горло становится наждачным от ненависти. Но тем более внимательно, с извращённым, мазохистским наслаждением я слушаю его рассказ: где был великовозрастный шалун, почему пропал…
Я и ранее не сомневался: давно пресытившись «детскими» интеллектуальными пакостями, играми с фантомной средой, Балабут срывался на грубые, зверские выходки. Он никогда не говорил об этом, даже не намекал словесно, но чутье сотрудника ПСК мне подсказывало: скорее всего, насилие над балеринкой было всё же Генкиных рук делом, да только ли над ней? А попытка уничтожить Кобозева?… Я ненавидел и презирал изощрённого зверя Фурсова, – но сам себя ненавидел и презирал стократ сильнее, поскольку был слаб и молчал, терпел, зная: скажи я хоть одно откровенное слово, и лопнет неверная ниточка, связывающая меня с Крис.
Дознаватели из ПСК, к их счастью, не любили Крис. Петля небыстрого тщательного следствия затягивалась на шее Фурсова года два. Техника наших детективов оказалась посерьёзнее, чем все выверты Генки. Окончательно добила Балабута новая биопьютерная программа: облик насильника восстановили по царапинам и кровоподтёкам на теле пострадавшей девицы…
Фурсова брали грамотно, вечером у его собственного подъезда. Обошлись даже без арестного парализующего луча. Домашние дамы, бабушка и сестра, рыдали; вцеплялись, выбежав на площадь, в оперативников… Смех и грех.
Оказывается, в нашу юршколу Генка поступил именно для того, чтобы как следует изучить лазейки в законах, – предвидел, дьявол, грядущие неприятности и хотел быть к ним готовым. Но вот тему о санкциях почему-то пропустил, а всерьёз «сына погибших героев» никто не экзаменовал… Потому и не знал Фурсов, что, согласно федеральному Кодексу ЕАС 2101 года, определённых сроков лишения свободы больше нет, а есть индивидуальные, назначаемые в соответствии со здоровьем и психологическими особенностями осуждённого. Широко варьировались и режимы заключения.
Ни психомедицинское обследование, ни судоговорение не затянулись. Законник был просто прелесть. (Этим словом, или же, по-китайски, фацзя, теперь назывался судебный юрист-консультант. Обязанность становиться профессиональным «врагом» или «другом» подсудимого, независимо от своего личного отношения к данному делу, в большинстве стран давно признали безнравственной. Фацзя заменял былых прокурора и адвоката, в соответствии с законом и собственным мнением то ли обвиняя, то ли защищая своего подопечного.) Он предложил меру наказания: лишение свободы сроком на 120 дней, режим категории М. И суд – вынес именно такой приговор!..
Генке показалось, что он ослышался. Четыре месяца – за зверское изнасилование, почти что со смертельным исходом?! Воистину, райские времена пришли в родную Федерацию. Поскольку, предчувствуя, что рано или поздно его ждет камера, Балабут неплохо изучил уголовный фольклор ХХ-го, золотого тюремного века, – своё удивление ничтожной малостью срока он выразил про себя словами: «На параше пересижу!»…
Но вместо мрачно-лихой «зоны», которая представлялась Генке по книгам и видеоархиву, осуждённого привезли в некий «дом психосоциальной реабилитации», без прожекторов, колючей проволоки и вышек, весьма уютного вида, в дубовом лесу у озера, за Сырецким домоградом. В приёмном покое холодно-вежливая девушка отобрала странную подписку. Отныне Фурсов полностью отвечал за все последствия нарушений внутреннего распорядка. И, хоть всё кругом дышало миром и доброжелательностью, сердце Балабута впервые тоскливо сжалось…
Его привели в комнатёнку – примерно два на три метра. («Карантин, что ли? Ни черта не пойму…») Скудная мебель и стены были покрыты светло-коричневой обивкой, поверху мягкой, будто поролон, чуть глубже упругой и плотной. В стенном шкафу помещались удобства, обитые тем же материалом. За большим окном, без всяких решёток, перелётывали вороны, садились на пламенные дубы (стоял тёплый октябрь). Над нишей пневмолифта в рамке табло горела зелёная цифра 1. Рядом располагались часы.
