Текст книги "Боцман знает всё"
Автор книги: Андрей Шманкевич
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Трагическая комедия
Бывает так – вспомнишь о каком-нибудь случае, порой трагическом, и сам смеёшься, и слушателей смеяться заставишь.
– Теперь это выглядит смешно, а тогда впору было белугой реветь, – говорит рассказчик, не переставая смеяться, и начинает пересказывать с новыми подробностями самые трагические эпизоды происшествия.
В таком именно духе и начал нам рассказывать Юрий Александрович о своих недавних злоключениях, пока его супруга Екатерина Григорьевна раскладывала по нашим тарелкам подрумяненные котлеты из свежей щуки.
– Сейчас вы будете смеяться, когда услышите, как мне достались вот эти самые котлеты, заливное, уха, а попробовали бы вы её, треклятую, в пуд весом тащить на горбу почти десять километров по сильно пересечённой местности… Да к этому пуду прибавьте ещё пуд, если не больше, на продукты, палатку, посуду, снасти и всё прочее…
Вы знаете, что мы с ним вот, – Юрий Александрович ткнул вилкой в мою сторону, – обзавелись лодкой с подвесным мотором, смастерили палатку, накупили чайников, котелков, деревянных ложек… Всё это хранится в Тарусе. Удобно, знаете: три часа езды – и ты уже на реке, в лодке, а через час – в палатке. Мы уже наслаждались с ним бивуачной жизнью, и вдвоём путешествовали, и с жёнами. Даже трёх собак с собой брали. И всё обходилось более или менее благополучно. А на этот раз благодаря ему, – Юрий Александрович снова попытался поддеть меня на вилку, – пришлось мне ехать одному… Не терпелось…
Прибыл в Тарусу, снарядил лодку, всего какой-нибудь час заводил мотор, и часов в десять утра я уже хлестал Оку леской вдоль и поперёк в надежде, что утренний клёв ещё не кончился. Но часам к трём я понял наконец, что клёв окончился уже давно, может быть, ещё вчера или позавчера. Обычно, все вы это отлично знаете, клёв обязательно кончается накануне вашего приезда. Об этом вы немедленно узнаёте от местных рыбаков: «Вчера дуром брали, а сегодня как отрезало!»
Я решил, что менять заново все свои блёсны нет смысла, что лучше пока устроить бивуак, поесть, малость отдохнуть, а потом попробовать половить в проводку мелочь: «Чего-нибудь на уху надёргаю же!» Отцепил я последнюю блесну, бросил её в рюкзак, вытащил лодку побольше на берег и поднялся на поляну, на которой мы всегда ставим палатку.
И вовремя поднялся: не успел я как следует закрепить оттяжки палатки, как полил такой хороший дождик, что, не будь крыши над головой, промок бы в минуту до нитки…
Перестал дождь только часам к пяти. Спустился я к берегу, наладил проводку и стал ловить. И ничего, знаете ли, поклёвывает. Не считая пескарей и ершей, «бутербродами» из мотыля с опарышем стали интересоваться и голавлики, и плотва. Поймал трёх приличных подустов граммов по триста, потом подошла крупная густера, а за ней и подлещик граммов на восемьсот пожаловал.
Настроение у меня поднялось. Холодновато, правда, было после дождя, но в корзине, пригружённой камнями до половины, плескалась рыбёшка, небо очистилось, ветерок стал утихать… Жить можно!
Я так увлёкся проводкой, что и не заметил пассажирского катера. Последним рейсом он шёл из Алексина на Серпухов. Видать, капитан «Москвича» торопился домой: он лихо провёл свой катер у самого берега, с которого я рыбачил.
Было уже поздно что-либо предпринять, когда я заметил опасность, грозившую мне. Первая же волна, поднятая катером, смыла корзину с рыбой и всё моё хорошее настроение, хотя меня она окатила всего только до пояса. Бросил я удочки, погрозил вслед катеру кулаком и кинулся спасать корзину. Поймал её, но в ней уже не было ни подлещика, ни густерок, ни подустов, ни даже пескарей, которыми я думал наживить ночные донки.
Плюнул с досады и стал выливать из сапог воду. И как-то случайно взглянул в сторону лодки, взглянул – и вскочил, точно меня током ударило: лодчонка моя с «Чайкой» на корме покачивалась на воде уже метрах в десяти от берега и держала курс на самый фарватер, на быстрину…
Что тут было делать? Но тут как будто кто мне на ухо шепнул: «Спиннинг!.. Всё спасение в нём. Надо постараться зацепить беглянку тройником!»
