Текст книги "Боцман знает всё"
Автор книги: Андрей Шманкевич
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Андрей Павлович Шманкевич
Боцман знает всё
О писателе Андрее Шманкевиче
В давние-давние довоенные времена, когда я сам был мальчишкой, среди других книг попалась мне и такая: Андрей Шманкевич, «Кош на перевале». Рассказ. Книга мне понравилась, и я почему-то очень жалел, что ничего не знаю об этом писателе. А книжка запомнилась на всю жизнь, и даже обложка её, скромная, зеленоватая, и то, что она была издана в серии «Книга за книгой».
Так состоялось моё первое, заочное знакомство с писателем Андреем Павловичем Шманкевичем, и, конечно, тогда я не мог думать о том, что когда-то, вот сейчас, буду писать о нём. Тогда я не знал многого и, может быть, самого главного – что вскоре начнутся трудные годы войны с фашистами. И мог ли я предполагать, что после войны буду работать в редакции журнала «Затейник», где именно писатель Шманкевич Андрей Павлович будет заместителем главного редактора.
Кстати, может быть, нынешнему читателю этой книги будет любопытно узнать, что тогда работники детского журнала ходили в весьма необычной одежде: на Андрее Павловиче был морской китель, в котором он вернулся с войны, на мне – старые солдатские гимнастёрка и галифе, и даже наш главный редактор Василий Георгиевич Компаниец носил офицерскую форму со следами снятых погон…
В те годы я и узнал автора знакомой мне довоенной книжки «Кош на перевале» Андрея Шманкевича, узнал его и как писателя и как человека очень трудной и интересной судьбы.
Как-то я попросил Андрея Павловича рассказать о себе.
– Родился я на Кубани, в станице Владимирской. Слышал? Детство было голодное, но интересное. С восьми лет работал, жил на самостоятельных хлебах. Матери не было, а отец воевал – сначала в первой мировой против немцев, потом на гражданской за Советскую власть. Я жил по чужим людям. Был и просто беспризорником.
В комсомол вступил с первых дней организации комсомола на Кубани, но по молодости лет потом был переведён в пионеры и уже из пионеров опять в комсомол. Такие были годы…
Вдвоём с приятелем-однопартником перешёл через Кавказские хребты на берега Чёрного моря. С тех пор и стал моряком. Попробовал всё: посудник, матрос, кочегар, котельщик, слесарь, монтёр, качальщик на водолазном баркасе.
В двадцать восьмом году добровольцем ушёл на флот, в школу водолазов. Работал на Чёрном, Балтийском, Баренцевом, Белом морях. Поднимал ледокол «Садко». После несчастного случая под водой, поломавшего сердце, демобилизовался, но водолазом ещё работал на рыбных промыслах Каспия около Баку.
Довелось и в пограничных войсках поработать. Когда срок службы кончился, приехал в Москву учиться на артиста.
До самой войны работал в театре, сначала в Центральном детском, потом в Московском театре сатиры. На фронте был строевым командиром – командиром взвода. Обороняли Москву и гнали немцев от столицы. Наша бригада морской пехоты стала гвардейской. Однако немцы не дали повоевать – пробили голову.
После госпиталя меня направили на Амур в газету «Краснознамённый амурец». Воевал и с японцами. Брал Харбин…
Писал для радио – две повести: «Партизанские подмастерья» и «Подарок Тома Сойера». Очень жалею, что они не были напечатаны и пропали. Много написал фронтовых рассказов для журнала «Красноармеец»…
В эту книжку, которая называется «Боцман знает всё», вошли лучшие рассказы писателя. И когда я прочитал эту книжку, то подумал, что не только «боцман знает всё», – писатель, который написал её, тоже знает много, потому что всё, о чём он пишет, он пережил и прошёл сам. Я завидую такому писателю.
Узнав о том, что Андрею Павловичу Шманкевичу исполняется шестьдесят лет, я не поверил этому.
Ну, а если это и так, то пусть писатель будет всегда молод, как сейчас, потому что мы, его читатели, ждём от него ещё немало новых книг – весёлых и грустных, умных и добрых, в общем, таких, какие нам очень нужны.