Что дальше?… Людей он не видел до конца срока, последней была вышколенная девушка в приёмном покое. Пневмолифт приносил вкусные, с фруктами и мороженым, завтраки и обеды; издав трель звонка, в одно и то же время включался душ. Надев уютный комбинезон цвета какао с молоком, по утрам Балабут пустыми коридорами шёл на работу. Его квалификацию тут явно знали и ценили: в маленькой мастерской, в питательном растворе надо было сращивать синтеклетчатку, строить плоть биопьютера, намного превосходившего плотностью структуры человеческий мозг. Он орудовал микроинструментами, пока не звучал мелодичный, задумчивый звонок. То был перерыв на обед. А после обеда, после короткого отдыха – снова искусственные нейроны, стыковка и сцепка мембран…
Так продолжалось долго. На табло в жилой комнате выскакивали световые цифры дней: 6, 11, 28… Ветер трепал дубовую листву за окном, она всё редела. Однажды полетели редкие сухие снежинки.
Тишина терзала Генку, словно тяжёлая болезнь. Ни шагов, ни голосов, ни телевита… В стене открывалась ниша с рядами книг, все больше сентиментального, успокоительного содержания. Он впервые прочёл здесь пронизанный чистейшей романтикой «Большой Мольн» Алена-Фурнье – и принуждённо посмеялся над «придурком»-героем, нашедшим себе слабосильную возлюбленную в старом поместье; велеречивую «Фьяметту» Бокаччо осилил до половины и с бранью отшвырнул… О фантомных игровых мирах нечего было и мечтать. Перепев все песни, которые приходили на ум, перетанцевав с самим собой все танцы, Фурсов вдруг срывался, начинал дико визжать, кататься по светло-коричневому ковровому полу; рвал ногтями несокрушимую обивку или пытался проломить гибкое оконное «стекло». После подобных припадков, жадно съев ужин, он забывался, словно в летаргии. Должно быть, еду в дни срывов давали не простую…
Двадцать девятым утром Балабут в рабочем боксе сорвал со стола ни в чём не повинную кювету с синтеплотью и швырнул её об пол… Обрызганный каплями слизи, замер, стиснув зубы и кулаки, готовый давать отпор, бить кого-то смертным боем. Пусть придут, навалятся скопом, измордуют, сунут в регенератор, чтобы выпустить другой личностью, – лишь бы сейчас хоть на мгновение отвести душу!..
Но никто не пришёл. Стыли мутные потёки на стенах бокса. Помявшись, Генка вернулся в свою комнату. Глянул в окно: не перепархивали вороны по дубовым ветвям, неподвижны были последние скрученные листья. Всё замерло.
Надо полагать, снотворное подмешали в манговый сок за обедом… Проспав и вечер, и ночь, бешено голодным встав поутру, Фурсов привычно взглянул на табло – и колени его дрогнули… Трупной зеленью светилась всё та же цифра 29. Вчерашний день как бы не существовал. Его не засчитали; срок заключения механически удлинился на сутки. Вот она что значит, подписка о ненарушении внутреннего распорядка! Режим категории М (может быть, мягкий?) предлагал прожить сутки вторично и быть при этом паинькой. Чтобы 120 дней ненароком не превратились в 240 или 1200…
О дальнейшем Генка говорит скупо, скомканно, – он неистово самолюбив. Надо полагать, в оставшиеся дни бунтарь безропотно лепил биопьютерную клетчатку, по сигналу спал, принимал душ и поглощал вкусные, сбалансированные диетологами блюда. Скоро повалил снег. Когда Фурсов начал обращаться к незримому собеседнику и отвечать себе другим голосом, кто-то поопасался за его здоровье и стал передавать в камеру развлекательные программы телевита. Среди весёлых фантомов он успокоился…
Наконец, Балабута освободили. В приёмном покое другая, еще более лощёная и холодная барышня прочла наставление. Гражданин Фурсов свободен, он может жить где угодно и заниматься любым делом. Но пусть знает: повторное причинение вреда человеку или животному судьи могут счесть знаком глубокого психического расстройства. А это повлечет за собой нейросанацию, глубокую «чистку» подсознания от агрессивности…
«Режим М» согнул Балабута надолго. Не менее года он прожил смирно: нанялся на постоянную работу – оператором станции зарядки и ремонта мобилей; даже собирался жениться на тихой блондиночке-латышке, хозяйке маленького кафе при станции. Затем – буйно, сокрушительно взыграло прежнее. Так некогда пьяницы, «завязав», однажды срывались и начинали пить куда злее, чем до рискованного обета.
