Текст книги "Боцман знает всё"
Автор книги: Андрей Шманкевич
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Сейчас один, а давеча ещё гимназист с кадетом приходили. Охотились на кого-то. А ты тоже охотой балуешься?
Лицо матроса как-то посерело, и он с опаской посмотрел по сторонам:
– Да, тоже… охочусь…
– С бомбами?
– С бомбами. По дичи и заряд нужен…
В это время за кустами послышался треск, и матрос вскочил на ноги, вскочил и чуть не повалился снова от какой-то боли.
– Кто это там? – хрипло прошептал он.
– Да это Васька. Не бойся…
– Он что, с тобой рыбачит?
– Тю!.. Конь Васька. Чего ты скривился так? Болит где?
Матрос только молча кивнул головой, посерел ещё больше и, скрипнув зубами, присел и повалился на бок. Петька принялся тормошить его:
– Дядя! Дяденька! Да ты что? Что ты молчишь? Тебе плохо?
Матрос точно уснул, но Петька понимал, что это совсем не сон, ему казалось, что, если он не растормошит матроса немедленно, – тот умрёт. Петька метнулся к кустам, сорвал лопух, свернул из него что-то вроде кулька, зачерпнул воды и, не раздумывая, плеснул в лицо матросу. Тот как будто и не почувствовал ничего, но всё же Петька заметил, как у него дрогнули брови и начала проходить бледность. Заметил он и другое: левая штанина была разорвана, сквозь прореху видна была повязка на ноге повыше колена. Повязка была сделана из полосатой матросской рубахи. Вся она заскорузла от крови.
– Раненый, – прошептал Петька.
– Пить, – еле слышно прошептал матрос и провёл непослушным языком по губам.
Петька снова метнулся к воде с лопухом и направил струйку воды матросу на губы. Тот жадно стал ловить струйку ртом, а когда она кончилась, открыл глаза и попросил ещё.
– А есть ты не хочешь? – спросил Петька.
– Не помню, когда ел последний раз, – попытался улыбнуться матрос, крутнул головой и, преодолевая боль, сел.
– Ты лежи, лежи… – попытался остановить его Петька.
– Нельзя лежать, мне идти надо… Понимаешь, надо…
Петька схватил торбу, достал из неё хлеб, сало, лук и чеснок, пару яичек и узелок с сушёными грушами: это Настя каждый раз совала ему в торбу еды побольше да повкусней.
– Ешь, всё ешь! Мне ничего не оставляй, у меня вон с утра живот как барабан… Ты мне вот что скажи… не знаю, как тебя кличут, кто ты такой? Что матрос – вижу. Да только и матросы разные бывают, но больше они у красных…
– Николаем меня зовут. А тебя?
– Петром… Ты товарищ?
– Это смотря кому. Тебе вот, Петро, видать, товарищ, а другому кому – непримиримый враг.
– Да ты не крути, дядя Микола. Ты мне прямо скажи: ты за кого – за царя чи за Ленина? – настаивал Петька, подкладывая матросу еду.
Тот перестал есть, посмотрел на Петьку с улыбкой:
– А чего ты в этом понимаешь, салажонок?
Петька обиделся:
– Не понимаю?! Да я, может быть, больше твоего понимаю! Ты вот скажи мне: за кого Ленин стоит? Ну? За нас стоит, за мужиков и за бедных казаков. Чтобы у нас у всех земля была, надел на каждую душу. Её сколько, земли-то, кругом лежит? Ты только поднимись на гору, на нашу Макруху, да посмотри – что твоё море кругом лежит. А у всех есть надел? Нет… А какая между нами и казаками разница? Никакой… Ленин говорит – все, кто землю пашет, одинаковы. А Ленин и есть самый главный большевик…
Матрос совсем перестал есть, смотрел на Петьку, на то, как он жестикулировал, как собирались морщинки на его лбу, на выгоревшие до белизны брови, сведённые у переносицы, и ему всё сильнее хотелось обнять этого станичного паренька.
– Силён в политике! Кто же это тебе сказал, что я товарищ, и ты так со мной разоткровенничался? – спросил он Петьку и обнял за плечи.