С. Баруздин
Горькие конфеты
Мы сидели с Борисом Белобрысом под плетнём и с наслаждением грызли морковку. Теперь я уже и не помню: была ли это фамилия – Белобрыс или Бориса так дразнили, потому что он был на самом деле белобрысым. Свидетели нашего пиршества – подсолнухи, кукуруза и широколистые лопухи – стояли молча вокруг и закрывали нас от посторонних взоров. Это было необходимо, так как морковку мы добыли не совсем честным путём. Борисова мать заставила его прополоть бурьян между грядок, но ничего не говорила о прореживании моркови. Это мы с ним сделали по собственному разумению.
– Когда ей просторно, она крупнее растёт, – уверял меня Борис. – Только ты матери не говори… Она страсть как не любит, когда мы самовольничаем на огороде. Вас, говорит, шестеро, и если каждый будет своевольничать, так осенью и собирать нечего будет… Ну да ничего, мы ведь только по маленькому пучочку…
Морковка была ещё мелкая и безвкусная, но я сказал:
– Как мёд…
– Ещё слаще… – не согласился Борис.
– Слаще мёду ничего на свете не бывает! – возразил я.
– Нет, бывает…
– Сахар?
– Нет… Не сахар и не леденцы… – ответил Борис и загадочно усмехнулся.
Я начал называть подряд все известные мне в то время сладости.
– Арбуз? Дыня? Груши? Печёная тыква? Нет? Тогда ты просто всё выдумываешь… Нету ничего на свете слаще мёду, – сказал я решительно.
Борис засмеялся и вдруг огорошил меня:
– А щиколад?
Тут мне пришлось пойти на попятную, и я сказал:
– Так ведь я про то говорю, что мы пробовали сами, а щиколад твой не знаем, как он и пахнет.
– А я знаю, как он пахнет и какой он, – неожиданно объявил мой приятель. – Знаешь, какой он, щиколад-то? Чёрный и немножко красный. Вот такой! – Борис схватил и сунул мне черепок от разбитого горшка. – А пахнет он так, что голова кругом идёт. С непривычки ежели…
Я не знал – верить мне или не верить. Сам я ещё ни разу шоколада не видал и представлял его не чёрным, а совсем наоборот, прозрачным, как льдинка, какой-то невероятной сладости, неведомого вкуса…
– Где ты его видел? – недоверчиво протянул я.
– У сладкой барыни, вот где… Ходили мы к ней весной с мамкой. Две десятины-то наши она купила, вот и ходили к ней просить, чтобы хоть исполу нам отдала нашу землю.
– Как это – исполу?
– Пополам, значит… Мы будем пахать, сеять, убирать, а ей половину урожая…
– Так зачем же вы продавали? – возмутился я.
– Смотрите на него… Он не знает, зачем люди последний лохмот продают! Сколько нас? Семеро? Семеро… Есть нам что-нибудь надо было зимой? Папаня-то мой пошёл на войну с германцем да и… Вот потому и продали… А барыня не зевает, хапает.
Пришли мы к ней, – продолжал Борис, – сидим и ждём на порожках, когда сама выйдет. Сижу я и не понимаю – пахнет с её двора чем-то таким, что я не успеваю слюни глотать. Посмотрел в щёлочку и вижу – стол огромный стоит под тутовником, а рядом печка. На печке тазище вот такой, как жар горит… За столом ребята сидят, чисто все одетые, по-праздничному… А сама барыня берёт что-то ложечкой из сундучков разных, из мешочков, на весах вешает на маленьких и всё в таз сыплет. И ещё пальцем по книжке водит… Я шепчу: «Маманя, колдует барыня…» А она: «Не колдует, а щиколады варит». – «Зачем?» – «Такая, говорит, у неё забава на старости сыскалась. Варит да на ребятах пробует… Может, почудней какой сварить хочет…»
– Ну и что? – поторапливаю я Бориса.
– Потом сняла она таз с печки, остывать поставила. Про нас и не думает… А как остыло – вывалила всё варево на стол и давай месить да раскатывать, вроде как на вареники… Ребят тоже заставила катать… Потом ножом порезала на кусочки и опять остывать поставила. А как остыли… – Борис даже глаза зажмурил, – как остыли, она и говорит ребятам-то: «Ешьте». А сама только махонький кусочек себе в рот положила, жуёт и голову то на один бок наклонит, то на другой…
– Ну, а ребята? Ребята что? – перебиваю я.