Из-за сущей, по-видимому, чепухи Фурсов сцепился с главным диспетчером. Ночью Генка поколдовал с программами; и вот, перед рассветом, когда вокруг не было ни души, станция обратилась в шаровую молнию. Куски четырёх мобилей, ждавших ремонта, раскидало по всей горизонтали…
Итак, бросив свой новый, предоставленный службой движения жилблок и безутешную блондинку, Балабут уединился в музейной зоне Троеречья, в дремучем лесу возле древнерусского града Чучина. Где он, не знает никто в мире, кроме верной Крис и – вот теперь – меня. Иногда Генка, вызвав робот-мобиль, совершает ночные вылазки в продуктовый или промтоварный распределители Ржищева, кое-что берёт, – Кристина сделала ему ЭИ-кредкарту на предъявителя… От редких случайных туристов хранит его энергокупол, искривляющий лучи света. Звуки купол тоже поглощает, можно под ним хоть гранаты взрывать…
Вот сварен на электроплитке чай – мутноватый, с молодыми земляничными листьями. Со вкусом отхлебнув из своей кружки, отогнав наглого овода, Фурсов заявляет:
– Но, честно говоря, мне здесь поднадоело… Хочется сменить реальность.
И, резко встав, так, что хрустнули ножные кости, а в кроне дички умолк испуганный певец, Генка декламирует:
– Раззудись, плечо, размахнись, рука…
IX. Причерноморье, 343 год до н. э
Парахараттейн то номисма!
(Перечеканивай монету!)
Наставление Дельфийского оракула философу Диогену
– Эй, ты, бочка протухшего жира! Никомед, я к тебе обращаюсь!..
Услышав за спиной дружный смех, трактирщик обернулся, словно домашний кабан, внезапно вспомнивший, что его предки были вепрями. Левкий, по обыкновению, лежал, опершись на локоть, на подстеленном плаще-гиматии, а вокруг него толклись эти юные подонки и среди них, увы, сын стратега Метрокл. Позоря знатного отца, бездельник задирал хитон и вертел перед Никомедом своей румяной задницей. Вся компания только и ждала скандала. Сдержавшись, толстяк нарочито сладким голосом спросил:
– Чего тебе, пёсик? Хочешь косточку?
– Лучше отрежь кусок своего брюха, – сказал Левкий. – И тебе будет легче ходить, и я наемся. Да ещё и с нищими поделюсь.
– Это не ты придумал. – Трактирщик улыбнулся широко и неискренне. – Это Диоген из Синопы, пёсик. Я ведь тоже… кое-что знаю!
– Умница, – кивнул Левкий. – Точно, брат, это сказал божественный Диоген. Но лучше я, грязный пёс, буду повторять слова великого человека, чем произносить свои, пёсьи, глупые слова. Ты же предпочитаешь молоть собственную чушь или повторять тупые шутки пьяниц. Так кто из нас ближе к совершенству, ты или я?…
Юнцы загоготали пуще. Никомед плюнул в их сторону и заторопился прочь, насколько позволяли его ноги, похожие на колоды мясника.
