355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Осипович-Новодворский » Эпизод из жизни ни павы, ни вороны » Текст книги (страница 18)
Эпизод из жизни ни павы, ни вороны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:19

Текст книги "Эпизод из жизни ни павы, ни вороны"


Автор книги: Андрей Осипович-Новодворский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

ИСТОРИЯ
(Рассказ)

– Коснулось, милостивый государь!.. И над нашим углом пронесло!.. Как же! подите-ка походите между нашим простым народом: он вам прямо и в глаза не посмотрит, всё рыло норовит в сторону отворотить, потому что у него мысли против вас есть. А откуда всё это взялось, позвольте спросить? Вот то-то и есть! За ваше здоровье!..

Так резким баском начал свой рассказ г. Живучкин и налил из бутылки два стаканчика водки. Собеседники чокнулись, осушили залпом скверную зеленоватую влагу, крякнули и на минуту замолчали. В окно барабанил частый дождь; тусклый свет с трудом пробивался сквозь загрязненные стекла и скупо освещал неровные стены корчмы, темные, как мысли пьяницы, грязный земляной пол, кухонную печь в одном углу и деревянную решетку, за которою помещались бочки с водкою, – в другом. Пространство у свободных стен было занято дубовым столом и врытыми в землю скамейками. Мокрая бурка висела на решетке стойки. На дворе стояли две подводы: почтовая тележка и обыкновенная бричка. Из другой горницы, поменьше, выглядывало несколько жиденят; шинкарь, седой еврей, юркий и тщедушный, стоял у двери.

– Ведь экая слякоть-то! – начал г. Живучкин после паузы, поворачивая к окну свое чрезвычайно худое загорелое и скуластое лицо, почти без растительности. – Вы далеко изволите ехать? – обратился он затем к товарищу по заключению. Но тот ответил что-то чрезвычайно невнятное и вообще довольно ясно показал, что не намерен принимать в данном рассказе никакого участия и желает остаться в тени, личностью «без речей».

Г-н Живучкин бросил на него беглый взгляд и, по-видимому, сразу примирился с своим, так сказать, односторонним положением; по крайней мере он расстегнул свою серую куртку с зелеными лацканами и обшлагами, широко расставил длинные и худые ноги в больших сапогах, уперся руками в колени и долго глядел в землю, очевидно обдумывая план изложения. Потом поднял голову и начал:

– Да-с! Я перед вами не утаю… Нужно вам знать, что я человек откровенный, кого хотите спросите. Здесь всю нашу семью знают. Некоторые даже отца покойного помнят. Заслуженный капитан, был в венгерской кампании, имеет Анну, Станислава и Владимира с мечами. У меня два брата: один уже капитан, а другой скоро поручиком будет; в пятнадцатом Залихватском пехотном полку. Полк теперь в Херсонской губернии стоит, а семья с братьями живет: мать, сестры и еще брат поменьше. Ах, постойте, я вам расскажу! Петрушка – это брат капитан – стоял с ротой (потому что он ротный командир) в Израилевке, жидов защищал. Все пархатые, извините за выражение, чуть его в задние пуговицы не целовали, так боялись… Вина ему понатаскали, сахару, чаю – ешь, пей и веселись! Овса для лошадей – сколько угодно. А у него – не то что, а прямо вам сказать, на вожжах, вот какие лошади! Тройка, в дугу. И кучер в армяке. Я тогда к нему и приезжал повидаться. Согласитесь – приятно взглянуть, как там какой-нибудь Петрушка и вдруг таким князем! А! я ценю братское чувство, милостивый государь! Прекрасно. И уж угощал же он меня, скажу вам – вот! – г. Живучкин поцеловал кончики пальцев. – Вы понимаете? всё! Он как-то в Петербург на полгода в отпуск уезжал – так что вы думаете? Все фрейлины в него влюбляться стали… Хи-хи!.. Должен был потихоньку да полегоньку стрекача задать, потому, сами знаете, чем это пахнет. И таился, шельма, долго таился, отчего так скоро вернулся (он хотел в образцовый батальон поступить), наконец во всем признался… А? каков? Какая-нибудь там этакая барыня – фу ты, унеси ты мое горе, подступиться, кажется, страшно – и вдруг тово…

В эту минуту из сеней заглянула небольшая фигура еще молодого хохла в бараньей шапке, рыжей, намокшей до последней степени свите и с длинным кнутом в руках. То был кучер г. Живучкина.