– А дурни какие-то попались… Съели по одной и сидят, вроде уже наелись… Мне бы довелось, так я… Но зато, когда барыня к нам подошла, началась потеха! Как набросились они на те щиколады в драку – кто больше в карманы напихает…
– Вот бы нам к сладкой барыне сходить! – сказал я мечтательно.
Борис захохотал и чуть, в крапиву не свалился.
– Да ты на себя сначала посмотри! – хохотал он. – Гость какой выискался! Штаны у него плисовые, пояс с золотым набором…
Остальную одежду Борис описывать не стал по той причине, что на мне, кроме холщовых домотканых штанов, подпоясанных обрывком верёвки, больше ничего не было.
– А руки, ноги-то! Одни цыпки… Отруби да собакам брось, есть не станут! А он туда же, к барыне в гости, щиколады есть…
– Сам же говоришь, что у неё ребята были…
– О! Ребята! Такие, как мы, что ли? Попов Лёшка, дьяконов Сашка, Колька да Серёжка лавочниковы и ещё аптекаря сын… Вот какие ребята к ней ходят. А ты носом не вышел! – крикнул Борис, дёрнул меня за нос и перемахнул через плетень.
– Всё равно пойду к ней! – крикнул я ему вслед.
На другой день я утащил свою единственную ситцевую рубашку и отправился в верхнюю часть станицы, за речку. Там жили все наши станичные богатеи. По дороге я часа полтора мыл на речке руки и ноги, даже песком их тёр, но отмыть цыпки было невозможно. Так ноги и остались в цыпках и мелких трещинках, забитых грязью. Ещё шагов за сто от барыниного дома нос мой учуял такие необыкновенные запахи, что в животе появились колики. Я припустил бегом и припал к первой же щёлке в заборе.
Борис не наврал. Всё было так, как он вчера описывал. И стол под тутовником, и печка с тазом, и ребята за столом, а барыня…
– Ты чей? – раздалось вдруг у меня над ухом.
В нашей станице, если тебе задавали такой вопрос на чужом краю, означало только одно – быть тебе битому. Но тогда я не обратил никакого внимания на это и, не оборачиваясь, ответил:
– Ничейкин, вот чей!..
И тут же за это поплатился: чьи-то сильные руки схватили мою голову и так притиснули меня носом к забору, что я свету не взвидел.
– Пусти! – заорал я.
Но тут случилось совсем страшное: гнилая доска лопнула, обломилась, и я полетел в пролом, прямо под ноги барыне. Барыня закричала дурным голосом, из-под стола на меня бросилось рыжее чудовище с оскаленной пастью. Затрещала моя рубаха…
Барыня отогнала собаку и начала расспрашивать, чей я, зачем попал на этот край. Я честно во всём сознался. Тогда она зацепила меня своим костлявым пальцем за подбородок, долго рассматривала моё лицо и сказала:
– Мужик, а похож на моего Александра… Теперь-то сын уже офицер… Садись!
Так я очутился за волшебным столом, рядом с чистенькими ребятами. Впрочем, они сразу от меня отодвинулись, за исключением Лёньки, сына аптекаря. Тот даже подмигнул мне: не теряйся, дескать.
Потом на столе появился противень с конфетами, и барыня сказала мне: «Ешь». И я ел… Первый раз в жизни ел шоколадные конфеты, ел полным ртом, как печёную тыкву, как галушки, как простую картошку. Сначала рот мне обжигала сладость, потом вкус притупился, но я всё ел…
– Легче ты… Плохо будет… – шепнул мне Лёнька.
Когда барыня пошла зачем-то в дом, ребята бросились рассовывать конфеты по карманам. Лёнька крикнул мне: «Не зевай!» Но пока я понял, что надо делать, на противне осталось только две колбаски. Я засунул их в карман.
Барыня вернулась и протянула мне детскую матроску и новые шерстяные штанишки.
– Можешь приходить, – сказала она, выпроваживая нас за калитку.
Бориса я встретил в начале нашего переулка и молча сунул ему под нос конфету. У него глаза стали круглыми, как пятаки.
– Откуси, – сказал я великодушно. – Только из моих рук…
Борис откусил и зажмурился от удовольствия.