Из Левкия, подобравшегося для схватки, словно разом воздух вышел. Погас огонь в колючих глазёнках под лохматыми седеющими бровями. Опустившись на гиматий, он жадно отхлебнул из фляги.
День разгорался. Снизу, от моря, порывами несло запахи соли и гниющей рыбы. Зной уже теснил утреннюю свежесть, наваливался на уступы рыжих ноздреватых скал возле бухты, на черепичные крыши домов. Город амфитеатром обнимал залив, поднимаясь к рыночной площади – агоре, к расставленным вокруг неё белым храмам во главе с огромным святилищем Посейдона. Многолюдье поуменьшилось; хозяйки и рабыни, с утра заполнявшие рынок, вернулись домой; торговцы дремали под навесами; из наклонных улиц редко поднимались горожане на мощёный простор агоры, где в тени храмовой ограды лежал, как обычно, Левкий.
Препираться стало не с кем, кроме полудюжины лентяев и обжор, называвших себя школой философа… Ещё раз отпив разбавленного тёплого вина, Левкий взялся задирать сына стратега:
– «Грузный вином, со взорами пёсьими, с сердцем еленя[12]12
Эта и последующие цитаты из «Илиады» Гомера, приводимые Левкием, даны в переводе Н. Гнедича.
[Закрыть]»… Ну-ка, парень, скажи мне: ты опять страдаешь с похмелья?
– С утра тошнило сильнее, но и сейчас голова побаливает, – честно ответил забавно-розовый, подобный поросёнку Метрокл. Он знал, что учителю лучше не лгать. Прочие поутихли и толкали друг друга локтями, ожидая потехи.
– Значит, тот, кто пьёт, сам себя делает больным?
– Вроде бы так, – осторожно сказал сын стратега. – Но когда пьёшь, забываешь обо всем на свете.
– И готов заплатить любую цену за это забвение?
– Наверное… – Метрокл чуял, что сейчас ему нанесут удар, и заранее начал потеть от страха. – Ну, не любую, но…
– Но высокую. – Левкий наставительно поднял палец. – А что, по-твоему, правильнее, братец: за маленькую цену, скажем, за один обол[13]13
О б о л – мелкая монета в древней Греции.
[Закрыть], купить полезную вещь, или за десять драхм[14]14
Д р а х м а – греческая серебряная монета, равнялась шести оболам
[Закрыть] – вредную?
Метрокл наморщил низкий лоб и пожевал губами, обдумывая ответ.
Наконец, выпалил:
– Смотря, что считать полезным!
– Полезная вещь – простая колодезная вода, утоляющая жажду, а вредная – вино, от которого тебя тошнит. Разве не так?
Казалось, в голове парня проворачивается скрипучий дубовый ворот.
– Э-э… вода – не вино, учитель, от неё нет ни радости, ни веселья…
– Нет радости и веселья?! – Левкий воздел руки выше плеч и поднял брови, как бы в крайнем изумлении. – А ну-ка, скажи это рабу в каменоломне или пахарю в поле. Да любой из них к концу дня готов отдать хоть руку за глоток ледяной воды!..
– При чём здесь я? – спесиво надулся Метрокл. – Я не раб и не подёнщик!
– Ну, конечно же, братец. Однако, подумай сам: может быть, лучше попотеть на работе ради будущего наслаждения от воды, чем выложить кучу монет ради будущей головной боли от вина?…
Так Левкий учил юношей до полудня, вызывая на спор то одного, то другого. Постепенно ученики разбрелись кто куда, остались трое самых верных: Метрокл, молодой камнерез Архидем, сидевший нынче без заказов, и юный раб Клитандр, красавчик, по милости своей госпожи, вдовы, свободный с утра до ночи.
Тень ограды отползла в сторону, но Левкий не тронулся с места: лежал на самом солнцепёке, лишь голову прикрыв краем плаща. Скоро площадь опять начали заполнять люди: шли в большой и малый храмы к богослужению, на званый обед, за покупками к ужину. Оживившись, киник[15]15
К и н и к – представитель одной из философских школ в древней Греции. Киники выдвигали идеал духовной свободы человека, выказывали презрение к социальным условностям, традициям, обычаям.