Как белка, метнулся я на стоянку, схватил рюкзак и удильник, скатился вниз, запустил руку в рюкзак и заорал на всю Оку: на тройник напоролся.
Я там же, на берегу, дал страшную клятву: «Ни при каких обстоятельствах не бросать блёсен в рюкзак как попало!»
Всё, что только может цепляться на крючки, подцепилось. Наконец удалось извлечь из рюкзака блесну. Это была тяжёлая «лососевая», подаренная мне в Мурманске одним любителем. На неё я не поймал в наших водоёмах ещё ни одного щурёнка. Она дорога была мне только как память, но в этот момент я ей несказанно обрадовался: это было как раз то, что надо.
Поцарапанными пальцами – а пальцы были так исколоты, точно я голыми руками рвал колючую проволоку, – я сорвал с тройника полотенце, пару носков и два носовых платка. Наконец я привязал «лососевую» к леске спиннинга и побежал по берегу, чтобы поближе было бросать. Никогда я не старался уложить блесну так точно по цели, как в этот раз. И с первого же заброса сам себя поздравил с успехом: блесна перелетела через оба борта лодки и тяжело шлёпнулась в воду. Я начал осторожно подматывать, заранее торжествуя победу. Но… та самая блесна, которая только что умудрилась поддеть в рюкзаке полотенце, пару носков и два носовых платка, не зацепила ни за правый борт лодки, ни за середину, ни за левый. Единственно, что она сумела сделать, – это стащить в воду брезентовый чехол с инструментами для мотора.
Пока я подматывал леску, лодка вышла на струю и резво понеслась вниз по течению. Я вложил все свои силёнки, всё своё уменье и забросил снова. Во-первых, я не попал, во-вторых, намотал такую «бороду», что распутывать её было при настоящих обстоятельствах совершенно бессмысленно. Решил наматывать прямо на «бороду». Да не тут-то было! Не идёт леска! «Ну вот, – подумал я, – ещё зацепа мне только не хватало в такой момент…» А «зацеп»-то вдруг как рванёт удильник из рук! И пошло. Я к себе тяну, а вот эта дурында к себе. Была «борода», а через минуту на катушке и лески почти не осталось: распутала, скаженная, «бороду»…
Тут я испытал такое, что, может статься, другой рыболов за всю жизнь не испытывал: стал желать, чтобы сошла рыба. Бывало, что из озорства раньше кричал: «Сойди! Сойди!» – если замечал, что сосед добычу тащит, а тут сам себе в голос кричать начал:
– Сойди! Отцепись, окаянная! Лодка уплывёт, что я делать буду?
Нет, не сходит, не отцепляется. Да разве с такого тройника сойдёшь? Он с добрый якорь, паянным кольцом к блесне прикреплён. Леска: ноль – восемь… На такую снасть можно не то что рыбину любых размеров вытащить, можно плот небольшой заудить, пароход местного судоходства… Дуром тащил: боялся, что вот-вот удильник у трубки лопнет, а она упёрлась – и ни с места. Я даже нож стал по карманам искать: «Тяпну, – думаю, – по леске, и вся недолга…» Да в последний момент точно меня кто за руку схватил: «Дурной! А к чему ты потом блесну привяжешь?»
А лодка вроде как игру со мной затеяла: зашла в суводь, к берегу подплывать начала. Будь свободен спиннинг – раз плюнуть до неё добросить. Два раза на десять метров ко мне подплывала, попадала снова на струю и уходила от берега, а меня точно цепью приковали. Ну просто зареветь хотелось! Что я без лодки делать буду?
А потом лодка угодила в такое место, где вода стояла как в пруду. Хлопья пены там медленно на одном месте кружились. Решил я тогда плыть. Обежал я два раза вокруг куста орешника, окружил его леской, засунул удильник в середину куста и давай раздеваться.
– Или сходи, или леску рви, как хочешь! – крикнул я этому «крокодилу» и бросился в воду.
Новая беда! Сразу же забрызгал очки и, куда плыть, не вижу. Выскочил на берег, снял очки – совсем ослеп. Выходит, даром трусы намочил. Давай скорей одеваться – вода-то не комнатной температуры…
Смотрю, орешник ещё держится, ещё цепляется корнями за землю, но треплет его как в хорошую бурю. Схватился я прямо за леску, повернулся спиной к реке и потащил щуку волоком, по-бурлацки. Мне нечего было терять: лодка выбралась из суводи и взяла курс на Тарусу.
