Текст книги "Эпизод из жизни ни павы, ни вороны"
Автор книги: Андрей Осипович-Новодворский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
С моей стороны, конечно, – полная непоколебимость, но мне было так невыносимо тяжело на душе, нервы до того расходились, что я готов был разреветься.
– Что ты бледный такой? – обеспокоилась добрая старушка, кладя руку мне на голову. – Голова болит? Измучила я тебя… Ну, прости меня, старую, засни.
Она крестила меня и говорила таким спокойным тоном, что только мое музыкальное ухо могло подметить в нем рыдание.
Я не мог заснуть: нервы и струны. Мерещился летающий дед в лаптях; несколько раз прокричал петух; где-то завыла собака; где-то долгий протяжный стон. Это мать стонет в соседней комнате. Она приходит и доказывает, что я скала. Она вся в белом, как привидение. Нет, это не она: это Лиза в одной рубашке, босая, с накинутым на плечи платком…
То была действительно Лиза. Она тихонько дотронулась до моей руки; я привстал.
– Это ты, Лиза? Чего тебе?
Я чрезвычайно ей обрадовался: живой человек избавлял меня от тяжелого кошмара и возвращал к действительности.
– Я, я, тише, не разбуди маму, только что заснула…
Она села на постель и низко наклонилась ко мне.
– Я всё думала… – начала она тихим шепотом, – не могу спать… Слышу, ты стонешь… Пожалуйста, не удивляйся, что я так… Я пришла тебе сказать: ты не слушайся мамы; она добрая, но не понимает тебя… Ты об ней не беспокойся: у меня в городе знакомые есть; дают в долг швейную машину, очень дешево, и заказов много обещали. Я прекрасно умею шить, проживем без нужды… У мамы долги есть; она скрывает от меня, но мне в городе сказали. Хутор, говорят, продавать будут… Если мама тебе об этом скажет, то это, так и знай, совсем пустяки: и так толку от него мало, притом же нам гораздо удобнее будет в городе жить…
Она вся дрожала, как в лихорадке, говорила с остановками, беспорядочно, в очевидном волнении. Я взял ее руку и горячо поцеловал; рука была холодна как лед.
– Ты нездорова, голубчик? Дай я тебе закутаю ноги…
Я сдернул с себя одеяло и хотел укутать ее, но она оттолкнула мою руку и наклонилась еще ниже, так что я почувствовал ее жаркое дыхание.
– Я хочу просить тебя… ты придешь за мною? Маму я устрою…
«Когда? куда? зачем? как?» – мысленно выбирал я самый подходящий из бесчисленного множества вертевшихся в голове вопросов, но она не дала мне прийти к окончательному решению.
– Придешь? да?… Говори!
Потом крепко поцеловала меня и убежала, прежде чем я успел опомниться.
«Вот так девушка!» – радостно подумал я, поворачиваясь к стене, и заснул богатырским сном.
На следующий день, утром, я ушел. Феоктиста Елеазаровна лет на пять постарела за эту ночь, но ни словом, ни слезою не вспомнила про вчерашнее, только при прощанье не выдержала и разрыдалась. В Лизе не заметно было значительной перемены: щеки были немного бледны и глаза блестели больше обыкновенного. Простилась она со мною просто, как с человеком, уезжающим ненадолго по делам. Хороша эта простота в ней!
И она, и Лиза, и Феоктиста Елеазаровна, и открытое нутро домов – всё это смешивалось беспорядочною массою в моей бедной голове в это достопамятное для меня утро. Я почти бежал и в несколько минут прошел добрых две версты от своего угла до пристани.
У пристани стояла барка со строевыми бревнами, готовая к разгрузке. По берегу ходил взад и вперед полненький, кругленький человек в синей чуйке и что-то записывал карандашиком в книжку. Это, по моим соображениям, был приказчик, и я подошел к нему… Чего, кажется, проще? Пришел человек на работу наняться – и только, а между тем я невольно прижал руку к груди, чтобы сдержать удары сердца, и почувствовал такое волнение, что не мог произнести ни слова.
– Тебе чего? – круто повернулась вдруг ко мне чуйка.
– Хочу… на работу наняться, – насилу выговорил я, снимая в замешательстве шапку.