– А що, пане, долго ще мы тут мокнуть будем? – Он стоял боком и глядел в сторону. Г-н Живучкин повернулся с такой живостью, словно у него в сиденье находилась стальная пружина, и уставил на вошедшего серые маленькие глазки, подавляя его грозным молчанием. Оно длилось очень долго; наконец кучеру стало неловко.

– Бо и кони йсти хотять, – заговорил он мягко, как бы оправдываясь. Г-н Живучкин словно ждал именно этих слов. Он вскочил с места, одним прыжком очутился возле несчастного возницы и схватил его за шиворот, прежде чем тот успел принять меры предосторожности.

– Ах ты, морда собачья!.. – Г-н Живучкин методично встряхивал свою жертву. – Гадина ты этакая! Да я тебе голову сорву! Он тут командовать будет! Да я тебя, мерзавец ты этакий, живым вот тут съем!.. Пшел!

Дверь хлопнула, кучер полетел наружу, а г. Живучкин вернулся на свое место, вытирая пот с низенького, вогнутого лба, наполовину прикрытого кудерками рыжеватых волос, и слюну, обильно накопившуюся в углах тонких, нервно подергиваемых губ. Затем он сделал и закурил папиросу и очень скоро успокоился, объяснив, впрочем, предварительно следующее:

– Поверите? – Он нагнулся вперед и приложил руку к сердцу. – Третий год я здесь лесничим служу, пять кучеров переменил – и все вот такие мерзавцы, как на подбор… Это они от завода. У меня лошади, экипаж, кучер – всё заводское. Он десять рублей получает. «Кони!» – говорит… Ах, сволочь этакая! Понимаете, что это значит? Завтра в конторе как собака будет брехать, что я по целым дням лошадей голодом морю, а овес красть будет. Оправдание есть, что у скотины ребра пересчитать можно…

Здесь путешественник без речей выразил глазами некоторое непонимание. Г-н Живучкин подумал минуту и пояснил:

– У нас, надо вам заметить, заводское хозяйство. Два сахарных завода. Товарищество. А распорядителем и главным хозяином – Мори, француз. Вот что вы изволили от последней станции проезжать местечко Обреченное, села потом по сторонам: Загуляевка, Жидовцы, и еще есть леса, сколько глаз хватит направо и налево, – всё это наше. И еще почти целую станцию вы по нашим имениям будете ехать… Сами свекловицу сеем, свой хлеб имеем, а леса хватит сколько угодно: на тридцать участков разделен. У нас три лесничих и один обер-лесничий… Здесь, милостивый государь, бывшие имения графа Прогорелова, княгини Завязкиной, генерала Уфимского – всё в наших руках соединилось! Вот у нас какие порядки!

Г-н Живучкин выпрямился на своей скамье, растопырил локти рук, по-прежнему упертых в колени, и смотрел на путешественника без речей гордым, вызывающим образом. Но вдруг, как бы спохватившись, придал своему длинному туловищу обыкновенное, несколько согнутое, положение и продолжал:

– Да! я теперь как раз на хорошую дорогу выехал. Я хотел вам рассказать, как всё это произошло. Позвольте по порядку. Я человек откровенный и потому прямо скажу, что язва коснулась отчасти моего собственного семейства. Я, нужно вам знать, уже десять лет женат и имею троих детей. Жена у меня, без лести скажу – слава Богу! – смирная, послушная; один только был недостаток: очень уж эти книжки любила. Не подумайте, что я совсем против: я хотя и не ученый человек, но понять это могу. Отчего и не почитать! Особливо ежели прислуга кругом. «Эй, подай то, подай другое!», а барыня, извините за выражение, лежит себе на кровати, брюхом вверх, да этими самыми фантазиями… Хорошо. А позвольте узнать, как вы полагаете, если в доме только одна прислуга, а иногда и той нет, и на дворе две коровы? Нужно их выдоить или нет? Потом гуси. Ведь не пригнать их вовремя да не запереть, так до одной штуки наши мужички выкрадут. Так и не увидите. Так же точно курица, ну там поросенок какой, как обыкновенно в хозяйстве. Теперь, скажем, я поехал по службе. Нужно мне пообедать, позвольте узнать, или нет? Тут уж, извините, если бы она, подлая, развернулась мне с книжкою, так я бы голову с нее сорвал, в гроб уложил бы!..