Уже в сумерках выволок я свою добычу на берег. Щука к тому времени даже хвостом не шевелила. Выдрать блесну у неё из глотки я уже не смог – сам тоже еле шевелился. Просто ожёг леску папиросой.
Завязал я в палатку всё имущество, запихал щуку в рюкзак и потопал вниз по матушке Оке, по бережку, где по тропочке, где прямо через кусты. Иду и проклинаю и страсть свою рыболовную, и пеньки с корнями…
А река, как назло, точно вымерла: ни лодки рыбацкой, ни моторки бакенщика. Плывёт моя лодочка по самой середине Оки: то носом ко мне повернётся, то кормой с мотором.
Когда огни Тарусы были совсем рядом и я уже не мог точно сказать, какой я в тот момент ступаю ногой, правой или левой, на помощь мне пришла стихия: с противоположного берега реки налетел такой шквал с дождём, что через десять минут моя беглянка очутилась у моих ног!
Я хохотал на всю Калужскую. Я плясал, как в молодости. Я сбросил рюкзак, припал на колено и поцеловал торчащий из рюкзака щучий хвост.
Мне так начало везти, вероятно, за всё пережитое, что «Чайка» зарокотала, как только я к ней прикоснулся! А в Тарусе и того больше удачи привалило: меня ждала, как говорят моряки, «под парами» новенькая «Волга». И не до Серпухова, а до самой Москвы, до самой квартиры!
«Ты же обещал, Лёнька!»
Серафим ходил вдоль забора и занимался последним делом – отыскивал в заборе большие и малые щели и дыры. Автор просит понимать слова «последним делом» не в смысле «плохим», а последним по счёту. Этим заканчивалось строительство ограды его владений. Он ходил по своему собственному двору вдоль нового забора и щели с дырами отыскивал на предмет их полной ликвидации. Что же тут плохого? Отыщет и мелком отметит, чтобы потом одним заходом все их ликвидировать…
А вот Лёнька, сосед Серафима слева, занимался тем же самым с другой стороны забора, но, обратите внимание, совсем с другими намерениями: он и не помышлял заниматься потом плотницкими делами. Больше того – он предпринимал некоторые действия, в результате которых одна из дыр (это была дыра на месте вывалившегося из доски сучка) стала бы значительно больше. За этим занятием он и был захвачен Серафимом.
– Это… это что такое?.. – воскликнул задохнувшийся от негодования хозяин подворья, увидав кость, производившую в вышеупомянутой дыре вращательные движения.
Кость моментально исчезла, и Серафим, изогнувшись вопросительным знаком, заглянул на сопредельную сторону. Лёнька уже стоял на середине своего двора. В одной руке он держал своё орудие разрушения – баранью кость, остаток сегодняшнего жарко́го, а из большого пальца второй руки пытался, по-видимому, высосать ответ на грозный вопрос Серафима.
– Я тебя спрашиваю: ты зачем это забор ломаешь? Шалопай… – зашипел Серафим.
Услышав знакомое слово «шалопай» (он часто слышал его от соседа, когда ещё не было этого монументального забора), Лёнька заметно успокоился. Теперь он наверное знал, что за забором находится всё тот же Серафим, похожий одновременно и на гусака и на лягушку, потому что у него была жабья морда, посаженная на гусиную шею.
– Я собачку хотел покормить… – сказал Лёнька.
– Что? Собачку покормить? Я тебе покормлю!.. Заимейте своих и кормите… А моих не сметь трогать!.. – прорычал Серафим.
Услышав такое, Лёнька мужественно заревел, то есть заревел про себя. Наружу он выпустил только бриллиантовые слёзы, а звуковое оформление зажал в груди, хотя рыдания распирали её так, что хоть обручи набивай. Но Серафим напрасно подумал, что это он так допёк Лёньку. Все остальные его слова Лёнька пропустил мимо ушей, и только два слова разбередили его: «Заимейте своих…»
Разве же знал Серафим, что Лёнька с того самого дня, как научился сознательно отличать собаку от кошки, пылал желанием иметь собственного щенка. В колясочном возрасте он вполне удовлетворялся щенком, сшитым из отходов какой-то фабрики верхнего платья, но с годами такой щенок, не выросший в собаку, но полысевший и подурневший, получил у хозяина почётную отставку: он и теперь хранился в Лёнькином ящике под кроватью, но спать с ним в обнимку Лёнька уже не мог. Он понимал, что такую собаку пограничникам не пошлёшь. Но о живой собаке, о настоящем Джульбарсе, не приходилось и мечтать: мать была категорически против по разным санитарным соображениям.