[Закрыть] принялся просить, вернее, требовать милостыню; дёргал прохожих за одежду, кричал напористо, властно:
– Ну-ка, гусыня, оправдай свою жалкую жизнь, помоги философу! Сосфен, образец благородства, краса горожан, брось мне пару оболов, чтобы я не назвал тебя иначе и ближе к истине. Любезная хозяйка, если ты уже подала кому-нибудь сегодня, то я не хуже его; а если ещё не подавала, так начни с меня!..
Люди смеялись или бранили Левкия; кто-то сердито отпихивал его ногой, иные делали вид, что не замечают; изредка в ладони киника падала мелкая монета. Мальчику, бросившему комок медовых сотов, он восторженно крикнул вслед:
– Ты щедрее царей, ибо оторвал от себя самое любимое!
Соты же передал ученикам со словами:
– Вот вам соблазн, чтобы вы не стали совершеннее учителя.
Скупому купцу, грубо обругавшему Левкия, он сказал, подражая знаменитому кинику Антисфену: «Пусть твои дети живут в роскоши!». Мимо шел известный в городе повеса, опираясь на плечо раба; лицо гуляки опухло, на волосах белел увядший венок – сутки он провёл с пьяными друзьями и гетерами. Левкий окликнул его и протянул руку, но бездельник даже ухом не повёл. Тут киник во весь голос проорал имя кутилы, – а когда тот невольно обернулся, вместе со всем народом на площади, Левкий, оголив свое мужское достоинство, торжественно выставил его вперёд и продекламировал: «Грустен по ней, возлежал он; но скоро восстанет, могучий!..»
Набрав немного еды и за собранные оболы вновь наполнив флягу вином, они расположились обедать. Для этого учитель всё же соизволил перейти в тень ограды… Скоро беседа коснулась порядков в полисе и вопросов власти. Поев и обтерев руки о бороду, Левкий хорошенько приложился к фляге, а затем сказал:
– Тот из вас, кто будет защищать демократию или тиранию, будет равно неправ. Есть ли, по-вашему, разница между афинским народоправием и деспотизмом персидского царя? По-моему, никакой. Не всё ли равно, братцы, сколько людей над вами властвует, один или пятьсот, если они жадны, жестоки, спесивы и неразумны… Кто доверит лечить себя человеку, незнакомому с искусством врачевания? А вот распоряжаться нашим имуществом, свободой, самой жизнью мы поручаем невеждам или безумцам, только и умеющим, что громко хвалить себя перед выборами…
– Но как найти среди народа тех, кто станет наилучшими правителями? – спросил глубокомысленный тугодум Архидем.
– Пусть старейшие и мудрейшие, те, кому доверяют все сограждане, следят с детства за всеми мальчиками. Они скоро заметят тех, кто командует ватагой сверстников, кому подчиняются иные дети. Вот этих-то вожаков от природы и надо учить, развивать, делая их справедливыми, неподкупными, смелыми и милосердными. Учат же детей ремеслу скульптора, если видят, что те сызмальства хорошо лепят из глины, или ремеслу садовника, если те охотно возятся с растениями… почему же не учить искусству правления тех, кто может вести людей за собой? Конечно, и здесь будут ошибки, – но, в целом, власть мы получим намного более умелую и достойную уважения, чем царская или выборная… Назовём её софиократия – власть мудрых!
Парни заслушались учителя так, что и не заметили: они уже не одни под белёной стеной теменоса[16]16
Т е м е н о с – ограда священного храмового участка.
[Закрыть]. В грозном гребнистом шлеме, чеканном нагруднике и синем плаще стоял, подбоченясь, кирпично загорелый здоровяк с холёной бородой – Аристипп, стратег города, отец Метрокла. Из-за его спины, набычась, смотрели два воина с копьями. Ученики Левия испуганно вскочили, сам же он остался лежать, обрывая виноградины с грозди, и лишь молча показал стратегу место напротив себя – ложись, мол, и побеседуем.