– Кабы ты не товарищ, так не сидел бы здесь с раненой ногой под кустами… Жрал бы теперь в станице вареники так, что на бороде сметана с коровьим маслом мешалась… Мне братка всё про Ленина высказал. Он тоже большевик. Да и народ так про Ленина гуторит. Не беляки, а народ станичный. Новак наш тоже про это знает, знает, чего Ленин хочет, да только без драки он свои сто десятин не отдаст… Он норовит сейчас под шумок ещё себе прирезать клин-другой. Ни коня, ни бычка не пропустит, заберёт вроде реквизиции, а поставит на свой баз… Вон Васька пасётся. Думаешь, он всегда под Новаком ходил? Это братнин конь…
– А брат погиб?
Петька отрицательно покачал головой:
– Руки у них коротки! В Армавире он теперь, наверно, у самого Ленина… Знаешь, как его по станице беляки ловили? Он при отходе отряда из Владимирской ранен был, не смог уйти. Тогда мы его с Настей – это Новакова дочка, только она за браткой сильно убивается – взяли да и спрятали прямо на базу у Новака! Кто его там будет искать?.. Прожил братка там в сараюшке за соломой до самой осени, выходили мы его с Настей, поправился уже, а тут его и заметил сам Новак! Как бросился атаман на улицу, как заорал на всю станицу: «Я товарища поймал! Я Ваську Демидова изловил!..» Только пока он народ свой скликал, братка не стал дожидаться, подался через огороды на ливады, через речку да в кукурузу, а там рукой подать до лесу, который до самой Лабинской тянется. И поминай как звали! Не помогли ни эстафеты, ни разъезды… Говорю тебе, в Армавире он теперь, у Ленина…
– Нет, Петро, немного ты ошибаешься. Всё про Ленина правильно говоришь, только не в Армавире он, а в Москве, – начал объяснять матрос.
Но Петька и слушать не хотел:
– Ну да, рассказывай! Бывает он и в Москве, а зараз в Армавире. Люди так говорят… Знаешь, он какой? Подводят ему коня самых лучших кровей, ещё лучше нашего Васьки, он в стремя ногу не ставит. Нет. Прямо с земли как прыгнет – и в седле! Как вылетит он поперёд своего войска да как крикнет – сколько ни есть тысяч в его войске, все услышат: «За мной, товарищи! Долой кадетов и беляков! Вся власть Советам! Ура-а-а-а!..» Тебе, дядя Микола, тоже надо до него в Армавир подаваться.
– О том и думаю. Да вот как? – сказал матрос и показал на раненую ногу. – На Армавир мы и пробивались… Остальные, может, и пробились, а меня вот задело… Чтобы другим не пропасть со мной, я и уполз от них. Неделю вот отлёживаюсь по кустам.
– Слыхал я про вашу сражению. Хвалились беляки, бандитами вас обзывали… Надо тебе тикать, сразу тикать. Заметили тебя. Гимназист и кадет в станицу подались за подмогой.
Петька говорил горячо, ухватив матроса за рукав бушлата. По его лицу матрос видел, как он напряжённо ищет выход. А Петька и в самом деле мысленно просматривал весь лес, все дороги, по которым можно было бы направить матроса, и в то же время он ни на минуту не забывал, что матрос с больной ногой далеко не уйдёт от погони – беляки станичные знали и лес и все дороги не хуже самого Петьки. Если матросу не удастся немедленно и быстро перебраться хотя бы в Лабинский лес, что подходит к самой станице Лабинской, то враги его не выпустят отсюда. «А что, если, – подумал Петька, – не в Лабинскую ему сейчас податься?»
– Знаю, Петро, что тикать надо… Покажи дорогу, да только такую… – попросил матрос.
– Не учи, – перебил Петька. Знаю, какую тебе дорогу нужно показать… Ты брод через протоку приметил вон на том конце поляны? Хорошо. За протокой – дубки. Аккурат за ними тропка, по ней и надо пробираться. Она тебя к Бобрышеву хутору выведет. Ты слушай, они тебя к Лабинской кинутся шукать, а я тебя в другую сторону направляю. К горам, откуда вы пробирались… Постой, не перебивай… Обмануть надо беляков. Хутора там нет, сожгли его. Осталась одна сараюшка с сеном… В ней ты, дядя Микола, и будешь меня ждать два или три дня.
– Ведь они могут во все стороны послать людей, Петро. Сараюшку обязательно обыщут… – возразил матрос.