– Ладно… Бери всю. Я вон как налопался…
Но Борис не стал есть конфету: он решил поделить её на всех Белобрысов. Ножом он аккуратно разрезал её на семь кусочков, раздал братишкам и сестрёнкам, взял себе один, а последний протянул матери. Но она не взяла.
– Нет, сынок… Не буду я пробовать, – сказала она. – Горькие они, эти конфеты…
– Что ты, маманя! Сладкие-пресладкие, – начали уверять ребята.
– Нет. Горькие они… На слезах наших вдовьих они замешаны, потом нашим пропитаны… Кормильцы наши кровушку свою пролили, а она с вдов их да сирот последнюю рубашку снимает. Землицу, кормилицу, под себя загребает, по миру пускает с сумой…
Борисова мать говорила всё громче и громче, стиснув худые кулаки. Я смотрел на её чёрные губы, на впалые щёки, и мне становилось нестерпимо страшно…
– …Сынок её Алексашка понаграбил денег в Питере около дворца царёва, а она на те деньги народ в гроб загоняет да щиколады себе варит. Будь она проклята! Чтоб ей слезами нашими захлебнуться!.. Отольются ей наши слёзы… Отольются!
Я выскочил из хаты и бросился бежать. Остановился я только у перелаза через наш плетень. В голове у меня стучало, точно в кузне, к горлу подкатывалась тошнота. В руке я зажимал конфету. От её запаха мне стало совсем плохо.
– Горькие они! Горькие! – закричал я, как Борисова мать, закрыл глаза и швырнул конфету так, чтобы уже не найти. Следом за ней швырнул и свёрток с матроской и штанами.
Наутро я метался в горячке – барское угощение не прошло даром. Говорили, что в бреду я кричал:
– Врёшь! Врёшь, старая ведьма! Не похож я на твоего Алексашку-кровопийцу…
Сашкина земля
Пятый день ходили люди толпой за председателем ревкома и землемером по станичным полям. Свершалось революционное дело: земля, которой испокон веков на Кубани владели только казаки, теперь делилась на всех поровну – по количеству едоков.
Ходил в толпе и Сашка, сын почтового конюха. Он то и дело перевязывал узлы на верёвках, которыми были привязаны к ногам отцовские башмаки: размокший от дождей чернозём норовил сорвать их.
– Дождались светлого праздничка, смилостивился господь бог над нами… – истово крестясь, восторженно шептал дед Сивоусенко, Сашкин сосед.
– Держи, дед, карман шире, – подтрунивал над ним кузнец Симанюк. – Смилостивился бы он, кабы мы его вместе с царём да буржуями за бороду не схватили… А молитве я тебя новой научу. Слушай:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим:
Кто был ничем, тот станет всем!
Сашка перестал возиться с верёвками и подхватил припев.
– А, чтоб тебя! – отмахнулся дед. – И он уже по-новому поёт… Ну и времена!..
Ворчал дед Сивоусенко, но по глазам его Сашка видел, что по сердцу старику новые времена.
Техника раздела земли была несложная. Кто-нибудь запускал руку в мешок, вытаскивал скатанный в трубочку жребий и выкликал:
– Иваненко!
Председатель ревкома смотрел в список и объявлял:
– У Иваненко Макара Петровича четыре едока…
И вот Иваненко брался за конец стальной рулетки и шёл за землемером по своей земле, отмерять надел. И сердце от волнения колотилось у Иваненко так, что стальная лента вздрагивала.
За пять дней исходил Сашка не один десяток вёрст. Разделили Макруху и Дальние Грушки, нарезали земли на низах, а Сашкин жребий всё не попадался.
– Не было? – спрашивал вечерами отец.
– Не было… – отвечал Сашка и вздыхал. – Да чего ты, папаня, боишься? Если наш жребий останется в мешке даже до самого последнего отмера, всё равно будет… Это тебе не старый режим!
– Так ведь где достанется-то? – волновался отец. – А ежели на Гнилом куту, на солончаке? Что там расти-то станет?
– О, сказал!.. Да тот кут и делить-то не будут, – сердился Сашка. – Председатель говорил…
Председатель об этом ничего не говорил, но Сашка так понимал: не может Советская власть делить Гнилой кут.