Но Аристипп, не приняв приглашения, гаркнул:
– Когда ты оставишь в покое моего сына, грязный попрошайка?!
Прищурясь, киник благодушно засмеялся.
– Ты и у родника спросил бы – когда он оставит в покое тех, кто приходит напиться?
– Хватит шутовства! – не унимался стратег. – Ты дождёшься, старый болтун, я тебе кишки выпущу!..
– Неужели для этого надо быть выборным начальником войска? – невинно спросил Левкий. – Мне кажется, то же смог бы сделать и козёл с острыми рогами…
– Мели, мели, – поняв, что сказал лишнее, сбавил тон Аристипп. Философа знали в городе, сильные люди приходили к нему за советом. – Язык у тебя без костей… Но в моём доме хозяин я! – Поманив к себе сына, стратег с угрожающей лаской опустил руку ему на затылок. – Этого дурня я сегодня отделаю так, что он внукам своим расскажет. А если снова приползёт к тебе, напомни ему волю отца: не общаться с тобой. Послушание – изрядная добродетель, а ты ведь любишь болтать о добродетели…
Жутко было смотреть на Метрокла: розовость отлила от его лица, точно поросёнка варили заживо в кипятке.
– О боги! По-твоему, добродетель совместима с насилием?
– Заткнись! – набрякнув бурой кровью, вновь принялся орать стратег. – Ты мастер плести рогожи языком, но меня не проведёшь! Надеешься выдурить у парня побольше драхм?…
– Ну, нет, братец, – с недобрым лукавством тихо ответил киник. – Чужие драхмы по твоей части…
Аристипп, явно собиравшийся бушевать и браниться далее, вдруг со стуком зубов захлопнул рот. Постоял, непонятно глядя сверху вниз на Левкия; резко отвернулся и с лязгом металла зашагал прочь. Воины побежали вприпрыжку, приноравливаясь к его широкому шагу. Позади всех едва поспевал несчастный, сломленный Метрокл.
Как ни в чём не бывало, Левкий встал и принялся мочиться на ограду.
– Ты это с ним… о каких драхмах? – спросил Клитандр, во время стычки пытавшийся сжаться до невидимости.
– А-а… – Беспечно махнув рукой, философ вновь растянулся на своем дырявом плаще. – Так, братцы, вспомнил одну давнюю историю. Про одного молодого гоплита[17]17
Г о п л и т – тяжеловооруженный пехотинец.
[Закрыть], который ублажал жену своего командира… и однажды залез в его сундук с серебром. Любя, госпожа спасла вора от наказания… нет чувства сильнее любви у бессмертных и смертных!
– Значит, и свободных юношей используют на это старые бабы! – не без злорадства воскликнул раб.
– Удивляюсь я тебе, учитель, – медленно заговорил басом плотный густобровый Архидем. Во время перепалки Левкия с Аристиппом он сидел, потупив очи, и сжимал кулаки, готовый в любое мгновение вскочить на защиту киника. – Весь город знает: ты в молодости воевал, отличался храбростью. Как ты мог стерпеть оскорбления этой злобной твари? Да хоть бы десять воинов стояло у него за спиной – я бы на твоём месте…
И камнерез потряс крепким загорелым кулаком.
– Друзья мои! – по обыкновению, поднял палец киник. – Неужели вы обидитесь, если на вас заревёт осёл горшечника или даже лягнёт вас? Кто слепо повинуется своим страстям, сам не лучше скота. Стоит ли тратить свой гнев на того, кто настолько ниже нас?…
По тропе, почти отвесной, между скалами они спустились к морю. Сбросили одежду и долго резвились в окрашенных закатом волнах. Прибой мощно, бережно играл с разумными муравьями.
На прощанье философ поцеловал учеников. Архидем отправился спать в свою хижину на краю ремесленного квартала, Клитандр – в каменный, с мраморным фасадом и перистилем[18]18
П е р и с т и л ь – внутренний двор дома, обнесенный крытой колоннадой.