Но Петька снова нетерпеливо его перебил:
– Про ту сараюшку мало кто знает, да и не будут они тебя там искать. На Лабинскую кинутся, уж я так сделаю, что они все дороги на Армавир сторожить поскачут, будь уверен… Ты верхи ездить можешь?
– Приходилось… – ответил матрос, ещё не понимая, к чему клонит пастушонок.
– Тогда бери путо и вяжи мне руки назад.
– Это зачем же?
– Вот не понимает! Вяжи руки, сидай на Ваську и поняй на хутор…
Заметив удивление и растерянность на лице матроса, Петька, довольный, улыбнулся.
– Да ты что, Петро? С тебя твой Новак семь шкур сдерёт за коня! – решительно сказал матрос, с трудом поднимаясь на ноги. – Не могу я так…
– А по-другому нельзя. Если они тебя поймают, так немедля изрубят на куски… Я-то знаю своих беляков!.. Вяжи! Конь-то не Новака, браткин конь. И я тебе его не насовсем отдаю, братке передашь в Армавире.
– Но что ты им скажешь?
Петька опять хитровато улыбнулся – у него уже созрел, как ему казалось, самый верный план.
– Скажу правду: «Напал на меня матрос, скрутил руки, вскочил на коня, и поминай как звали…» – «А куда он поскакал?» – заорут беляки, а может, и сам станичный атаман. «На Лабинск… Вот по этой дороге поскакал. Он на меня как бирюк налетел, кости чуть не переломал… Я ему говорил, что это не мои лошади, что мне отвечать за них придётся, а он и слушать не захотел…» Новак крикнет: «Вперёд, ребята! Лови матроса! А с этим щенком я дома поговорю!..» И поскачут пустой след распутывать…
Как ни весело описывал Петька всё, что произойдёт, когда обнаружится бегство матроса на атаманском коне, самому матросу смеяться не хотелось.
– Ох, Петро, не к добру ты смеёшься! Боюсь я за тебя. Я же в том сараюшке с ума сойду, если ты не явишься ко времени. Что я буду думать?
– А ты не бойся… Ежели плетью и огреет разок, так от этого не помирают. Да и не станет атаман при людях мальца забижать – постыдится… А дома и подавно не тронет. Там же Настя, а она за меня что квочка за цыплока стоит. Дома он только грозится. Настя-то скаженная девка, что хочешь выкинуть может. А ты думаешь, Новак не знает, что она по братке моему сохнет? Ещё как знает… Давай вяжи!
Петька бросился на поляну, легонько свистнул, и конь так же тихо заржал ему в ответ. Петька зануздал коня и распутал. Этим путом матрос и скрутил Петьке руки.
– Не больно?
– Вяжи… Тоже мне бандит! Крутит руки, а сам спрашивает, не больно ли! Ты по-настоящему дело делай, чтобы придиру не было. Я ещё мордой об грязь потрусь… Рубаху вот тут, у ворота, располосуй хорошенько. Ну, сильнее… Зашьёт Настя. А теперь садись…
Матрос взял повод, и Васька запрядал ушами, затанцевал на месте.
– Стоять! – окрикнул его Петька. – Не бойся, Васька, дядя Микола на тебе до братки поедет… Ну, кому сказал – стоять!
Но конь храпел, косил глаза.
Матросу удалось сесть только тогда, когда Петька взял повод в зубы и потёрся своей щекой о скулу Васьки.
– Ну, не мешкай, дядя Микола! В случае не приду, сам пробивайся… Пробивайся вот по этой дороге, по которой я беляков направлю. Жди меня на хуторе ровно три дня… Ваську заведи в сараюшку, разнуздай, дай сена… Да только буду я к сроку, обязательно буду!.. А братку встретишь Василя Демидова, коня передашь и поклон от меня и Насти…
Матрос наклонился, поцеловал Петьку в лоб.
– Спасибо тебе, товарищ Петька, – сказал он и тряхнул головой, как будто хотел хоть на минуту отогнать тяжёлые мысли. А потом, натягивая поводья, наклонился ещё раз и спросил: – А если я самого а Ленина увижу, что ему передать?
– Ленину? – Петька подался вперёд. – Ленину? Одно передай: ждём его. Ой как ждём!.. И поклон ему передай, до сырой земли поклон… А теперь поняй. Время…
Матрос тронул Ваську, и конь с места взял в карьер.