Г-н Живучкин покраснел, поднял голову и вообще имел такой устрашающий вид, что шинкарь на всякий случай отошел от своей двери и на минуту скрылся.

– А главное, – продолжал лесничий через минуту, – брат ее беспокоил. Понимаете? ученый-разученый, на нашего брата смотреть не хочет, такой барин, словно у него сто тысяч в кармане… Х-хе! Домечтался! Тю-тю… Понимаете? Уже несколько лет, как это случилось. Он тогда в Киеве был. Моя – рев было подняла, но я ударил кулаком по столу – молчать! Этого уж не позволю! У меня отец – заслуженный, братья – верою и правдою… Ну, прошло время, обыкновенно заботы, то, другое, забылось… Вот теперь я как раз пришел к тому, о чем хотел вам рассказать. Приехала к нам, изволите ли видеть, женина сестра. Две сестры у жены есть, взрослые девки. Пока, знаете, еще до случая с братом, им кое-как жилось. Впрочем, при брате только одна, что к нам приезжала, околачивалась, а другая уже давно в экономках где-то лямку тянет. Ну а потом пришлось моей барышне самой промышлять, после, понимаете, окончания всех формальностей; потому – ее полгода из города не выпускали и даже, коли всё говорить, под замком держали. Так к нам и явилась. Пускай поживет, думаю себе, сделайте одолжение. На кухне ли что пособить, либо там с ребятами, а то и по части шитья – всё помощь; ну а уж за это она у меня, даст Бог, без башмаков ходить не будет. И ей выгодно: всё лучше у своих, чем у чужих, болтаться, – так или нет? Притом старшего сынишку нужно было грамоте подучить. А она, знаете, тоже ученая, даже парле-ву франсе. Однако я бы, признаться, не держал ее, если бы ее разве там, знаете, обстоятельства не пообщипали да спеси этой не поубавили. Прежде – года два, надо вам сказать, я ее не видал – смотрит, бывало, королевой, говорит, словно милость делает. И всё нарочно такие слова, чтобы понятнее было: «логика, анализ, общественный инстинкт» – всего не припомню. И сначала скажет, а потом сейчас же спросит: извините, вы понимаете, что такое логика либо этот самый анализ? И пойдет будто объяснять, с этакой улыбкой, что какой, мол, ты есть несчастный, необразованный человек. Я уж вам всё скажу: ужасно я боялся этой ее улыбочки: стыдно, да и всё тут – ей-богу! Поверите, так она меня оболванила, что я дома словно чужой стал. Бывало, приеду из лесу, подкачу под крыльцо и, еще не слезая с брички, крикну: «Эй, Домна (это моя жена Домна), обедать!» Ну и вхожу, как обыкновенно хозяин. Там крикнешь, тут подтянешь – шевелись! Ребята, так те по углам, бывало, со страху попрячутся. Я их сейчас оттуда: «Отчего с отцом не поздороваетесь? Это вас мать научила от отца прятаться? а?» Они еще пуще бояться начинают, а мать-то, то есть жена, смотрит (и, знаю я, трепещет) на меня в щелку умоляющими глазами. Я очень этот взгляд любил и нарочно, бывало, еще больше хмурю брови. Ну, скажите, имею я права в своем доме или нет? Ну, просто, хотя бы мне позабавиться захотелось, имею я на это право или нет? Превосходно-с. Теперь извольте вникнуть, какой из этого вышел анализ. Приехал я раз, таким образом, сел на кровати – а у меня, милостивый государь, в передней горнице кровать и диван заменяла – сел да покрикиваю себе, по обыкновению, на жену:

– Эй, ты! дашь ты мне наконец есть или нет?… – Так, знаете, нарочно скверные слова извергаю, без всякой злости. Принеси она мне есть да взгляни ласково – я бы ее и приласкал и поцеловал. А почему я мог знать, что она там плачет на кухне?… Покрикиваю себе, да и забыл, что у меня уж третий день эта самая девица гостит. Тогда у нас прислуги не было, и, надо сказать правду, она таки много нам помогала. Это я про прежний случай вам рассказываю, когда ей еще перьев не общипали. Вдруг она входит, медленно, с поднятою головою; подошла к стене, взяла табурет, потом вместе с табуретом подошла к столу, – а он возле кровати стоял, – примостилась и села как раз напротив меня. Я смотрю, что будет. Она положила оба локтя на стол, подперла щеки руками и уставила на меня глаза. Нужно вам сказать, что когда она на меня смотрела, то у нее всегда были особенные глаза. Она их несколько прищуривала, так что они походили на узких и длинных, черных как смоль жуков.