Он окинул меня беглым взглядом; я был в полушубке и больших сапогах.
– Гм! Тридцать копеек… А бумаги у тебя есть? Ну ладно, после покажешь. Ступай, вон рабочие… Да постой! Как тебя звать-то?
Я назвал себя и пошел на барку, к рабочим.
Их было человек двенадцать. Приказчик чего-то ждал, и работы не приказано было начинать. Занимались кто чем. На носу сидели молча два жиденьких белоруса; один чинил полушубок, другой с лаптем возился. У мачты расположился седенький русский мужичок в лаптях и полинялой красной рубахе; он сосредоточенно ел хлеб с солью и поминутно крестился. Шагах в двух от него завтракал стоя высокий малоросс в черной свитке, красивый брюнет, с серьезным, умным лицом; он также ел хлеб с солью, но накрошил его в кружке с водой и не без важности употреблял в дело ложку. На корме несколько человек слушали чтение. Я направился к ним и поместился невдалеке. Это были, казалось, штундисты. Читал высокий, худощавый человек средних лет в белом суконном платье обыкновенного малороссийского покроя, узкогрудый, с продолговатым, обрамленным небольшой черной бородой лицом оливкового цвета и прилизанными на лоб и виски волосами, остриженными по-солдатски; фигура елейная, голос восковой, человек скорее умственного, чем мускульного труда, с сильными, по-видимому, мистическими наклонностями. Он возлежал на палубе, облокотившись на котомку, и держал в руке Евангелие; читал несколько нараспев, медленно, но с чувством необыкновенным. Почти после всякого стиха останавливался и комментировал прочитанное – сам или кто-нибудь из слушателей. Прямо против чтеца сидел на толстом обрубке, упершись локтями в колени и глядя в землю, бодрый старик с седыми курчавыми волосами, беспорядочной густой массой закрывавшими лоб; лицо изборождено глубокими морщинами, словно на меди высеченными, глаза со стальным отливом, короткая, щетинистая борода, дырявая, порыжевшая бурка внакидку. Он мне напомнил дядю Власа. Между ними, немного в стороне, съежился, обхватив руками колени, маленький, пухленький брюнет с розовыми щеками, голубыми глазами и почти без лба. Он напряженно слушал, слегка раскрыв рот, и, очевидно, мало понимал; сам почти не говорил, но с любопытством смотрел в рот говорившим, как бы удивляясь, как это оттуда выходит так много слов; в белом и, как и все в этой группе, без шапки; натура несамостоятельная, пассивная; напоминал смирную белую лошадь, с повисшими ушами, на которую всякий ребенок может сесть верхом и отправляться куда угодно, лишь бы не рысью. Далее виднелось татарское скуластое лицо молодого парня и несколько бесцветных физиономий, не принимавших прямого участия в чтении.
«И вдруг, после скорби дней тех, солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются».
Влас застонал; чтец, а за ним и прочие, перекрестились.
«Тогда явится знамение Сына человеческого на небе; и тогда восплачутся все племена земные, и увидят Сына человеческого, грядущего на облаках небесных с силою и славою великою».
– О Боже! – Влас поднял глаза к небу. – На облаках, с силою и славою!.. От там-то счастье, от там-то святе отечество!..
Под влиянием чтения слова его получили какую-то церковную окраску. Слушатели сочувственно кивали головою.
Никогда еще в жизни не слыхал я такого чтения, не видел такой веры и сочувствия. Всё это было для меня совершенной неожиданностью, указывало на какую-то самобытную, оригинальную струю, присутствия которой я не подозревал до сих пор. Скверное чувство одиночества, отчужденности, непутности начало закрадываться в душу.
«И соберутся пред Ним все народы, – продолжалось чтение, – и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов».
Город между тем проснулся. Оттуда доносилось дребезжание дрожек, глухой однообразный гул карет, звон колоколов, веяло деятельностью и суетой, чудились хохот и стоны. По небу плыли разорванные серые облака; подувал резкий ветерок; свинцовые волны большой реки с мерным плеском ударялись о берег. Я пересел на край барки и стал глядеть в воду.