– Ух ты! – невольно вырвалось у Петьки. – Вот поскакал, вот взял с места… Чисто казак! Прощай, дядя Микола, прощай, матрос! Я буду на хуторе к сроку…
Митька уходит с отрядом
Головки подсолнухов повернулись вслед за солнцем на запад. Казалось, что, заходя, солнце отразилось тысячами солнц на склоне Макрухи, высокого холма за станицей. Всё застыло, прощаясь с дневным светом. Даже коршун, летящий над делянкой проса в поисках перепелов, почти не машет крыльями. Долетев до края делянки, он парит над подсолнечным полем, но вдруг испуганно взмывает вверх и шарахается в сторону.
Тихо и в станице. Не крикнет петух, не замычат коровы, возвращаясь из стада домой: их сегодня да и вчера никто не выгонял в стадо.
За станицей тишину рвёт выстрел. Трёхдюймовый снаряд, вырвавшись из орудийного жерла, с воем проносится над соломенными крышами хат, садами и огородами и, долетев до станичной площади, со страшным грохотом взрывается у церковной ограды.
Вместе с первым выстрелом ожили кукуруза и подсолнухи, зашелестели листья, закивали головки, и вот сотни бойцов в линялых гимнастёрках без погон, с винтовками наперевес с громовым «ура» бросились в станицу.
Второй снаряд разорвался у телешовских ворот, обитых листами железа. Он пробил в воротах одну большую дыру и шесть маленьких. Осколком снесло голову уже оперившемуся цыплёнку. Закудахтала квочка, собирая остальных цыплят, а старая Телешиха выскочила из дому и заголосила над убитым цыплёнком, как над родным чадом.
– Маманя! Чи вы с ума сошли? Бегите скорее в хату! Застрелють же вас! – кричала ей рябая дочка, чуть приоткрыв дверь.
Снаряды рвались всё чаще, а Телешиха голосила всё громче. С перепугу ревела старая. Знала: как займут станицу красные и да как начнут станичники сводить счёты с телешовским двором… Большой накопился счёт у станичной бедноты к Телешовым.
Белогвардейцы были застигнуты врасплох. Сухопарый сотник носился по площади на гнедом жеребце с шашкой наголо, но его никто уже не слушал. На бешеном галопе влетали белоказаки на площадь и, не задерживаясь, устремлялись в единственную улицу, по которой можно было спуститься в нижнюю часть станицы.
Около правления стоял старенький автомобиль. В нём сидел бледный полковник, с ужасом смотревший то на косогор за станицей, откуда наступали бойцы-красноармейцы, то на удирающих своих конников, то на рыжебородого казака-шофёра, неистово вертевшего заводную ручку автомобиля. Мотор фыркал, чихал, но не заводился.
Вдруг на косогор вылетели две пулемётные тачанки, развернулись и стали поливать площадь свинцовым дождём.
Та… та… та… – и правленческая вывеска оказалась перечёркнутой.
– Коня! – завопил полковник визгливым голосом, выскочил из машины, вырвал у ординарца плеть и несколько раз хлестнул ею по спине шофёра. – В трибунал его, каналью! – взвизгнул он и стал карабкаться на подведённого скакуна, от страха не попадая носком сапога в стремя.
Ординарец плечом подтолкнул его под толстый зад, и наконец полковник очутился в седле. Не мешкая, он помчался догонять своё «храброе воинство».
– Ату его! Улю-лю! – заорал шофёр, выхватил из-под сиденья винтовку и разрядил всю обойму вслед полковнику и его свите.
Полковник ускакал невредимым, зато жеребец под сотником вдруг сделал скачок в сторону и рухнул. Сотник, перелетев через голову лошади, растянулся на земле и застыл без движения.
Батарейцы белоказаков открыли ответный огонь слишком поздно. Они успели сделать только два выстрела и, бросив пушки, ускакали, чтобы не попасть в плен.
Всё же один из их снарядов разорвался на косогоре. Осколками исковеркало щиток пулемёта, убило лошадь и тяжело ранило мальчика-красноармейца.