Так и было. Не делили Гнилой кут. Прошли его. И вот тут-то и выкликнул дед Сивоусенко Сашкину фамилию. Сашка слышал, а ответить «тут я» не смог: онемел вдруг. Язык прилип к нёбу, горло перехватило, как от простуды.
– Тут он, тут! – пробасил за него Симанюк. – Вот он, меньшой Шестак!
Непослушными руками схватил Сашка конец ленты и пошёл по своей земле.
А когда все ушли дальше, осмотрелся Сашка, сел на меже и заплакал.
– Чего ревёшь? – сердито спросил его невесть откуда взявшийся Симанюк.
– Боюсь… Потерять землю боюсь, – всхлипывал Сашка.
– Вот дуралей! Да как это можно при Советской власти-то землю потерять? Сам не знаешь, что болтаешь.
Солдатской маленькой лопаткой выкопал Симанюк на Сашкином наделе здоровенную букву «Ш», а рядом – ямку.
– Точка, сынок… Пускай кто попробует отнять эту землю! – Кузнец поднял лопату и потряс ею в воздухе: – Навеки наша – и точка!
Сашка посмотрел на лопату, на крепкую, жилистую руку кузнеца и совсем уже весело крикнул:
– Навеки наша – и точка!
Спасибо, товарищ Петька…
Вода в горной речке Лабе прозрачна и холодна по утрам. Течёт Лаба с горных вершин Кавказа. Зарождается она малым ручейком, что вытекает из-под ледника, принимает по дороге ещё тысячи своих братьев и сестёр, течёт бурно, пенится на камнях перекатных и даже на равнине не может успокоиться, так светлым потоком и вливается в Кубань – тоже реку горную, быструю, но уже не со светлой водой, а глинисто-мутной.
За что-то обиделась Лаба на станицу Владимирскую, раскинувшуюся садами и хатами по склону бугра, обошла её стороной, на пять вёрст обежала и спряталась в лесу и в кустарниках. В самой станице течёт по оврагам захудалая речка Кукса, да и то не течёт, а больше в запрудах отстаивается. Вот и приходится станичным ребятам, чтобы настоящую речку увидеть, настоящую рыбу поймать, ходить за пять вёрст, на Лабу.
Только Петька Демидов, которому от роду двенадцати ещё нет, но он считает, что ему уже больше, не по своей воле каждый божий день на ту Лабу отправляется: пасёт Петька коней станичного атамана Новака. Батрачит.
Пригонит Петька табун, стреножит или попутает коней, пустит их на лесную поляну у какой-то протоки, достанет из кустов припрятанную удочку и начнёт ловить, укрывшись за кустами. Вода в протоках такая прозрачная, что показываться нельзя: сразу все голавли и плотва разбегутся. Усачей на перекатах легче ловить, особенно сразу же после дождя, но Петьке нравятся проточные плёсы – смотришь через листву орешника и видишь каждый камешек на дне, каждую травинку, каждую, даже самую малую, рыбёшку. И думается в тишине лучше, не шумит вода и не разгоняет мысли. Правда, мысли у Петьки были такими, что лучше бы сидеть с ними на самом шумном перекате: невесело жилось Петьке, невесёлые и мысли приходили в голову…
Считай, что остался он круглым сиротой. Матери он не помнил вовсе, родила она его и умерла тут же, а отец только прошлой весной погиб: на пасеке его бандиты за колоду пчёл убили. Только не все в станице верили, что из-за пчёл. Казнили его бандиты-беляки за Василия, за старшего сына, большевика.
Где он теперь, сам Василий? Вскоре после того, как братья похоронили отца, переменилась в станице власть, белые казаки подняли восстание, и красным пришлось с боями уходить куда-то на восход. Остался Петька один в своей хате. Да ведь хату-то с угла есть не начнёшь, вот и угодил в пастухи к Новаку, станичному атаману…
Настя ещё у него осталась, тайная невеста брата – тайная потому, что была она дочкой атамана. Любила она Василия Демидова, а как примирить жениха с отцом, не знала. Один белый, другой красный, отец – казак потомственный, жених – потомственный мужик, а на Кубани считалось позором для девки-казачки выйти замуж за «нагороднего», за мужика. Только разве за богатого…
Прибегала Настя тайком в Петькину хату не столько Петьку пожалеть, сколько выплакаться около него, «сиротинушки», да мужиков поругать: от них ведь, по её словам, всё пошло – они пришлые на Кубани, захотели с казаками сравняться, половину земли отнять, поделить казачью землю поровну…
«Дак чего же ты до братки чепляешься, – сердился Петька, – раз он мужик? Он же, по-твоему, ни косить, ни пахать, ни на лошади скакать!»