Двухметровый забор сплошняком, увенчанный поверх в четыре ряда колючим проволочным заграждением, вырос раньше, чем появился на дворе у Серафима полугодовалый щенок-овчарка.
Однако забор не помешал, и знакомство Лёньки с Рексом состоялось. Лёнька за обедом специально отбирал косточки поменьше, чтобы они пролезали в дыру, и старался их сам особенно не обгладывать. Он бы мог просто перебрасывать кости через забор, но это было бы совсем не то; ему хотелось кормить Рекса с рук… Всё было налажено, и вот теперь на пути их дружбы стал Серафим.
Для Лёньки, ещё не познавшего мир со всеми его сложностями, ещё не умеющего распознавать плохих и хороших людей, сосед Серафим казался человеком странным и загадочным, не от мира сего. Впрочем, и более взрослое население этого полудачного пригородного посёлка считало Серафима и его супругу Стешу, дородную женщину, с такими пухлыми губами и щеками, будто она только тем и занималась, что дразнила на пасеке пчёл, людьми давно минувших дней. Никто в посёлке не называл их по имени-отчеству или даже по фамилии. Называли просто Серафим и Стеша. Этого было вполне достаточно, так как разговаривать с ними никому не приходилось – они ни с кем не водили знакомства.
Соседи по голосам определяли их, когда они разговаривали в своём добровольном «концлагере». Если они слышали высокий бабий голос, то говорили, что это Серафим отчитывает Стешу. Узнать Стешу было ещё легче. По утрам, воспрянув ото сна на часок позже самого Серафима, она выходила на крыльцо и голосом, в котором было столько меди и чугуна, что он был способен заглушить голос Царь-колокола, будь тот пригоден к делу, звала своего супруга. В такие минуты соседям чудилось, что зовёт Стеша не своего земного Серафима, а Серафима небесного. Лёньке в такие минуты было страшно жалко Рекса. Собака пугалась так, что поджимала хвост к самому животу…
Серафим и Стеша перебрались в этот дом уже на Лёнькиной памяти. Раньше они только наведывались сюда из города к матери Серафима. О самой старухе сынок и невестка особой заботы не проявляли – вся забота была направлена на поддержание в хорошем состоянии родового гнезда. То вдруг привозилось кровельное железо и заново перекрывалась крыша, то доставалась краска и перекрашивались стены, менялись наличники…
– Заботливый у вас сынок… – говорили старухе.
– Беда какой заботливый… – соглашалась она усмехаясь. – Да только я тоже заботливая… Саван сама себе сшила, чтобы сынок в одной сорочке в гроб не уложил…
Покойница трезво смотрела на вещи: хоронил её Серафим с энтузиазмом, но не по первому разряду. Глазетового гроба не было, оркестр за подводой не шёл…
И точно затем, чтобы укрыться от неодобрительных взглядов соседей, принялся Серафим сразу же по переезде возводить вокруг своей усадьбы высоченный забор с проволочной надбавкой. Отгородились супруги и от весёлой поселковой улицы, и от соседей, и от лесной зелени на задах, и от озерка, что лежало в лесу. Будь возможность, и от неба, пожалуй, отгородился бы Серафим…
– А сторожевые вышки по углам вы не собираетесь ставить? – спросил Серафима Лёнькин отец. Не очень-то было ему приятно видеть теперь постоянно из своего окна такой забор с колючей проволокой.
Прямым ответом Серафим его не удостоил, но посоветовал «переменить квартиру», если ему «вид не нравится». А он, Серафим, хочет жить «так, как хочет». До остальных ему дела нет…
И начали Серафим и Стеша жить так, как хотели, так, как давно, наверно, мечтали. Сторожевых вышек они не построили, но сторожевых собак завели. Сначала появился тот самый Рекс, к которому так тяготел Лёнька, потом привёз Серафим из города и вторую овчарку. Если Лёнька мечтал вырастить собаку и послать её на границу, то Серафим, приобретая собак, думал только об охране границ своей собственной территории. Поэтому воспитывал он своих пёсиков в духе лютой ненависти ко всему живому, так, что они даже на галок и воробьёв щерились. По той же причине кричал Серафим всякий раз на Лёньку, обнаружив на своём дворе обглоданные кости, и швырял этими обглодками в собак.