Бой был скоротечным. Ещё засветло санитары начали уносить на носилках раненых и убитых. На двор к старой Матрёне Кузнецовой въехала тачанка, запряжённая одной лошадью. Молодой конопатый пулемётчик соскочил с неё и помог другому, бритому, в казачьей черкеске, осторожно снять с тачанки раненого мальчика.
Матрёна весь бой просидела на печке, крестясь и охая при каждом разрыве, намертво вцепившись высохшими пальцами в Митькину рубаху, чтобы он не вздумал выскочить из хаты. Как только в дверь постучали, Митька кубарем скатился с печки и распахнул дверь.
– Здравствуйте! – поздоровался конопатый боец. – Раненый у нас. Дозвольте, пока придут санитары, в хату его занести…
– Несите! Ох, боже ж мой, несите… – запричитала Матрёна и стала торопливо разбирать постель, взбивать тощую подушку.
Когда пулемётчики внесли раненого, бабка Матрёна всплеснула руками, да и Митька глазам своим не поверил.
– Батюшки светы! Да сколько же ему годков будет? – прошептала Матрёна.
– Говорит, что четырнадцать, – также шёпотом ответил пулемётчик в черкеске. – Нас вот не тронуло, а его…
Раненый был без сознания. Он был худ, мал ростом, бледен. Митька подумал: «Нет ему четырнадцати… Нет. А он уже воевать пошёл…»
Конопатый боец привёл доктора.
– Осколок надо вынимать на месте, – решил доктор. – Мамаша, поставь-ка побыстрее самовар. А вы, товарищ Петрухин, бегите за сестрой. И свету, как можно больше свету!
Митька бросился к соседям собирать лампы, хотя у него не было никакой надежды на успех: лампы-то были, но не было керосина. Почти во всех хатах жгли каганцы – черепок или блюдце с маслом и тряпочкой вместо фитиля. Много ли свету от такого светильника?
И вдруг Митька увидел автомобиль, окружённый бойцами и станичниками. Придерживая стекло лампы рукой, он бросился к автомобилю.
– Дядя! Дяденька! – закричал он, стараясь перекрыть шум толпы. – Налейте за ради бога гасу[1]1
Гас – керосин.
[Закрыть] в лампу… Хоть трошки, хоть вот столечко!
Митьку сразу же подняли на, смех.
– Что, насиделся в темноте?
– А може, тебе и весь атанабиль отдать, паря?
– Да не мне это! Не мне! – отчаянно кричал Митька. – Раненого до нас в хату положили. Парубка из пулемётчиков… Доктор будет зараз осколки из него вынать. А не видно при каганце…
Все притихли. Притих и рыжебородый казак-шофёр. Он подошёл к Митьке, положил руку ему на голову и сказал:
– Нет, понимаешь, у меня керосину… На бензине штука бегает… Да и того нет. На спирту мы ездили, на перваче-самогоне. Только и этого нет, господа кадеты выхлестали… Но свет будет! Садись в машину, показывай дорогу…
Казак распахнул дверцу, втолкнул Митьку, вскочил сам и крикнул:
– Братцы! Пихай машину сзади!
Больше просить не пришлось: десятки ладоней упёрлись в кузов автомобиля, и он покатился прямо к хате бабки Матрёны. В последний момент шофёр включил мотор, и он с ходу завёлся. Два ярких луча от фар упёрлись в маленькие оконца Матрёниной хаты.
– На полчаса хватит, не больше, – сказал шофёр доктору.
– Да, но свет в потолок бьёт, а мне нужно его направить на раненого.
Шофёр только руками развёл: дескать, больше ничего сделать не могу. Тут на выручку пришёл Петрухин:
– Зеркало! Есть у вас зеркало?
– У нас нету… – ответил Митька. – У Булавиновых есть… Большущее…
– Веди! – скомандовал Петрухин.
Операция длилась почти час, и всё это время мотор автомобиля, точно зная, что сейчас всё зависит от него, работал на полную мощность и зачихал только тогда, когда доктор снял с лица повязку.
У Митьки дрожали руки от напряжения, кружилась голова, и немного подташнивало – он попеременно с Петрухиным держал тяжёлое зеркало, направляя «зайчик» туда, куда приказывал доктор.