От этого Настя принималась в голос голосить, знала, что Василь её и косить, и пахать, и на лошади скакать может не хуже, а лучше многих казаков… Где он теперь горе мыкает? Да не сложил ли где свою буйну головушку под казацкой шашкой?
«Не родился ещё тот казак, чтобы нашего Василя мог срубать. Не откована та шашка…» – шипел Петька и кусал губы, чтобы волчонком не завыть.
Вот с такими мыслями и садился Петька с удочкой на берегу лесной протоки. И в этот день он как будто с голавлём разговаривал, а на самом деле говорил, чтобы только к своим мыслям не прислушиваться:
– Ну что ты скажешь! Ходит вокруг да около, а брать не берёт… И что ему надо?
Только хотел было Петька сменить червячка на крючке, как послышался шум за кустами, и на поляну вышли двое – гимназист Колька Чубариков и кадет Сёмка Чеботарёв. Знал Петька и того и другого: из Екатеринодара их принесло, когда в станице белые верх взяли. Сейчас они вроде искали кого-то, всё по сторонам поглядывали с опаской. Гимназист первым заметил Петьку.
– Ты чего тут делаешь? – подошёл он к Петьке.
Петька обернулся:
– Дрова рубаю, сено жую… Тебе дать пожевать?
– Ну, ты! Не очень-то задавайся, а то… – вскипятился гимназист.
Петька посмотрел на него, не поднимаясь с места:
– А то – что?
Кадет вёл себя посолиднее. Вероятно, он считал себя за старшего.
– Отставить! – приказал он, не повышая особенно голоса. – Твои кони?
– Мои.
– Так… – протянул важно кадет. – А тут никто не проходил?
С утра сидел здесь Петька, никого не видел, но ему захотелось узнать, кого эти молодые беляки ищут, и он сказал:
– Проходил давеча…
– Матрос? – торопливо спросил гимназист.
– Отставить! – уже резче приказал кадет.
– А откуда я знаю, как его кличут! – пожал плечами Петька. – Может быть, и Матросом…
– Ты дурака не валяй! Что же ты, матроса от другого не отличишь? – подступил к нему кадет.
– Да как же его отличишь? По хвосту или по рогам? Прошёл давеча бычок рябой. Должно, думаю, от стада отбился. Вы его шукаете?
Петька говорил это так деловито, будто и на самом деле видал рябого бычка, однако гимназист почуял в его голосе насмешку.
– Это он на смех нас поднимает… Я вот сейчас покажу ему смешочки!
Гимназист сорвал с себя ремень с литой бляхой и медленно двинулся на Петьку. Петька поднялся ему навстречу, в руках у него была уздечка с коваными удилами. Гимназист сразу остановился, словно на забор наткнулся. У кадета сначала на лице появилось любопытство, но, видя, что его подчинённый непременно будет бит, он опять напустил на себя начальническую важность и лениво приказал:
– Сколько раз мне говорить? Отставить! Я про постороннего говорю. Посторонний тут не проходил?
– Никого я здесь, кроме телка, не видел: ни своего, ни стороннего, – проворчал Петька.
Гимназисту никак не хотелось быть только подчинённым. Он тут же забыл команду кадета и начал сам командовать:
– Так мы его не догоним… Надо реквизировать у этого типа лошадей, вот что я предлагаю!
– Отставить! – крикнул по привычке кадет, но тут же добавил солидно: – Хотя в этом я вижу здравый смысл… А ну-ка, зануздай нам коней! Слышишь?
У Петьки в глазах сверкнули озорные искорки, и он со всей серьёзностью спросил:
– А может, и подседлать прикажете?
– Если есть сёдла… – протянул было кадет.
Но опять встрял гимназист:
– Не видишь, он насмехается над нами! Я сам зануздаю.