Лёньке-несмышлёнышу казалось, что соседи его оттого злятся и от людей прячутся, что никто их в посёлке не любит, а мы-то люди взрослые и понимаем, что таких людей как раз за то и не любят, что они от людского глаза стараются укрыться. Тут сразу думается, что, видно, совесть у таких не чиста.
Никто в посёлке толком не знал, чем занимаются Серафим и Стеша. С девятичасовым поездом Стеша уезжала каждый день в город и возвращалась вечером. Сам Серафим, видимо, постоянной должности не имел, но зато частенько уезжал куда-то на неделю-полторы. Увидав его, шагающего с большим фанерным чемоданом на станцию, посельчане подмигивали друг другу:
– Серафим опять в «командировку» собрался…
Из «командировки» Серафим возвращался всё с тем же чемоданом, но по тому, как он легко его нёс, похоже было, что возил он его только для вида. Особенно любопытные пробовали навести справки о супругах у инспектора милиции: он-то должен знать!..
– Особых причин для беспокойства, граждане, не имеется. Она работник прилавка, он работает на разовых работах, по договорам. Документы в порядке… – отвечал участковый.
Мало-помалу в посёлке привыкли и к забору, и к зазаборным обитателям. Только при встрече с супругами, особенно с Серафимом, все старались отвернуться и не смотреть на него. Он так надменно нёс свою лягушечью голову на гусиной шее, что смотреть на него было просто неприятно. Лучше бы он и совсем не вылезал из своего «концлагеря»…
Но вскоре и эта неприятность миновала. Однажды Серафим вернулся из очередной «командировки» на собственной машине. «Москвич» был не с иголочки и шёл под управлением Серафима, как старая лошадь, которую всю жизнь кормили только одной сухой соломой. Но даже такую машину потом всем было по-человечески жаль, когда они видели, как Стеша умащивает свои чресла на заднем сиденье.
С появлением собственных средств передвижения Серафим чаще стал отбывать в свои «командировки», чему от души был рад Лёнька. Он всё-таки перехитрил Серафима, так как сделал для себя мудрое открытие: для того чтобы без помехи дружить с соседскими овчарками, надо было иметь в заборе не большую дыру, а наоборот: чем меньше она будет, тем лучше. И он проделал её с помощью обыкновенного гвоздя.
Особенно хорошие отношения установились у Лёньки с Рексом. Этот умница немедленно отзывался на тихий призывный Лёнькин свист, подбегал к забору и становился на задние лапы. Лёнька готов кому угодно побожиться, что Рекс тоже смотрел на него одним глазком через дырочку в заборе. Второй пёс чем-то напоминал Лёньке самого Серафима. Полкан не бросался к забору: он сидел всегда поодаль и ждал, когда полетят через забор кости, чтобы схватить на лету самую лучшую.
– Рекс… Рексюшка… – шептал Лёнька. – Хочется тебе к пограничникам?
«Хочется, Лёнька… Ой как хочется!.. Надоело мне сидеть за этим треклятым забором, – отвечал Рекс таким жалобным повизгиванием, что у чувствительного Лёньки комок подкатывал к горлу. – Мне и с тобой побегать, поиграть охота…»
– И мне тоже хочется с тобой побегать, – отвечал Лёнька. – Я бы в лес тебя водил на поводке, а в лесу, вот честное слово, снимал бы поводок… Бегай сколько хочешь. Летом бы мы ходили купаться на пруд. Я бы тебя плавать выучил, как только бы сам выучился…
И вот, по старой поговорке «Не было бы счастья, да несчастье помогло», довелось Лёньке обнять своего четвероногого друга.
В воскресенье, уже в сумерках услышал Лёнька, как Серафим поругивал свою Стешу.
– Опоздаем же… – шипел он на неё. – Билеты зазря пропадут. Три целковых, не шутка… Могла бы подешевле взять.
– Успеется… – гудела в ответ Стеша, так что забор легонько вздрагивал. – Не могла же я неглаженая ехать? Я не чучела… И за билеты не ворчи – не полезу же я с лисой на галёрку! Не разоримся с трёшки… Ты лучше проверь, всё ли хорошо заперто.