Операция прошла удачно, но мальчик потерял столько крови, что доктор прямо сказал:
– Не жилец он на этом свете. Тут и богатырь бы сдал, а он совсем ребёнок…
Петрухин, Митька и Матрёна дежурили у больного по очереди. Только на вторые сутки, когда дежурил Митька, раненый открыл глаза. Он провёл языком по губам, и Митька понял, что он хочет пить, но доктор строго-настрого приказал не давать больному воды. Можно было только смочить губы.
– Нельзя тебе пить. Доктор не велел. Только вот так можно…
Намочив кончик полотенца, Митька приложил его к губам мальчика. Тот жадно облизал губы и снова впал в забытьё. Но скоро он открыл глаза, и Митька опять смочил ему губы.
– Станицу взяли? – еле слышно спросил мальчик.
– Взяли, взяли. Ещё позавчера. Гуторят, что и из Мостовой их вышибли, и с Переправной. Гонят их по Лабе и Лабенку в горы. Они всё побросали и тикают… Тебе больно?
– В груди больно… Печёт… А кто ты?
– Митька я. Матрёнин приёмух. Только она меня Васей кличет… У неё сын был Вася… А тебя как кличут?
– Николаем… А Петрухин? – Мальчик тревожно посмотрел на Митьку. – Петрухин жив?
– Живой! Он тебя до нас и привёз. Убило только лошадь, да пулемёт малость задело. Петрухин чинит его… Зараз придёт.
– А какую убило? Буланую или вороную?
– Вороную. Тебя на буланой привезли… Ты, Коля, помолчи. Доктор не велел тебе много гуторить.
– Третью пристяжную ещё раньше убило… Где теперь таких коней сыщешь? – тихо сказал Коля и закрыл глаза.
* * *
Отряду дали передышку, и бойцов расквартировали по станице. За окнами Кузнечихиной хаты и днём и ночью слышался конский топот, разноголосый гомон, стук колёс. От походных кухонь тянуло запахом приварка, почти из всех дворов пахло свежим хлебом: хозяйки пекли для бойцов хлеб, сушили сухари.
Митька почти не отходил от своего нового друга и даже спал тут же, на земляном полу, подостлав охапку соломы. Спал всего по нескольку часов, крепко, но так чутко, что стоило раненому вздохнуть потяжелее, как он вскакивал и подбегал к кровати.
– Что тебе? Надо чего чи так, приснилось что? – спрашивал он.
И хотя во время перевязок Коля очень страдал, а после них почти всегда терял сознание, Митьке казалось, что он крепнет, поправляется. А когда сознание возвращалось, Коля даже улыбался, виновато глядя на доктора. Тот не выдерживал, срывал с носа очки и торопливо выходил из хаты. Выбегал и Петрухин, тихонько выходила бабка Матрёна, и только Митька оставался у постели, улыбаясь в ответ своему другу. Да, улыбаясь… А вот если бы он выбежал вслед за Петрухиным, то, наверно, завопил бы на всю станицу.
Были они погодки, и судьба у них была как с одной колодки. В штурме последнего эшелона, где-то под Харьковом, мать втиснула своего первенца Кольку через окно в вагон, передала ему грудную сестрёнку Алёнку, а сама попасть в вагон не успела – громыхнул у самого эшелона снаряд, рванулся со станции эшелон… Потом сестрёнку забрала одна молодуха, поделив материнское молоко между ею и собственным сыном, а Кольке, как расписку в приёме, сунула треугольничек красноармейского письма – письма от мужа.
– То ей от мужа письмо… – говорил Коля. – Я его на память, как песню, знаю… Тильки гарна людына може такого лыста до своей дружины написать. Треба думать, шо и дружина теж гарна жинка… – вдруг перешёл на украинский язык Коля. – Вот покончим с беляками, первым долгом явлюсь я до Марфы Степановны по этому адресу и поклонюсь ей в ножки за Алёнку-сестрёнку, а потом уж с Алёнкой подамся в родные края шукать матку с батькой.
А Митьку подобрала бабка Матрёна у пожарного сарая, в который свозили станичники всех беженцев, больных сыпным тифом. Подобрала, принесла на руках в свою хату, может быть самую неказистую во всей станице, стоявшую на самом пустом дворе, выходила и нарекла Васей. Нарекла в память сыночка Васи, которого так избил сосед Телешов держаком от вил за то, что тот выгнал телешовскую свинью со своего огорода, что, прохворав полгода, мальчик умер…
Где теперь мать с братишками, Митьке было неведомо. Помнил он только, что уже в тифозном бреду отстал от обоза беженцев и пошёл по станице просить Христа ради кусок хлеба…
– А почему же ты, Коль, сразу не поехал сестрёнку шукать? – спросил как-то Митька.