– Что это вы на меня жуков пускаете? – Я первый заговорил, потому что мне стало неловко. Она как бы не слышала моей шутки и через минуту процедила:

– Скажите, пожалуйста, имеете ли вы какое-нибудь понятие о том, что такое общественный инстинкт!

А? Как на экзамене с мальчиком… ей-богу! А я, безмозглая башка, вместо того чтобы взять ее за руку и вытолкнуть в кухню, потому не суйся не в свое дело, растерялся и не сразу даже мог ответить.

– Инстинкт… инстинкт, – лепетал я как дурак и припоминал, как у нас об этом в классе говорилось, потому что я, милостивый государь, тоже в гимназии был и до третьего класса дошел, только меня учителя преследовать стали – и я бросил. Наконец я разозлился и выпалил: – А это знаете что? (Я произнес крепкое русское словцо.)

Я думал, что она вскочит и убежит, как это сделала бы на ее месте всякая благовоспитанная барышня, и оставит меня в покое. Но она даже бровью не шевельнула, только покраснела чуточку; даже глаз не опустила.

– Знаю, говорит: ругань. Произносят грубые люди, когда хотят обидеть другого словом. Так что я заключаю, что вы меня тоже хотели обидеть. В таком случае это большая несправедливость, так как, во-первых, вы прекрасно знаете, что я в смысле ругани пред вами безоружна, а во-вторых, в моем вопросе не было ничего обидного.

Вот как по книжке, так и сказала, не меняя позы. Я всю эту логику запомнил дословно.

– Вы, – говорю, – экзаменовать меня вздумали?

– Нимало. Просто поговорить хотела, потому – вижу, что от вас тут в доме житья никому нет. Я не могу поверить, чтобы вы сами этого в глубине души не чувствовали. А если чувствуете, то это вам доставляет страдания и еще больше раздражает. Вот это и значит, что вы не даете исхода своему общественному инстинкту или поступаете вопреки ему… Если уж у вас нет к семье любви, то должна же быть хоть простая справедливость.

Ну и пошла, знаете, и пошла… С час этак говорила, до самого обеда. А я так уши развесил, что и об обеде забыл. Вышла жена, сели. Я молчу. Вижу, в борще картофель сыроват; я не ем картофеля, но молчу. Даже самому удивительно стало. Прежде так я бы сначала жене под нос его швырнул, а потом об стену ударил бы, а теперь словно в гостях у кого, право. А она так заливается, словно утешить меня в чем-то хочет либо победу какую празднует. И начала после этого она, милостивый государь, о браке рассуждать: как оно есть, и отчего есть, и как должно быть, и как непременно будет. Вот поверите совести: подслушай теперь кто такую речь – попал бы я ни за что ни про что в число… словом, первейших дураков… Так бы то есть и ухнул. Но это я потом понял, а тогда ничего: в душе не соглашался, а опасного ничего не подозревал. О том, что это может дурно повлиять на жену, я, понятно, ни одну секунду не думал: она у меня такую школу прошла, что я мог быть вполне спокоен.

Поверите вы мне, милостивый государь, или нет? Бывало, придет какая-нибудь баба, простая мужичка, или мужик какой-нибудь – и тех я обругать не мог! А если случалось, что из лесу вора приведут, то я просто уходил со всеми назад в лес, чтобы будто убедиться на месте, сколько порубки, а на самом деле, чтоб от нее спрятаться. У меня, знаете, такой обычай: поймал вора – никогда его не тянуть там в суд, потому он и возни этой не стоит, а дашь ему в ухо раз-другой – подавай штраф! Смотря по краже: пять, восемь, десять рублей. Вот я в прошлом месяце в контору на восемьдесят рублей штрафов доставил. Хорошо-с. А она уж и про штрафы как-то проведала и уж пробовала мне проповеди читать…