– Да не учи ты учёного… Лезь уже в машину… Доездимся вот по театрам твоим, вернёмся в пустой дом… Люди-то кругом какие… – бурчал в ответ Серафим.
Наконец Стеша умостилась, Серафим вывел машину за ворота и запер их на все сорок хитроумных замков, засовов и запоров.
Надо полагать, что они ещё и до города не доехали, когда в окнах их запертого дома появился свет. Но это был не свет обыкновенной электрической лампочки, а зловещий отблеск пожара. Второпях Стеша забыла выключить утюг…
Забор загораживал окна, и пожар заметили не сразу. А когда заметили люди беду и бросились на выручку, наткнулись на почти непреодолимое препятствие – на все замки и засовы у ворот и калитки. Пришлось применить древнее орудие штурма крепостей – таран. Добыли люди откуда-то телеграфный столб и принялись разбивать им ворота. Немало ушло на это времени, а когда ворота поддались и добровольцы-пожарники хотели ринуться в пролом, их встретили овчарки таким свирепым лаем, что все невольно попятились.
Серафим немало потратил времени на их воспитание. Он приучил их видеть в каждом постороннем человеке личного врага, и псы стойко выполнили свой собачий долг до конца: пока не примчались пожарники на красных машинах, они не впустили во двор ни одного человека. Но и пожарникам пришлось применить один из шлангов, чтобы отогнать собак в дальний угол двора, за гараж.
Пожарники уже не могли ничего сделать. Им удалось спасти из имущества Серафима и Стеши только большой фанерный чемодан и три мешка с чем-то очень лёгким. При ударе о землю чемодан раскрылся, и на снег вывалилось множество аккуратных бумажных кулёчков, наполненных… лавровым листом. Мешки тоже были набиты лавровым листом, но не расфасованным, а спрессованным, как сено, в квадратные тючки…
Видно, в первом же антракте вспомнила Стеша про утюг. Когда в облаках пара и дыма рухнула крыша дома, ко двору на предельной скорости подлетел «Москвич» Серафима. Народ шарахнулся в сторону, и машина с ходу врезалась радиатором в пожарный «ЗИС». Раздался дикий вопль, точно от боли заревел сам «Москвич», но тут же люди поняли, что это вопил Серафим. Он боком вывалился из машины, приподнялся на четвереньки и так, не поднимаясь на ноги, по-собачьи, продолжая выть, пополз во двор. Народ расступился.
Наткнувшись на чемодан, Серафим сел на снег, вдруг перестал кричать, как-то хитровато улыбнулся и принялся подбирать кульки и торопливо засовывать их в чемодан. У него даже отразились на лице какие-то человеческие чувства, чего никогда и никто не видел раньше. Можно было со стороны подумать, что этот чемодан хранил все самые ценные сокровища в его доме. Подбирая, Серафим начал что-то бормотать, сначала невнятно, тихо, потом всё громче и громче, и, наконец, привстав на одно колено, он принялся выкрикивать:
– Есть лавровый лист!.. Пожалуйте лавровый лист!.. Настоящий сухумский ароматный лавровый лист… Рупь кулёк!.. Всего один целковый… Подходите… Подходите! Хватай! Налетай!
Но на этот раз не торопились люди покупать у Серафима его «сухумский товар». Потому что, даже свихнувшись, он вызвал у них не жалость, а ещё большее отвращение. Все притихли, и даже потрясённая Стеша не могла выдавить из себя ни звука…
И вдруг в тишине раздался снова отчаянный крик. Но это кричал уже не Серафим и не Стеша – кричала Лёнькина мать: громадная мокрая овчарка, выбежав из-за гаража, в несколько скачков очутилась около её Лёньки и повалила его ударом лап в грудь на снег. Мать бросилась к сыну, но тут закричал Лёнька:
– Не подходи, мама! Разорвёт…
Лёнькина мать напрасно кричала: Рекс вовсе не собирался растерзывать её сына на куски. Он лизал Лёньку в обе щеки, повизгивал от полноты чувств и горячо шептал своему другу на ушко, чтобы никто не слышал:
«Ну, что же ты, Лёнька?.. Вставай, бери меня на поводок и веди куда хочешь, только подальше отсюда… Веди в лес, на пруд. Ты же обещал, Лёнька!..»