– Так они же под беляками тогда были… Вот потому и воевать пошёл… А ещё песню я услышал…
– Какую песню?
– «Интернационал» называется. Слыхал?
Митька пожал плечами:
– Может, и слыхал, да тиф память отшиб…
– Есть в той песне хорошие слова.
И Коля слабым голосом запел:
Вставай, проклятьем заклеймённый,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущённый
И в смертный бой вести готов.
Он умолк, а потом сказал:
– Я бы всё тебе пропел, да силов сейчас нет… Потом обязательно спою… Когда поют «Интернационал» или играют, так командиры честь отдают, а красноармейцы стоят смирно… Кто не военный, тот шапку снимает, потому что это гимн… Я так думаю, что это сам Ленин его для народа придумал… Я его и играть умею… На сопелке… Вот достань-ка мне её из сундучка…
Митька открыл Колин сундучок и достал завёрнутую в полотенце самодельную дудку-сопелку. Деревянную, некрашеную, с дырочками-ладами. Коля взял инструмент, и в глазах у него блеснул задорный огонёк.
– Петрухин очень любит, когда я играю… – сказал он как по секрету. – Всё жалостное просит… А заиграю жалостное, он щёку подопрёт и… плачет. Смешно. Такой пулемётчик – и плачет. – Но вдруг, посерьёзнев, добавил: – Да оно ведь воевать – не на прутике скакать… Сколько уж он на своей тачанке по фронтам мотается… Я У него за второго номера второй по счёту, а ездовой уже четвёртый. Только наша Красная Армия потому и сила, что один… выбудет, а на его место зараз же другой становится… Добровольно становится, а белякам где такого народу взять? Нет, скоро им крышка…
Коля долго лежал неподвижно и молча, с открытыми глазами, потом, вспомнив, что обещал сыграть на сопелке, встрепенулся, приложил пальцы к ладам и взял пищик в губы. Только звук получился хриплый и слабый, а пальцы не захотели бегать по ладам. Это так поразило Колю, что он даже посмотрел на сопелку, точно проверяя: да она ли это? Не подменили ли?
– Да не надо, Коль, зараз… Потом сыграешь… Вот Петрухин приварок принесёт, поешь… – стал успокаивать его Митька и осекся: впервые увидел слёзы друга. Они пробились из-под ресниц и потекли по худым щекам…
На третий день была перевязка, и по тому, как вдруг доктор сел на лавку у стены, как упали его большие красные руки на колени и опустились плечи, Митька понял всё. Впервые он выбежал раньше всех из хаты, упал на завалинку и не закричал, не заплакал, а застонал…
* * *
Похоронили молодого пулемётчика рядом с Васей на том месте, которое бабка Матрёна для себя берегла.
– Ничего, ничего… – шептала Матрёна. – Мы с Васенькой потеснимся.
Она не удивилась, когда Митька появился на пороге хаты в гимнастёрке. Она без слёз перекрестила его. Видно, все слёзы, отпущенные человеку на его жизнь, у неё иссякли.
Петрухин освободил Колин сундучок и передал Митьке. Вещей в сундучке было немного. То, что могло пригодиться Митьке, он положил обратно, а всё остальное отдал Матрёне на хранение. Пулемётчик долго смотрел на треугольничек письма с адресом и на дудку-сопелку, не зная, что с ними делать.
– Петрухин, – сказал Митька, – сопелку ты мне отдай. Попробую, может, и у меня что получится… А письмо положим в сундучок – кто останется, тот и разыщет Алёнку-сестрёнку. Пусть расскажет ей про брата…
Труба заиграла сбор, и Митька занял своё место на тачанке рядом с Петрухиным. Но прежде чем отряд покинул станицу, на площади был митинг. Когда комиссар отряда открыл его, оркестр заиграл «Интернационал». Впервые в своей жизни стоял Митька по стойке «смирно» и вместе со всеми пел:
Никто не даст нам избавленья —
Ни бог, ни царь и не герой.
Добьёмся мы освобожденья
Своею собственной рукой…