– Бо як чоловiковi тяжко, хвороба, чи несчасте яке – кто ему поможе? «Господи, поможи мiнi!» – вин вдаетца до Бога… Бог скаже в серии доброго человiка: «Iди, поможи!» Сполня чоловiк приказ Божий – Богу служит. От для чого сказано: «Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня»…
«Это о Страшном суде. С одной стороны пропасти – плач и скрежет зубовный, с другой – блаженство праведных… В пропасть падают с обеих сторон какие-то странные, бледные личности и думают получить от этого результаты»…
Моя душа начала настраивать сердце, пробуя то ту, то другую струну и располагая сыграть камаринскую, но в эту минуту раздался резкий крик с берега:
– Эй вы, принимайся!
Рабочие встали, перекрестились, скинули с себя верхнюю одежду и принялись за работу. Два белоруса подавали бревна, остальные – каждый по одному – носили их по перекинутой с барки доске на берег.
В каком-то сладострастном опьянении подошел я к полену, но… в этой минуте, казалось, сосредоточились, как в фокусе, все предшествовавшие, разрозненные элементы скандала: полено было очень тяжело, так тяжело, что при попытке поднять его меня всего бросило в жар…
«Задержанное движение всегда превращается в теплоту», – плаксиво притворился я, якобы хладнокровно размышляю, но собственно никаких мыслей в голове не было – было только одно чувство…
Ах, какое это было чувство, «прекрасная читательница»!.. Если бы с молодой девушки, в первый раз выехавшей в свет в самый разгар бала свалилось платье; если бы только что обвенчавшийся, страстно влюбленный юноша, выводя из церкви новобрачную, вдруг почувствовал, что на ласки любимой женщины может отвечать только слезами отчаяния, – ни та ни другой, наверное, не испытали бы такого жгучего стыда, такого пламенного желания провалиться сквозь землю.
– Ну, ну!.. – раздавались ободрительные голоса.
Я употребил нечеловеческое усилие и поднял. В спине что-то хрустнуло. Согнувшись в три погибели, едва не провалившись с доски, дотащил я бревно до берега и принялся за другое. Оно, это другое, было еще тяжелее. У меня не хватило сил донести его; я пошатнулся, выпустил свою ношу и сам повалился на скользкие доски барки…
– Э, да что ты?…
– Ха-ха! Небось не сладко? – слышались голоса товарищей.
Я смутно сознавал всё, происходившее вокруг. Мне было невыносимо жутко.
– Ну, парень, – серьезно проговорил старик рабочий, тот самый седенький мужичок в красной рубахе, что сидел у мачты, – это, видно, не твое дело; тебе бы сюды не соваться… Дай помогу, что ли!
Но мне не нужна была его помощь. Я встал, молча поднял упавшую с головы шапку и тихо, шатаясь, пошел прочь…
– Утик, хлопци, ей-богу… ха-ха-ха! – слышалось сзади.
– Ишь, щелкопер!
– Чего зубы скалишь? Ну, известно, парень хворый… Из лакеев, должно быть.
Полнейший хаос в голове. Я брел наудачу, едва различая предметы; в глазах дрожали слезы, в ушах раздавалось: «Хворый, хворый»… «Бедный, несчастный, тряпка!» Мною вдруг овладело бешенство. «Отдайте мне мое здоровье, варвары!» – крикнул я, сжав кулаки. К кому я обращался? кого винил? Я и сам не сознавал. Голос мой, то есть не мой, а какое-то тончайшее сопрано, прозвучал весьма минорно и заставил меня опомниться. Проходившая мимо баба с корзиной в руке остановилась и сосредоточенно уставилась на меня удивленными глазами; пепельный салоп, серый платок, вся какая-то серая, лицо морщинистое, доброе, с выражением: «Хворый, бедняжка!..» Пробежала куцая собака с глазами, говорившими как нельзя более ясно: «Проходи, знай, проходи, не трону: найдем и получше, ежели зубы почистить захочется». Проехал ломовой извозчик; у лошади узда была мочалкой перевязана – надо полагать, колечко потерял; какая-то кокарда, какой-то красный кушак, шляпка…
Я очутился на мосту, оперся о перила и стал глядеть вниз. «Ты скала… Придешь за мною? Я ведь ничего не боюсь… Нет, лучше не приходи, несчастный: куда тебе!..»