Он неожиданно выхватил у Петьки из рук уздечки и побежал на поляну к лошадям. Кадет сдвинул брови, подошёл к Петьке вплотную, скривил губы и, постукивая хворостиной по брючине точно так, как это делают офицеры, процедил:
– Так, змеёныш… Смеяться вздумал! А плетюганов ты не хочешь отведать?
– Я-то не очень хочу, а вот ты, ваше благородие, наверно, выпросишь и для себя и для гимназистика! – усмехнулся Петька и повернулся к кадету спиной. – Бери коней, нуздай, а потом с тобой сам Новак в правлении поговорит. Он вам покажет реквизицию!
Кадета точно подменили. Он отступил от Петьки и спросил:
– А это что, атаманские кони?
– Стрижен по-казачьему, а в конях ничего не понимаешь! У кого же в станице могут быть такие кони? Эх ты, ваше благородие! – закончил Петька, взял удочку, сел на берег и забросил её, делая вид, что больше его ни кони, ни реквизиторы не интересуют.
Но сидеть ему пришлось недолго: за кустами раздался такой отчаянный крик гимназиста, что Петька невольно вскочил и бросился посмотреть, в чём дело. За ним припустился и кадет. На поляне они увидали такое, от чего можно было и со страху и со смеху умереть: лучший скакун, красавец по всем статьям, дончак Васька гонялся по поляне за гимназистом, ощерив зубы, как взбесившийся кобель. Спасало гимназиста пока только то, что дончак был спутан. Гимназист орал и так метался из стороны в сторону, что за ним трудно было уследить. Но было ясно, что силёнок на такую прыть у него осталось немного, и дело могло кончиться очень плохо.
– Ты что же стоишь? – крикнул Петьке кадет. – Останови скакуна!
– Попробуй останови его! Он когда взбесится, так не охолонет, пока насмерть не загрызёт. К нему сам атаман в такое время подходить боится! – крикнул в ответ Петька, но всё же бросился спасать незадачливого реквизитора. – Стой! Васька, стой! Тпррру… Тпрууу… А ты в воду сигай, в протоку!..
Васька не остановился до тех пор, пока гимназист со всего маха не брякнулся, прорвавшись через орешник, в протоку.
– А ты чего же не предупредил, что он бешеный?
– Проваливайте-ка вы лучше отсюдова, господа непрошеные! – закричал на кадета Петька, подбирая растерянные гимназистом уздечки. – Форма ему ваша не нравится! Непривычен он к такой форме. Сам атаман боится к нему подходить, когда в форму одет. Понятно? Его у большевиков отбили. Это Василя Демидова конь… Слыхал про такого?
– Что? Форма не нравится? В большевики записался? Ну подожди, вот мы сейчас вернёмся, мы тебе покажем форму!..
Кадет и гимназист грозились, а Петька смотрел на них, сжимая в кулаке повода уздечек с тяжёлыми удилами. Ему так хотелось пустить их в ход!
– Давайте, давайте, ворочайтесь поскорее! Мне тоже не терпится рассказать атаману, как вы тут над копями мордовали. Небось хотели за Лабу увести? К черкссам? Они хороших коней любят… И матроса какого-то приплели. Не на дурачка напали. Так вот всё атаману и расскажу.
– Ты чего буровишь? – закричал кадет, но в голосе у него было больше страха, чем угрозы. – Про каких это ты азиатов тут сочинять надумал?
– Да про тех самых, что сегодня за Лабой на конях гарцевали да всё на нашу сторону поглядывали. Вот про каких… А раньше их что-то не видать было.
Потом Петька аж ногами дрыгал от смеха, лёжа на траве и вспоминая лица кадетика и гимназиста после истории с лошадьми.
«На рысях подрапали в станицу… Небось на каждый куст с опаской посматривали, везде им азиаты чудились…» – смеялся он.
Но, постепенно успокаиваясь, стал подумывать о том, что, пожалуй, лишку перехватил. Но ему так хотелось припугнуть кадетиков, хоть немного отвести душу! Больше всего Петька ругал себя за то, что упомянул про форму: не любят беляки, когда о форме так говорят. А кадетики ещё и приврут с три короба.
«Побоятся атаману ябедничать, – успокаивал сам себя Петька. – С конями у них промашка получилась… И что за матрос такой, которого они шукают? Откуда взялся? Может, и вправду гуторили по станице, что в воскресенье разъезды наскочили на каких-то вооружённых, пробиравшихся с горных лесов в степи? Бандитами их называли и гуторили, что они бомбами отбились, а потом ушли за Лабу… Может, и в самом деле была такая встреча у беляков, да только не с бандитами?»