[Закрыть] дом своей госпожи, чтобы, как он выразился, «заступить на ночные работы». Левкий же, которому было всё равно, где ночевать, завернулся в гиматий и лёг на слой сухих водорослей среди увязших в песке глыб…
При свете ущербного месяца его разбудили слабым прикосновением к плечу – киник спал по-собачьи чутко.
– Я сбежал, – без предисловий сказал, сидя на корточках, Метрокл. Даже сейчас можно было различить громадный кровоподтёк вокруг его левого глаза. – Вот, принёс. Здесь жареная баранина, лепёшки…
Развязав узелок, принесенный юношей, Левкий молча впился зубами в кусок мяса. Подобное угощение перепадало не часто… Насытившись и запив еду вином, киник всласть отрыгнул. Глянул на ученика, благоговейно созерцавшего его трапезу – и вдруг коротко приказал:
– Вернись.
– Но я не хочу! Я буду с тобой всё время… если не прогонишь!
Засмеявшись и взлохматив мягкие кудри Метрокла, Левкий спросил:
– Как думаешь, почему твой отец так злится на меня?
– Ну… – Юнец замялся. – Ты что-то про него знаешь такое… нехорошее!
– Нет, братец. Он злился до того, как я это сказал.
– Ну, тогда… Наверное, он считает, что ты – плохой человек… бродяга, пьяница… и не хочет, чтобы я был с такими людьми.
– То есть, с теми, чьей независимости он завидует, – уточнил киник. – Нет, братец, дело тут не в моём образе жизни. Причина его злости иная. Аристипп вовсе не глуп и понимает, что я превращаю в пыль всё, что он пытается сделать для тебя главным: стремление к богатству и славе, чванство, грубые звериные наслаждения. Тебе придется выбирать, с кем ты…
– Но я уже выбрал! Оттого и пришёл к тебе.
– Отлично. Так не всё ли тебе равно, где жить? Важно, где живет твоя душа…
– Учитель!..
Дёрнув за руку, Левкий посадил бурно вскочившего Метрокла.
– Дурачок… Что же мне, на поединок вызвать твоего отца, как советовал Архидем? «Но, как сдаётся мне, он и плечами, и персями шире…» Ступай домой. Скоро ты поймёшь, что я всегда рядом с тобой… Ну?! Проваливай, оболтус, дай мне поспать!..
Под утро вскинулся Левкий, полный сонной истомы, навстречу слепящим звёздам внезапных ударов. Двое-трое молотили киника палками, будто сноп на току; один стоял, держа смоляной факел, ветер в клочья рвал чадное пламя. Поначалу вскрикнув от неожиданности, философ не издал более ни звука и лишь пытался защитить голову.
Наконец, человек с факелом коротким, властным жестом прервал расправу. Склонился над избитым – узнать, дышит ли. Капюшон скрывал черты факельщика.
Левкий бессильно плюнул в мучителя, запачкав кровавой слюной собственное лицо. Тот с глухой бранью отпрянул, затем выпрямился и широко зашагал прочь. Другие чуть поспевали за ним, взмётывая крылья плащей.
…Ученики принесли Левкия на агору. Впервые за многие годы киник перед медным зеркалом, взятым в цирюльне, занялся своей внешностью: смыл запёкшуюся кровь, припудрил синяки и ссадины, расчесал пыльные, свалявшиеся космы, бороду. Затем, тщательно собрав складками гиматий, улегся на своём обычном месте, где шутники писали мелом «дворец Левкия», под оградой теменоса напротив входа на рынок.
Холодило раннее морское утро. Продавцы покрикивали, стоя под полотняными навесами, среди прилавков с тканями и украшениями, груд плодов, высоких пирамид глиняной посуды. Неземными ароматами тянуло из лавки благовоний; ржали лошади, приведённые на продажу суровыми лохматыми скифами из северных степей.