Пронеслась лодка, проплыла доска, от барки, должно быть; гвозди торчали, щепка какая-то… Я тупо смотрел на всё это. «А что, если б этак шарахнуться?…»
Какая-то сладострастная судорога, последнее ясное ощущение и последняя ясная мысль.
…
Я лежал в постели в небольшой, но уютной горнице. В окно заглядывал яркий луч солнца, светлой полосой ложился на пол, потом поднимался ко мне на кровать и весело играл на стене у самых ног. Какой-то пожилой человек держал меня за руку. Я сразу узнал в нем доктора. У двери стояла молодая женщина и с тревогой смотрела на нас обоих… Прекрасное юное создание, всё как бы сияющее, оно казалось мне ангелом, пришедшим спасать мою больную душу. Я ее уже словно где-то видел, не то в грезах, не то наяву… Не отдавая еще себе отчета во всем, что со мной происходит, я ей весело улыбнулся, она отвечала мне тем же.
Доктор оставил мою руку, посмотрел на часы и заторопился:
– Ничего, – шепнул он на ходу молодой женщине, – поправляется… Нужен отдых.
Она подошла ко мне, опытной рукой поправила подушки, всё так же ласково улыбаясь, и тихонько вышла. Мне было очень неприятно, что она вышла, но я так залюбовался ею, что и не догадался попросить ее посидеть.
Я остался один и стал вспоминать…
В избу вошел Печерица:
– Ну что, паря, – весело заговорил он, – очухался?
– А, это ты!.. Послушай, голубчик, как ты думаешь: я хворый?
– Еще бы не хворый! Простудился… Кто в такую погоду купается?
– Нет, вообще?
– Эх ты!.. – Он присел на кровать и положил мне на плечи свою огромную руку. – Не жрал, поди, три дня да полез бревна таскать! Ведь этак и бык свалится…
Я обнял его за шею и крепко поцеловал. Снова бред, снова забытье.
Недели через две я прохаживался взад и вперед по горнице, хотя был очень слаб. Печерица, во всё время моей болезни не отлучавшийся из дому, и теперь сидел у окна за книгою.
– Скажи, пожалуйста, какая это барыня была здесь, когда я лежал болен?
– Это Елена. – Печерица закрыл книгу и стал набивать трубку, приготовляясь закурить.
– Какая Елена?
– А та самая, что с Инсаровым в Болгарию ездила… Героиня «Накануне», – прибавил он, предполагая, что я не понимаю.
– А!..
Меня не особенно удивило это обстоятельство.
– Но ведь говорили, она умерла?
– Мало ли что говорят! Если в башке у человека зародилось кое-что, чему по закону человеческого прогресса положено развиваться, то такой человек не умирает, – равнодушно пояснил Печерица, плюнув в сторону.
Он как будто неохотно говорил о ней.
– Ну и что ж она? – продолжал я расспрашивать.
– А ничего, ездила-ездила… Любва тоже много ей пакостила, потому – больше за фалды Инсарова держалась; а как Инсаров умер, она стала своим умом размышлять да и решилась в Россию вернуться… Ну а теперь балуется, на настоящей точке еще не утвердилась.
– То есть как это – балуется?
– Да выдержала экзамен на домашнюю учительницу и занимается педагогикой, ребят у себя в имении обучает, ну, приюты там всякие устраивает, словом – филантропия… Женский вопрос выдумала тож…
– Позволь? Во-первых, женский вопрос не она выдумала, а во-вторых, отчего ты говоришь об этом вопросе как будто с пренебрежением?
– А ты как же к нему относишься? Желает барыня равноправности женщин и выдумывает «женский вопрос» – нечто отдельное, независимое от «мужского вопроса»!
– Всё это кто-то уже говорил, даже слова те же: «мужской вопрос»…
– И прекрасно сделал, коли говорил; поставь себе для успокоения по десяти кавычек с каждой стороны моей фразы!.. Ха-ха! Да ты, кажется, воображаешь себя или экзаменатором, или «прекрасной читательницей»…
Он иногда выражался немножко грубо: не судите его строго, «прекрасная читательница», тем более что он, конечно, подразумевал не вас, а другую «прекрасную читательницу»…
– Ну, ну, ладно! А ты вот что скажи: твою фразу можно ведь и так перевернуть: желали люди равноправности негров и выдумали отдельный вопрос…
– Что это ты наивничаешь? У тебя голова не действует: ляг, отдохни.