Не знаю, чем бы всё это кончилось, если б не один случай. Пустой случай, а высвободил меня из неволи. Иду это я как-то по местечку, вдруг слышу: «Аист, аист короткохвостый!» – хриплый такой голос сзади кричит. А это, надо вам сказать, так меня товарищи в полку прозвали, когда я юнкером служил. Поворачиваюсь – «Бочонок водочный»! Карапуз, вообразите, толстый и всегда пьяный. Впрочем, смотрю – в офицерском чине. Ну, обыкновенно: «Здравствуй-здравствуй»; поцеловались мы. «Я, говорит, из отпуска, проездом… А если ты теперь помещик, то я у тебя обедаю». – «Я не помещик, – говорю, – а только лесничий; шестьсот рублей получаю, то есть по пятьдесят рублей в месяц». – «Ничего, говорит, мне столько и не нужно; десять дашь, и шабаш. А все-таки я у тебя обедаю». Пьян. «Ладно, говорю, угощу чем Бог послал». Пошли мы.

Теперь позвольте вас спросить, милостивый государь, о чем я думал дорогой? Как вы полагаете? Пари держу, ни за что не отгадаете! О Прасковье Семеновне! Так барышню звали. Вот, прямо вам сказать, как школьник, которого высечь хотят, волнуюсь, как бы она меня перед старым товарищем не сконфузила! Ну-с, отыскал я на базаре свою бричку, подъезжаем к дому. И тут вдруг такая меня злость разобрала – и выразить вам не могу! Возненавидел я ее в одну минуту, как злейшего врага, и тут же почувствовал, что теперь моя взяла, что уж я ей не поддамся! Прекрасно. Входим мы с Пивоваровым (это настоящая фамилия товарища) в первую комнату, а там, как нарочно, – она! Расселась за столом, какую-то книгу читает. При нашем приходе даже головы не подняла. Пивоваров – он всегда такой кавалер, фин-шампань с дамами был – то на нее, то на меня посматривает, и чувствую я, что он уже в душе надо мной подсмеивается. «А, черт возьми!» – подумал я и крикнул: «Эй, барышня, але-ву вон да скажите там, чтоб водки и закуски подали!» Сказал я это и отвернулся, чтоб с ее глазами не встречаться. Она, кажется, долго измеряла меня взглядом; я слышал, как несколько раз шаркнул ножкой Пивоваров; наконец прошуршало платье – она медленно вышла.

– Ну, садись, брат! – обратился я к Бочонку. Нужно вам заметить, что всё это очень скоро произошло, гораздо скорее, чем я рассказывал, так что мы едва только успели войти и раздеться.

– Однако у тебя, подлец ты этакий, губа не дура, как я вижу!.. – Пивоваров был очень оживлен, хлопал меня по плечу, щелкал языком и вообще остался очень доволен.

Насилу удалось его усадить.

– Кто это? – продолжал он, понижая голос и указывая глазами на дверь.

– А это, – говорю, – невестка моя. Я ее тебе сейчас вызову, потому – у меня, брат, правило: баба должна по струнке ходить. Вот сейчас принесут закуску, она жене помогать будет и вместе выйдут.

– Браво! Ай да аист короткохвостый! – воскликнул Бочонок, вдруг чему-то обрадовавшись.

Однако барышня не вышла. Прислуживала только жена, и у той глаза были заплаканы. Барышня, как потом оказалось, немедленно связала свой узелок, попрощалась с женой, прошла на село, наняла подводу, а к вечеру уехала. К счастью, Бочонок так налимонился, что совсем забыл, была тут какая барышня или нет.

Таким-то вот образом, милостивый государь, совершилось мое освобождение из плена вавилонского…

Хорошо. Это, как я уж заметил, было ее прежнее посещение. Теперь как бы мне только не сбиться и всё в надлежащем порядке вам доложить… Так изволите ли видеть, явилась к нам эта самая барышня во второй раз. Я вам сообщил, что она приехала, потому что всегда уж, как только кто прибудет издалека, говорят: приехал. А на самом деле она от станции железной дороги, верст двадцать пять отсюда, пешочком пришла. Я прекрасно эту минуту помню. Половина марта было, снег с полей стаял, а по канавам лежал еще, и этакий, знаете, свеженький, весенний ветерок подувал; а день был ясный, солнечный. Вышел я на крыльцо, и так мне понравилось, что я и жену позвал: «Домна, говорю, накинь-ка что-нибудь на себя да выдь сюда, посмотри: весна приехала!» Шучу, знаете. Жена вышла, мы вместе сели на скамейке. Ну, калякаем себе о том, о другом, что вот, мол, на той неделе надо уж серьезно за огород приниматься, каких семян надо купить и прочее. Только жена вдруг повернулась в сторону да так и замерла, побледнела, словно испугалась. Я взглянул в ту же сторону и тоже, знаете, пришел в удивление немалое. Со стороны калитки к нам робко приближалась женская фигура в бурнусе, в платке на голове, с высоко поднятыми юбками, до того запачканными свежею грязью, что смотреть было стыдно. Чулки были черны до колен, и можно было подумать, что она в мужских сапогах. Она с трудом вытаскивала ноги из мягкой черной каши и наконец совсем близко подошла к нам. Лицо раскраснелось, должно быть от холода, потому что кончик носа тоже был красный, а на впалых щеках застыли слезы. Мы смотрим на нее и недоумеваем; она первая заговорила:

– Примете ли меня, добрые люди?

Ну, тут, можете себе вообразить, – сцена.

– Паранька! Милая моя! бесценная! – крикнула жена и бросилась ей на шею. Та, с своей стороны, – визг, гвалт, слезы, словно еврейки на ярмарке.

– Да ты бы ее в комнату ввела, переодела да чаем напоила! – напомнил я жене, потому, признаюсь вам, мне самому стало жаль девку.

Ну, переодели ее, вышла она в первую комнату – эге-ге! куда что девалось! Глаза большие, смотрят боязливо и ласково, на женины стали похожи, хотя у той голубые; осунулась вся, покашливает, волосы – смотреть не на что; а была, доложу вам, косища по пояс!.. Но позвольте мне минутку отдохнуть. Я покурю и соберусь с мыслями, – заключил Живучкин. – Ицко! – обратился он затем к шинкарю, – вынеси-ка моему дураку рюмку водки, а то он там, чего доброго, расплачется…

Из всех поэтически уединенных избушек-«шалашей», к которым так часто стремятся мечты романических девиц, когда у них заведется «милый», а следовательно и немедленное поползновение к глубочайшему уединению вдвоем, самая поэтическая, несомненно, та, в которой обитал Марк Силыч Абрамов. Она даже на избу не похожа, а представляет по виду круглую кучу соломы, потемневшей от времени и кое-где поросшей нежною травкою. Стены низки и подходят цветом к крыше, а оконца так малы, что их можно заметить только в нескольких шагах расстояния; что же касается до трубы, возвышающейся как раз посреди крыши, то она так хитро сплетена из хворосту, что даже в нескольких шагах нельзя разобрать, заправская это труба или гнездо аиста. С заднего фасада к избе приросли два грибообразных сарайчика. И вся эта живописная группа соломенных кучек как бы брошена сверху на маленькую полянку огромного дубового леса.

Марк Силыч имел обыкновение просыпаться раньше своего петуха, восседавшего вместе с шестью хохлатыми курицами на лестнице чердака, в темных сенцах. Но с некоторого времени, а именно, чтоб не соврать, этак с конца лета, и в особенности накануне первых чисел, он (кажется, с петухом нельзя смешать), можно сказать, не спал ночи напролет и беспокойно ворочался на своей постели, пока не забрезжут первые лучи начинающегося дня и не осветят весьма оригинального беспорядка в обиталище полесовщика. Марк Силыч занимал именно это скромное социальное положение в одном из лесничеств N-ского товарищества. Эти первые лучи начинающегося дня заставляли Марка Силыча порывисто вскакивать с теплого ложа, раскинутого на земляном полу, в углу, и такого состава: охапка сена, прикрытая старым мешком, вместо подушки и бурка вместо одеяла. Расставшись с постелью, Марк Силыч протягивал руку к опрокинутой вверх дном кадке, где лежали принадлежности его туалета, и начинал одеваться. Если мы теперь застенчиво отвернемся от него, то заметим прежде всего большой ушат у кухонной печки. Это одна из самых видных вещей в горнице. Она служит Марку Силычу две службы: во-первых, он умывается над нею по утрам, набрав в рот воды, а во-вторых, кормит из нее свою свинку Машку, собственноручно накрошив туда крапивы и прочей дряни, обмешав отрубями и облив водою. Затем, по реальному значению и художественной рельефности, следовал маленький стол, накрытый грубой скатертью, и низенькая вбитая ножками в землю скамейка около. На столе стояла большая глиняная кружка с водою. Другой мебели и посуды не было, если не считать полуштофа водки, хранившегося в печке, за заслонкой, вместе с огромным ломтем хлеба, разрезанного на части и густо обсыпанного солью. Хлеб был спрятан в печку во избежание поползновений на него со стороны мух, а подчас и воробьев. Марк Силыч по утрам выпивал рюмку водки и закусывал хлебом вместо чаю, который был ему не по средствам.