Петька долго лежал, ничего не видя, запустив пятерню в растрёпанные белёсые космы на макушке. Он не обратил внимания на сороку, сорвавшуюся с тревожным стрекотом с сушины на том берегу протоки, не придал значения и тому, что Васька фыркал по-особому насторожённо, – просто подумал, что конь никак не может простить себе, что не стащил с реквизитора его гимназический мундирчик.
Поднявшись, Петька подобрал удочку и пошёл подманывать того самого голавля, что с утра не давал его рыбацкому самолюбию покоя. Голавль взял с первого же заброса. Петька подсек, потащил, но рыбина, чуть только он поднял её над водой, сорвалась.
– Ну что ты будешь делать! Опять сорвалась… Только вроде это не тот был голавль, пощуплее. Тот – что твой генерал!.. А, вон ты где, под лопушком затаился! Может, от гимназиста спрятался, как тот в воду сиганул? Сейчас я тебе кузнечика поймаю, нацеплю на крючок…
Петька положил удилище, пополз на четвереньках по траве, охотясь за крупным кузнечиком, и чуть было не ткнулся головой в пару порыжевших сапог. Вскакивая, он ещё успел заметить, что головки сапог были перевиты обрывками верёвок и проволоки.
– Ух, лешак, напугал!.. – вырвалось у Петьки.
Перед ним стоял заросший рыжей щетиной человек в фуражке без козырька, в чёрной тужурке с медными пуговицами. Грудь у него была перекрещена пулемётными лентами. На широком чёрном ремне, по обе стороны от бляхи с якорем, висели четыре бутылочные гранаты. Рваные чёрные штаны были заправлены в голенища. Человек опирался на ствол кавалерийского карабина.
– Неужели я такой страшный? – усмехнулся пришелец.
– А то нет! Как бирюк лесной… Чего ты на людей тишком кидаешься?
– Смотри-ка… Я на него кидался! Да это ты на меня кинулся… на четвереньках. Думал, укусишь…
В глазах матроса – Петька, конечно, сразу понял, кто перед ним, – мелькнула такая лукавая искорка, что Петька невольно ответил еле заметной улыбкой.
– Если бы не тишком подошёл, разве бы я испугался? Я бы и настоящего бирюка шуганул от себя!
– Верю. Тем более, что медведей в ваших лесах не водится. Коней пасёшь? Хозяйских? Батрачишь?..
– А исть-то надо! Вот в работники и пошёл. Не идти же по миру куски собирать…
Петька забыл, что обещал голавлю кузнечика, и принялся надевать на крючок нового червя. Червяк извивался, и матрос посоветовал его слегка прихлопнуть.
– Это я и без твоего батьки знаю… Только когда он живой – лучше: он в воде извивается, и рыба думает, что он просто так, без крючка, вот и хватает, – ответил Петька, наживил, забросил и добавил: – Это надо знать, кого прихлопывать и когда прихлопывать!
Матрос опустился рядом с ним, посмотрел на него, прищурившись, и усмехнулся:
– А ты, видать, настоящий рыбачок, парень. Всё знаешь. Только рыбы твоей я что-то не вижу.
– Откуда же ей быть, когда вы тут один за одним мешать приходите, крик поднимаете да ещё вон в воду сигаете! – ответил Петька и, в свою очередь, покосился на матроса, проверяя, как он воспримет его намёк.
Однако ничего на его лице он прочесть не смог – матрос в это время весь подался вперёд, насторожился, точно заметил что-то необыкновенное в глубине протоки. Петька сам глянул туда же и схватил удилище: поплавка на воде не было, леска натянулась и вздрагивала.
– Подсекай! – прошептал матрос.
Петька подсек, но было уже поздно: голавль накололся и выплюнул наживку.
– Эх ты, рыбачок! – в сердцах сказал матрос. – Такую рыбину упустил!
– Так с тобой же заговорился, вот и прозевал! – огрызнулся Петька. – Шляетесь тут…
– Постой, постой… Про кого это ты? Кто шляется? – насторожился матрос. – Вроде я тут один.