Я последовал его совету.
Жаркий полдень. Пыльно и душно. Являются поползновения к покою и супружеской жизни: мечтается об окрошке, прохладе и тихой речи, в которую можно и не вникать, можно и совсем не слушать, а все-таки чтоб было; нужно что-нибудь убаюкивающее. Хорошо, ежели б кто-нибудь помахивал веером и отгонял мух. Недурно было бы провести воду из пруда и вспрыскивать воздух пульверизатором, привод бы какой-нибудь устроить к меху, что ли; всё равно сила потребляется и много ее у Печерицы.
Впрочем, и он что-то ослаб. Наклал углей в горн и не развел огня; то стукнет без толку молотом по наковальне, то возьмет в руки топор, что с самого утра ждет починки, и бросит; наконец он, по-видимому, убедился, что сегодня ему не работать, и сел на пороге кузницы. Я лежал у противоположной стены, на соломе, и испытывал такое великое равнодушие ко всему на свете, что если бы в эту минуту ко мне сошлись всевозможные «вопросы», оделись в длинные платья с общим шлейфом и протанцевали канкан, то, кажется, я не удивился бы даже и этому и уж ни в каком случае не привстал бы с места.
Через голову Печерицы мне виден противоположный берег пруда, маленький залив в барском саду, густо обросший ивами, плоский камень в глубине залива и на нем скамейка под полотняным навесом. С горы спускается Елена купаться: «Тож взопрела, чай, страсть». В голову человеку очень часто приходят странные пустяки. За нею (то есть за Еленой, а не за головою) выступала горничная с тазом и бельем. Затылок Печерицы показывает, что он (то есть Печерица, а не затылок) также смотрит в эту сторону. Елена подошла к камню и лениво начала раздеваться. Она легла на скамейку, закинув руку под голову; густые пряди ее волнистых, пышных волос свесились в беспорядке до самой земли. Она небрежно протянула к горничной ногу, с которой та начала снимать башмак, чулок… Голова Печерицы не меняет своего положения, он долго, вместе со мною, глядит на это гибкое, роскошное тело, наконец порывисто вскакивает и произносит:
– Ишь, прохлаждается как, дармоед!..
– Кто?
– Отстань!
Сердит. И охота горячиться в такую жару! Да и вдобавок еще за работу принялся. Словно пушечными выстрелами, огласилась окрестность ударами его тяжелого молота. Печерица работал сосредоточенно и готовился уже нанести последний удар по готовому топору, как вдруг молот замер у него в руке: с той стороны донесся страшный, душу раздирающий крик. В одну минуту он был на плотине и так далее.
Вы догадались, «прекрасная читательница», что Елена тонула и что Печерица вытащил ее из воды.
Самого подвига Печерицы я не видел: вскочив второпях с места, он нечаянно или по привычке прихлопнул за собою дверь, а я так-таки и не тронулся из своего относительно прохладного угла. Домой он пришел только на следующий день, но был в таком скверном настроении духа, что мы не перекинулись ни одним словом. В нем вообще в последнее время заметна была большая перемена: постоянная раздражительность, рассеянность и склонность куда-то исчезать на целые дни. Я перенес свою главную квартиру в лес.
Старый дубовый лес. Мощные, кряжистые деревья высились до облаков своей вершиной и, глядя оттуда на мир Божий, с тихим шумом, задумчиво и как бы укоризненно покачивали головой. Кое-где из-за узловатых сучьев мелькало белое платье березок. Они грациозно изогнули легкий, стройный стан, печально опустили кудрявую головку, как бы скучая в обществе лесных философов, и весьма удовлетворительно изображали угнетенную невинность. Хорошо из них высасывать сок соломинкой! Гармония звуков торжественна и спокойна. Внизу, в траве, всякая дрянь ведет борьбу за существование и в антрактах занимается любовью; птицы громко и талантливо проповедуют деятельность и наслаждение; зайцы олицетворяют благоразумную осмотрительность и осторожность.