Но вот он, одетый в свой единственный костюм и вместе как бы форменный мундир, с медным рожком через плечо, с великолепной нагайкой из козьей ножки в руке, верхом на серой кобыле. На нем большие сапоги, соломенная шляпа собственного изделия, покрывающая огромными полями его продолговатое загорелое лицо, обрамленное густою русою бородою, затылок и даже часть груди, виднеющейся из-под грубой малороссийской рубахи, и, наконец, старая визитка, куцая и рыжая, как спелая греча. Если б ему хорошая кобыла, то он положительно имел бы бравый, внушительный вид. Но, к несчастию, данная кобыла безнадежно подгуляла: не говоря уж о хромоте на обе передние ноги, она, кроме того, отличалась такою редкою худобою, что седло приходилось ей не впору, и Марк Силыч принужден был довольствоваться одною седельною подушкой с перекинутыми через нее стременами.

Это, скажем уж кстати, был самый экономный и хозяйственный человек, может быть, во всем крае. Полесовщики, его сослуживцы, с уверенностью говорили, прямо ему в глаза и за глаза, что он со временем будет иметь не только чай, но даже корову и другую корову, а при удаче и третью корову, а там, даст Бог, и женой обзаведется.

В характере Марка Силыча действительно было много черт, оправдывавших такое лестное о нем мнение. Например, хоть бы эта самая свинка. Марк Силыч нашел ее во рву таким несчастным поросенком, с перебитой задней ногой, что с уверенностью можно сказать, ни один молодой человек во всем мире не обратил бы на него ни малейшего внимания. А потом ее в двенадцать рублей ценили! Или куры? Ведь он их как добыл? Этого уж положительно ни один молодой человек не сделает. Он купил наседку с цыплятами, проездом через село, и торжественно привез покупку в решете, восседая, по обыкновению, верхом на своей кобыле. Ему стоило много труда выкормить цыплят, зато трогательно было видеть, как он потом щупал этот пернатый народ, скромно опуская глаза и как бы извиняясь за беспокойство. На заре он обходил свой участок леса и переходил в чужие, если предстояла работа вместе с другими полесовщиками; потом куда-то исчезал, и только рожок лесничего мог заставить его выйти из таинственного убежища. Его часто видели разгуливающим при луне по лесным дорогам, причем он всегда сворачивал и пропадал в чаще, как только с кем-нибудь встречался. Сидя на своей кобыле, он часто бросал поводья, скрещивал на груди руки, опускал голову и имел вместе с своею лошадью такой печальный вид, словно оба они только что похоронили друга или лишились места. А это всё от любви. Так по крайней мере объясняли те же полесовщики. Но раз уже мы дошли до этого пункта, то дальше нет надобности мучить и удерживать Марка Силыча. Пусть наконец окончится этот бесконечный день и пусть он (то есть Марк Силыч, а не день) наконец мчится во всю прыть разбитых ног своей Росинанты – к лесничему якобы за жалованьем.

Домик с соломенною крышею, с крыльцом и плетеной оградой вокруг, на опушке леса, у большой дороги. Сквозь признаки скромного достатка пробивается убожество. Деревянный пол в передней комнате, красненькие занавески на окнах, ковер над кроватью, помещающейся тут же, и диванчик, на котором, при свете керосиновой лампы, Марк Силыч обыкновенно ожидает приезда лесничего из конторы – с деньгами. Впрочем, Марк Силыч теперь вовсе не думает о деньгах. Его мысли заняты Прасковьей Семеновной. Можно это объявить без проволочек и экивоков.