– Здравствуйте! Ах, как я рада вас видеть!.. Я хотела вас поблагодарить… Если такую благодарность можно выразить словами.
Приятный, чистый голос; теплота, сердечная нотка.
– Не стоит благодарности, сударыня.
Меня поразила какая-то небывалая резкость в тоне Печерицы. С ним разговаривала Елена.
– Как! Это не стоит благодарности?
– Да, не стоит: за глупость не благодарят.
– Извините… Спасти утопающего вы называете глупостью?
– Смотря по тому, кто утопающий и кто рискует своей жизнью для его спасения. В данном случае это глупо.
– Понимаю… То есть я такое беспутное существо, что рисковать из-за меня глупо? да?…
Ее голос звенел.
– Да, – отрезал Печерица. Признаюсь, мне сделалось просто противно.
Ни один, кажется, герой кабака не в состоянии так оскорбить ни в чем не повинную женщину. Я вышел из своего убежища и направился к ним.
Елена стояла возле старой, покривившейся березы, прислонившись спиною к стволу, как бы боясь упасть. Она была в сером ситцевом платье; соломенная шляпка и зонтик лежали на траве; руки бессильно повисли; длинные, распущенные волосы оттеняли бледное как мрамор лицо; ноздри нервно вздрагивали, на опущенных ресницах дрожали слезы. Чудно хороша была она в эту минуту. Шагах в десяти, у дуба, стоял Печерица с таким бледным, страдальческим лицом, что по наружности обоих трудно было определить, кто кого оскорбил и кому придется помогать в случае обморока.
Я сделал вид, что забрел сюда случайно, очень обрадовался случаю выразить m-me Инсаровой свою самую задушевную благодарность за ее заботы обо мне во время болезни, за то самоотвержение, которому я, может быть, обязан жизнью…
– О, я с восторгом принимаю вашу благодарность: ваша-то жизнь уж наверное нужна… Но – услуга за услугу – проводите меня домой: мне что-то нездоровится…
Она надела шляпку, взяла мою руку, и мы вышли из лесу.
Всю дорогу она промолчала; в саду предложила отдохнуть, села на скамейку и задумалась, как бы позабыв о моем присутствии. Мне стало чрезвычайно жаль ее.
– Я был невольным свидетелем грубости моего товарища, – начал я с самым искренним желанием утешить бедную женщину. – К нему надобно относиться снисходительно: он, в сущности, чрезвычайно добр…
– О да! очень высокая доброта, до нее не достанешь!.. И за что обижать человека? – воодушевилась она. – Что он во мне уездное самодовольство своей деятельностью видит, что ли?… Хоть бы капельку жалости, внимания… Легко мне, вы думаете, пришлось в Болгарии? Но я бросила дело, к которому, хотя с трудом, но привыкла и полюбила; я вернулась в Россию, потому что считала это своим долгом, принялась за работу, которую считаю полезной… Докажите мне противное!.. Зачем обескураживать и без того ни паву, ни ворону какую-то!
Я так и подпрыгнул, взял ее белую, прекрасную руку и пожал в знак сердечнейшего сочувствия…
Она еще долго говорила на эту тему и, видимо, успокоилась. Я утешал ее, как мог. При прощанье мы еще раз крепко пожали друг другу руки.
С Печерицей я в этот день не разговаривал. На следующее утро он куда-то уходил и вернулся только вечером, и так пропадал целую неделю. Потом куда-то уезжал. Всё время был молчалив и озабочен.
Раз, вернувшись из лесу, я застал в хате перемену: сундука с книгами и висевшего на стене платья не было, а на столе лежало письмо на мое имя.
«Я не прощаюсь с тобою, – значилось в письме, – чтобы избежать недоумевающих взглядов, восклицаний, расспросов, на которые еще и себе самому не могу ответить. Уезжаю, потому что считаю нужным. Пора бросить тепло – насиженное гнездо. Со мною уезжает Елена; шлет поклон. Избу и всякий хлам передай Дарье.
П.»
Я только руками развел. Через месяц приехал новый владелец Забавы, а через еще несколько дней уехал и я.