Вот она вошла, тихо, словно крадучись, и бессильно опустилась на стул, кашлянув два раза при этой оказии. Марк Силыч отвесил ей большой поклон от чистого сердца. Она слегка кивнула головою; потом они встретились глазами и долго наблюдали друг друга. Это их первая встреча. До сих пор Марк Силыч видел ее только мельком, из другой комнаты. Она была в ситцевой розовой блузе и чрезвычайно истрепанной коричневой юбке, скроенной, однако ж, когда-то со всеми необходимыми финтифлюшками и затеями. Ее костюм и руки носили следы недавней стряпни. Она была, очевидно, нездорова. Лицо было несколько желтовато, глаза глубоко вошли в свои впадины; на лбу, над прямыми, резко очерченными бровями, частыми нитями легли мелкие морщинки. Марк Силыч заметил еще, что у нее были очень редкие волосы, а маленькая косичка сзади возбуждала сожаление. Что же касается Прасковьи Семеновны, то она увидела прежде всего глаза Марка Силыча – голубые, яркие, чрезвычайно упорные, словно он хотел пронизать ее насквозь. Потом, с чрезвычайно выгодной стороны, представился ей высокий лоб скромного гостя, очень изящно обрамленный откинутыми назад светлыми волосами. Кроме того, возле небольших усов пролетало у него выражение необыкновенного собственного достоинства. Прасковья Семеновна взглянула раз на этот лоб, еще раз взглянула и наконец спросила: «Вы давно здесь служите?» Он приятно нагнулся вперед и сказал, что не так чтобы очень давно, а месяцев шесть. Затем разговор истощился. Через несколько минут уже Марк Силыч спросил: «А вы давно изволите здесь быть?» Она живет здесь тоже месяцев шесть. Ответ Прасковьи Семеновны как будто напомнил что-то ей самой, и она снова бросила взгляд на Марка Силыча. В эту минуту кто-то толкнул дверь, и в комнату вбежала небольшая, но очень вертлявая свинья. Прасковья Семеновна немедленно бросилась выгонять непрошеную гостью. Марк Силыч, как вежливый кавалер, притом с прекрасной нагайкой в руке, начал ей помогать, и они столкнулись у двери.

– Загоняй корову! – слышался со двора голос лесничихи, – куда свинья девалась? Господи, отвернуться нельзя!.. Ах, проклятая! чтоб тебе околеть! чтоб тебя собаки съели! – и так далее.

Молодые люди общими силами направили беглянку в должном направлении, для чего им пришлось пройти по дворику шагов тридцать, и потом рядом возвращались назад. Пользуясь темнотой, Марк Силыч вынул из бокового кармана небольшой пакет и сунул его в руку Прасковьи Семеновны. Та сначала вздрогнула и испугалась, даже слегка отскочила и с удивлением смотрела на Марка Силыча, гордо подняв голову; но он так убедительно и просто сказал: «Возьмите; это ваше», что она спрятала пакет в карман блузы и побежала к дому. Марк Силыч один вернулся в комнату. В его отсутствие кошка успела съесть половину масла, приготовленного к чаю, а собака прошмыгнула мимо его ног с явными признаками нечистой совести.

– Господи, что же мне теперь делать? – всплеснула руками лесничиха, вышедшая через минуту. Она внесла и поставила на стол горшок с молоком. За ее юбки крепко держался трехлетний мальчуган в одной рубашонке, черный, как цыганенок, выпачканный грязью и с большим беспорядком под носом. Сама лесничиха была небольшая, тщедушная женщина с выражением испуга в больших серых глазах, с несколько вздернутым носом, украшенным веснушками, длинными распустившимися волосами и в темном сарафане. Она робко посматривала на Марка Силыча, мысленно извиняясь перед ним и за кошку, что масло съела, и за свои сапоги, такие большие, что они соскальзывали у нее с ног и она должна была стучать каблуками и переваливаться на ходу. Она была олицетворенное извинение. Но Марк Силыч, всегда понимавший подобный взгляд лесничихи и обыкновенно отвечавший на него обворожительной улыбкой, в этот раз был до жестокости рассеян и поминутно посматривал на дверь. Наконец дверь эта отворилась, и в нее вошла снова Прасковья Семеновна. Боже мой, как она переменилась в несколько минут! Глаза, за минуту полуоткрытые, словно сонные глаза, теперь горели двумя яркими звездочками (лестное сравнение принадлежит Марку Силычу, а наше дело сторона), щеки горели румянцем, волосы распустились (может быть, и не сами собой); словом, она удивительно похорошела в несколько минут. Как только лесничиха вышла, она порывисто подошла к Марку Силычу, протянула ему руку и произнесла, вся сияющая, сладко изнемогающим голосом, в котором звучало счастие и слезы: «Друг!..» Марк Силыч обеими руками и всеми приятными средствами лица отвечал на ее пожатие; потом они сели по своим местам, словно вдруг сконфузившись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю