355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Осипович-Новодворский » Эпизод из жизни ни павы, ни вороны » Текст книги (страница 16)
Эпизод из жизни ни павы, ни вороны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:19

Текст книги "Эпизод из жизни ни павы, ни вороны"


Автор книги: Андрей Осипович-Новодворский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

Евгений Нилыч остановился и повел рукою по лицу. Он был бледен, и его круглые, черные глаза блестели из-под густых бровей двумя раскаленными угольками…

Старый мечтатель!

Горница Анны Павловны Неструевой имела праздничный вид. На узеньких подоконниках стояли в стаканах с водою букеты полевых цветов, земляной пол был усыпан красным песком, стены накануне подмазаны снизу белой глиной; в углу, перед серебряной иконой, теплилась лампадка; круглый стол, возле почтенного, необыкновенно ветхого клеенчатого дивана, сверкал белою как снег вязаною скатертью. Четыре тяжелых, темных, как мрак времен, кожаных стула, дополнявших меблировку комнаты, носили следы усиленной чистки. Низкая раскрытая дверь вела в кухню, где под углом стояло две кровати и царствовал не меньший порядок. Яркий солнечный луч весело играл на полу; рои мух наполняли воздух неугомонным жужжанием.

Это был день рождения Анны Павловны, и по этому поводу она оделась в парадное, позеленевшее от долгой службы, но когда-то черное, шерстяное платье, с безукоризненными белыми воротничками, и украсила голову креповой наколкой, что придает ей несколько траурный вид. Не без грации раскинув по полу шлейф, она сидела, облокотившись, возле окна и перелистывала другою рукою тоненькую тетрадь в полинялом голубом переплете и с пожелтевшей бумагой, поместив ее на коленях, как бы защищая от любопытных взглядов прохожих. Анна Павловна то прерывала чтение и устремляла на соседний хлев большие и томные голубые глаза с мелкими морщинками и сильной тенью вокруг, то снова пробегала строчку за строчкой, и по ее бледному лицу, с небольшими следами когда-то большой красоты, расплывался густой румянец, как у взволнованной девушки. Легкий ветерок играл прядью ее густых волос, заметно напудренных житейскими невзгодами и всесильным временем.

Впрочем, ей только тридцать восемь лет – года вовсе уж не такие, чтобы совсем мечтать воспрещалось, даже и без дня рождения. А в этот день – кто не мечтает? Кто не вдумывается в глубокий смысл «стукнувшей» цифры, в особенности на рубеже старости, когда впереди уже «ничего в волнах не видно», кроме разве загробной жизни, когда чудная, манящая, как надежда, звездочка, освещавшая земное странствование, вдруг переносится назад, в прошлое, и пережитые дни и года воскресают в памяти, окрашенные самыми яркими цветами и переливами? Дело нисколько не изменяется от того, что не настоящая звездочка, а мираж: он ведь называется счастьем, любовью, идеалом (как кому угодно)! Всё, всё в прошлом! Вот сверкнули страстные глаза, вот прозвучало признание, вот разлука вспомнилась, и ваше, читательница, старое сердце сжимается тоскою, хотя «предмет», может быть, лет двадцать лежит в земле сырой, и дети забыли дорогу к могиле родителя, или представляет вместилище нытья, воркотни и всяческих немощей с припухшими, слезящими глазками и слабыми, дрожащими ногами… А сколько там промахов, ошибок! Ужас! Вы, читатель, до сих пор не можете простить себе, что позволили посмеяться над собою глуповатому князю X. двадцать пять лет тому назад! Или едкая шутка шалуньи Z! Вы, тогда молодой человек, были влюблены в Лизу. Вы покраснели как рак в большом обществе и решительно не нашлись, что сказать: а между тем самый остроумный ответ был готов не больше как через десять лет и до сих пор вызывает улыбку на ваши седые усы. А загадочное обращение Натальи Ивановны, кончившееся ничем, потому что вы ничего не понимали!.. Есть большая вероятность, что поговорка: «Si jeunesse savail, si vieillesse pouvait!» – выдумана в день чьего-нибудь рождения… Во всяком случае, если мне заметят, что всё это пустяки, то и против такого мнения я спорить не буду.

Приход Евгения Нилыча застал Анну Павловну врасплох. Она покраснела, вскочила с места и торопливо засунула за цветочный горшок свою тетрадку, пока гость скидывал верхнее платье и вешал его на гвоздике у двери, где под простыней хранились юбки и другие принадлежности туалета хозяек.

– Здравствуйте, добрейшая Анна Павловна! с праздничком!.. Хе-хе… Праздничек Бог послал… Ручку пожалуйте!

– Ох, уж и не говорите, Евгений Нилыч! какие для меня праздники!.. Прошу покорно! – Она усадила Евгения Нилыча на диван и сама поместилась рядом. – Что будни, что праздник – всё одно… Вот хотела к обедне сходить – нельзя… Для людей праздник, а для меня – нет. Умирать собираюсь, Евгений Нилыч!

(Обращаем внимание на голос Анны Павловны: задушевный и кроткий, как тихий вздох.)

– Что же так? Кому ж тогда жить останется? (Кстати: у Евгения Нилыча густые, умеренной длины волоса, «под польку», с сильной проседью, хохолком спереди и пробором сбоку.) – Я постарше вас буду, да и то о смерти не думаю… Хе-хе!.. Мне, Анна Павловна, уже сорок пять лет… В феврале сорок четыре минуло и сорок пятый пошел… Позволите закурить?

– Пожалуйста! Я сейчас спички…

– Не извольте беспокоиться; у меня есть. Это, надо вам доложить, как кто смолоду живет. Иной в тридцать лет совсем уж старик, а иной и в пятьдесят хоть куда. Конечно, ежели огорчения, либо что… А у меня, я вам откровенно скажу, – слава Богу! И детки не обижают, и достатки – нельзя сказать, чтобы очень большие, а на черный день копеечка есть… Я в юности всегда в руках себя держал. Иные молодые люди, знаете – тю-тю! Ну а я нет, всегда аккуратно. Вот, например, Закржембский: на что похож? А он только на десять лет старее меня…

– Как вы прекрасно говорите, Евгений Нилыч!

– Пожалуйте ручку!.. Хе-хе!

– Но нет, уж вы меня с собой не сравнивайте! Вы еще совсем молодой человек… За вас всякая девица с охотой замуж пошла бы…

Анна Павловна бросила на гостя глубокий взгляд и, между прочим, заметила, что у него на манишке недостает одной запонки, ближайшей к новенькому, модному галстуку. Евгений Нилыч, по причине комплимента, с излишним шумом высморкался, придерживая обеими руками платок с красной каемкой, раздувая щеки и дико поводя глазами.

– А что ж вы одне? – начал он после паузы. – Катерина Ивановна, должно быть, гулять ушла? Цветочки там, то, другое? Хе-хе.

– Одна, Евгений Нилыч! Я, можно сказать, постоянно, весь свой век одна. Как былинка в поле. Сиротой жила, сиротой и под старость осталась. Вы, пожалуйста, не возражайте: я знаю, что вы из любезности… Я совсем старуха. Конечно, при другой жизни… Вот аптекарша или акцизниха… А я – где мне!

Анна Павловна расчувствовалась и смигнула искреннюю слезу, а Евгений Нилыч взглянул на нее с ненавистью и мысленно обозвал «мокрой курицей».

– Так, так… А по какому ж случаю вы одне, Анна Павловна?

– А я разве знаю, куда она ходит! – с легкой досадой отвечала Анна Павловна. – Разве она мне говорит? Вчера еще ушла, с вечера. Принесла цветов, убрала комнату и ушла. Что ж, и за то спасибо! хоть этим уважила. Сегодня день моего рождения…

Евгений Нилыч вдруг сделал серьезное лицо и так тревожно начал что-то соображать, что пропустил мимо ушей последнее сообщение хозяйки и не поздравил ее. После этого у них вышла маленькая пикировка.

– Однако, Анна Павловна, я вам откровенно скажу, – Евгений Нилыч с трудом удерживал себя в границах мягкости, – меня это даже удивляет. Дочь уходит бог знает куда, не ночует дома, а вы и не заботитесь узнать, где она! Вы меня извините, но я всегда повторю: очень уж вы большую волю дали Катерине Ивановне…

– Я полагаю, мне лучше знать: большую или небольшую…

Анна Павловна так резко переменила тон, что Евгений Нилыч, от изумления, лишился на минуту дара красноречия и очень нерешительно заметил:

– Но вы же сами только что жаловались.

– Жаловаться мне нечего. А если говорила – так мало ли что говорится! Я вам вот что скажу: если б у некоторых лиц были такие дети, как моя Катя, то они должны были бы за это Бога благодарить.

– Позвольте, Анна Павловна! Я вам не докладывал, что недоволен своими детьми. Совсем напротив! Слава Богу! У меня, сударыня, сын на третьем курсе в университете состоит. Никто об нем худого не скажет, кого угодно спросите. А когда он с юридического факультета на естественный перешел – вы думаете, я ему не попенял? Еще как попенял! А студент, сударыня, как хотите, не то что, с позволения сказать, девочка… Он в некотором роде самостоятельный гражданин! Он с меня даже денег не требует. Уже год, как не требует. «Не присылай, пишет, не надо»… Вот что-с! Да и напрасно, по-моему, вы огорчились. Разве я что обидное сказал? Я, сударыня, от доброго сердца… Пожалуйте ручку!

– Ах, Евгений Нилыч!..

– Мму… мму-у… Хе-хе!

– Вы меня извините, если я что лишнее сказала. Но мужчина никогда не может понять женщины…

– Ничего, матушка! И вы меня простите. Я потому этот разговор завел, что… – Евгений Нилыч нагнулся, сделал рукою щиток возле рта и продолжал шепотом. – Сегодня ночью приезжали жандармы… Понимаете?

– Ах, Боже мой!.. Ах!..

Анна Павловна в одну секунду побледнела как полотно и упала на спинку дивана, к величайшему ужасу своего кавалера.

– Полно вам, право! – вскричал он в чистосердечной досаде. – Ну, скажите, ради Бога, чего вы ахаете? Ну, чего?… Разве вы что-нибудь понимаете в политике?

– Ах! Боже мой! чего тут не понимать? Жандармы?…

– Ну хорошо, сударыня, жандармы. А дальше что? Что же из этого следует? Загвоздили вы, с позволения сказать, этих самых жандармов, и тово…

– Ах, оставьте меня в покое, Евгений Нилыч! Что вы меня терзаете! – со слезами в голосе воскликнула Анна Павловна и закрыла глаза.

Евгений Нилыч нервно поднялся с места и несколько раз прошелся по горнице, теребя бакенбарды; потом уселся снова.

– Послушайте, Анна Павловна! Мы ведь не дети; будьте благоразумны… Эти охи да обмороки, извините, пожалуйста, я их не выношу. Моя покойная жена – царство ей небесное! – постоянно вот точно таким образом на диване в истерике лежала… Я снова о Катерине Ивановне. Нехорошо это. Пойдет девушка, положим, в лес одна, а по теперешнему времени дамскому полу с обеих сторон опасность угрожает… Либо они, либо они… Понимаете? Вот что я хотел сказать. А пока вы, сделайте милость, успокойтесь, ибо Катерина Ивановна, может быть, просто в гости пошла. Ручку пожалуйте!

– Ах, Евгений Нилыч! вы меня воскрешаете! Если б вы знали, как я испугалась! Конечно, в гости! Какая ж я! Сама мне говорила: проявился, говорит, Псевдонимов… Еще я удивилась, что она так сказала: не приехал и не пришел, а проявился…

Анна Павловна успокоилась и приняла прежнюю позу, а Евгений Нилыч, напротив, встревожился еще больше и сначала растерянно взглянул по сторонам, потом слазил зачем-то в задний карман, потом вынул из бокового кожаный порт-табак и начал делать папироску из контрабандного (по знакомству) и очень хорошего табаку, рассыпая и с трудом скручивая бумажку: так у него дрожали пальцы. Наконец он закурил, закрылся облаком дыма и спросил:

– А кто это, позвольте узнать, Псевдо… Псевдомонов? так, кажется?

– А этого уж я не знаю: Псевдонимов или Псевдомонов. Только, говорит, «проявился»…

– Та-ак-с… Не спросили, значит? И откуда он, не знаете?

– А разве ее можно о чем-нибудь расспрашивать? Вы ведь знаете… Захочет, сама всё скажет; а не захочет – никакие расспросы не помогут. Впрочем, она у меня умница!

– Но, Анна Павловна, ведь Катерина Ивановна… Гм! гм!.. А как вы думаете, где бы она могла ночевать?

– Она иногда у попадьи ночует, в Дубовках… знаете? Пойдет гулять в лес, засидится, ну и ночует. Я ей это и сама советую. Чем, говорю, возвращаться поздно за четыре версты, так ты уж лучше переночуй. Там же, вероятно, и этот Псевдонимов. Но скажите, Евгений Нилыч, переменила она тему: неужто снова повстание?…

Евгений Нилыч уже настолько успокоился, что мог выразить удивление, лестное для политической проницательности Анны Павловны.

– Вы почему знаете?

– Я не знаю, а спрашиваю. Чему ж и быть, как не повстанью, если… Пережила уж одно, помню! Ах, что ж это будет, Евгений Нилыч!

– Я об этом пока один только догадался, таинственно заявил он, – еще никто ничего не знает. Все бог весть что толкуют! Но вы, Анна Павловна, про себя держите, в секрете. Я тоже никому не говорю… А Катерину Ивановну предупредите этак обиняками… да-а! Так-то!

Евгений Нилыч как будто хотел еще что-то сказать, но не сказал, посидел минуты две, затем взялся за фуражку, поцеловал в последний раз ручку хозяйки и вышел, обуреваемый самыми разнообразными чувствами, догадками и подозрениями.

Анна Павловна снова пересела к окну и углубилась в размышления. Жандармы, Катя, Псевдонимов или Псевдомонов, Евгений Нилыч (очень приятный, в конце концов, человек!..) Было о чем подумать! Удивительнее всего то, что она уже давно предчувствовала что-то недоброе и в последние дни даже хворать начала, хотя заметной болезни у нее и не было. Несколько ночей кряду ей снились пренеприятные сны. Нахлынут массою образы, воспоминания, смешаются в хаотическую группу и повиснут кошмаром. И всё с того времени, когда она впервые узнала, что такое жандармы. Надо сказать правду: эти кавалеры никому не могут доставить удовольствия, несмотря даже на свое обыкновенно щекотливое обращение. Это было во время польского восстания 1863 года. Анна Павловна тогда жила в доме богатого польского помещика, пана Заблоцкого, в его великолепном имении. Приемышем выросла и воспиталась вместе с его дочерьми. Она тогда была молода, хороша собой и… любила! «Что я беззаветно люби-ила тебя-а!..» Очень хорошенький мотив.

Да! Большой двухэтажный каменный дом, «палац», среди огромного сада. Чистенькие, желтые дорожки, мраморные статуи, беседка в мавританском стиле, и внизу тихая речка струится. Старые вербы нагнулись над водою и шумят листьями. Пан Заблоцкий, седой старик, с длинными усами и вечно нахмуренными бровями, ходит тяжелою поступью по комнатам и распространяет кругом страх и трепет. Пани Заблоцкая, седая, как и муж, но всегда затянутая в корсет, румяная и надушенная, сидит в гостиной, на бархатной кушетке, с вышиваньем или романом в руках. Вот панны: Леля и Вилюня, потом пожилая гувернантка и, наконец, он, то есть не только наконец, но и прежде всего… Ах, «мечты, мечты! где ваша сладость?…» Много с тех пор воды утекло!.. Впрочем, Вилюня (противная девчонка, чуть-чуть даже косая; она была ровесницей Анны Павловны и звала ее «кацапкой») до сих пор, говорят, молодится и нимало не отказывается от удовольствий… У нее зараз бывает, как рассказывают, до десяти поклонников. Или аптекарша. Кому не известны ее шашни с учителем арифметики? Но Бог с ними! Это все-таки грех…

Раз утром, ровно четыре дня тому назад, Анна Павловна почувствовала такое утомление, что даже с постели не вставала. Совсем как-то раскисла. Это Катя так выражается: «Что, говорит, снова раскисла? И не думай! слышишь?…» У-у, какая суровая! От любви это она… Бедная девочка! Что-то с нею будет после смерти матери? Не умеет она с людьми жить, ох, не умеет! Что на ум взбредет – сейчас и выпалит… Трудно, трудно придется сиротинушке!.. Теперь Анна Павловна получает 15 руб. в месяц пенсиону, после мужа (NB. Надо Кате башмаки купить: совсем изорвала); а дочерям пенсиона не полагается… Правда, она прекрасно шьет и кое-что зарабатывает; но разве этим можно существовать?

Боже, пошли ей всего, всего, на что только может рассчитывать в этой жизни женщина! Дай ей мужа, умного, доброго, прекрасного, богатого, знатного… Бывают ведь удивительные случаи. Положим, проходит какой-нибудь полк, конечно кавалерийский, и даже гвардейский, и останавливается в N. Кто это едет впереди на белом коне? Прелестное, задумчивое лицо, великолепные черные усы и грустные глаза (таков точно и он был, только помоложе!). Это полковник, дослужившийся до этого важного чина благодаря своим необыкновенным талантам, хотя ему нет и тридцати лет. Чуть-чуть до тридцати не хватает. Вот к нему подъезжает седой капитан, с рубцами от ран на честном, открытом лице, и спрашивает:

– Что вы так грустны, полковник?… Но… но… юноша! солдаты смотрят на вас! Вы знаете, как они вас обожают!

– Ах, капитан! отвечает полковник. – Клянусь своей иззубренной саблей!.. Я не трус, вы это знаете! Но мне надоело ратное поле. Я хотел бы отдохнуть где-нибудь в тихой хижине, окруженный ласками и заботливостью любимого существа… Вы знаете, как я богат. Мои замки, имения… Я всё это принес бы ей в дар…

Его звонкий, мелодический голос выражает такую меланхолию, что капитан отворачивается, чтобы скрыть сбежавшую слезу сочувствия, и замечает в стороне Катю. Веселая, улыбающаяся, как сама молодость, девушка идет по улице, в новых башмаках, и несет цветы. Полковник тоже ее заметил – и обмер…

– Капитан, ради Создателя! Я не трушу перед врагом, но здесь я робею…

Добрый, старый рубака! он охотно берет на себя роль посредника.

– Извините, сударыня… mademoiselle… Мои седины дают мне право заговорить с вами…

Ужас какой важный момент!

– Седины! А зачем людей убиваете! Как вам не стыдно!

Боже праведный! ведь она это скажет! ей-богу, скажет!.. Ну, можно ли так? Все удивлены, обижены; но тут на выручку является сам полковник.

– Сударыня, – говорит он, – я вполне понимаю ваше прекрасное молодое чувство, но должен вам заметить, что всё – от Бога… Не нами это установлено, не нами и кончится. (А что? мать не то же самое говорила?) Мы покорные рабы в руках провидения. Но я очень хотел бы поговорить с вами об этом подробнее, потому что очарован вашим умом и красотою…

– Не знаю, как маменька…

Ну наконец-то! Хоть раз в жизни с тактом поступила! На другой день полковник является в полной парадной форме – с визитом.

– Пожалуйте вот сюда… Извините, у нас беспорядок… Позвольте вашу каску: там, на столе, слишком пыльно…

– Не беспокойтесь, Анна Павловна! (щелк, щелк шпорами!) для меня это ровно ничего не значит. Я, сударыня, так полагаю: счастье не в богатстве… То есть достаточно, если одна сторона богата. Что скрашивает нашу жизнь? Одна какая-нибудь минута. Может быть, это восторг любви; может быть, просто разговор, когда мы вдруг почувствовали себя лучше, выше; может быть, поступок, сопровождавшийся даже лишениями… Одна только такая минута остается в памяти, как добрый друг, и дает смысл нашему существованию. Я не понимаю, как можно прозябать затем только, чтобы хорошо есть, хорошо пить, иметь хорошую квартиру и многочисленную прислугу… Мне мало этого. Дайте мне либо полное, безусловное счастье, либо страдания, тяжелые, мрачные, страшные, как смерть!

Какой пыл! Какое красноречие! Но к чему он всё это говорит? Ничего, он отвлекся от смущения. Он даже хорошо сделал, потому что Кате, очевидно, нравятся такие речи.

Через несколько дней, когда всё уже устроилось, оказывается, что Катя богатая невеста. В этот промежуток времени она выиграла двести тысяч. Конечно, без билета никак невозможно выиграть двести тысяч; но разве не бывает чудес? Даже и без чудес, а очень просто бывает: дядя или тетка в Лондоне… Ну и прочее. Об этом узнает он (тот, другой он, тоже, благодаря чуду, ставший свободным) и предлагает самой Анне Павловне руку и сердце… Фальшь и ложь всей жизни заглажена: она права пред Богом, дочерью и людьми…

Эх, уйдите, не смущайте вы, грезы сладкие!..

Да; так Анна Павловна и не вставала с постели. В этот день Катя сама на рынок сходила, купила говядины для супа (у них к обеду только суп; вместо второго блюда – чай) и приготовила обед. Потом уселась вот здесь, у окна, и принялась за шитье. Срочная работа была. Согнулась, голубушка, скоро-скоро пальчиками перебирает и тянет вполголоса песенку. Она была в розовой ситцевой кофточке; по тоненькой шее волосики растрепались, а из-под юбки ноги выглядывали, босые – для экономии. Анна Павловна смотрела-смотрела на нее, наконец не выдержала и заплакала. Катя оставила работу, подсела к матери, обняла и спросила таково любовно-строго, заглядывая ей в глаза:

– Ты что это выдумала? а? Чего расхныкалась?

– Ничего, мой друг, так взгрустнулось что-то…

Она старалась говорить спокойно, но вдруг совсем разрыдалась и спрятала лицо на груди у дочери.

– Так ничего не бывает, – внушительно заметила Катя, – а ты серьезно больна – вот что. И руки у тебя горячие… Нервы! такие белые ниточки. И если их расстроить… Ну, я не знаю! Сходить за доктором?

– Нет, голубчик, совсем не то. Я здорова.

Анна Павловна перестала плакать, погладила девушку по голове и мечтательно проговорила:

– Заботливая ты!.. Сиротка моя бедная!..

– Какие ты странные слова употребляешь, мама! Сиротка!.. Кто любит людей и умеет найти себе дело, тот не почувствует сиротства.

– Ох, не странное, а ужасное слово, друг мой! Люди-то не посмотрят, любишь ты их или нет, есть у тебя дело или нет… Не знаешь ты их еще! Это ты из книжек вычитала.

– Вот как! А ну-ка, расскажи; посмотрим, много ли ты сама знаешь!

Катя засмеялась, но эта веселость была не заразительна. Анна Павловна минуту молчала и боролась с собою, потом взяла руку девушки и робко начала:

– Я могла бы тебе многое рассказать, дитя мое… Я давно хотела тебе рассказать… Пожалуйста, не смотри на меня так… Но скажи мне прежде: крепко ты меня любишь? Простила ли бы ты мне, если б я сделала что-нибудь очень-очень скверное? Не теперь, не теперь, милая!.. Ах, как трудно!

Она как будто испугалась собственных слов и в волнении остановилась. И зачем ее так к этой исповеди подмывало? Да, полковник прав: мы иногда жадно ищем страданий; есть какое-то жестокое наслаждение в мучениях… Пальцы сжимаются, как железное орудие пытки, острые ногти вонзаются в старые раны, кровь течет ручьями, по телу пробегает мучительно-сладострастная судорога… Но раны ли, полно? Какие раны не заживают через восемнадцать лет! Или ей нужен был только внимательный слушатель, чтобы в его обществе еще раз пережить свое падение, теперь представляющееся величайшим блаженством? Ах, грех, грех! Катя, в самом деле, так странно отнеслась к ее рассказу, что никаких мучений не вышло. Не было места для мучений; осталось одно только чувство какой-то неловкости. Что это она сказала тогда?… Да:

– Это ты напускаешь на себя… Человек без причины никогда ничего скверного не сделает. Зачем ему скверно поступать? А сделал что-нибудь – значит, иначе не мог. Ты это крепко запомни! И себя не осуждай, и других не вини, если что…

Она вдруг оборвала и слегка отвернулась. И такой у нее вид торжественный был в эту минуту! Анна Павловна не обратила тогда особенного внимания на это обстоятельство, но теперь фраза дочери кажется ей очень загадочною. Откуда она таких мыслей набралась? Непременно надо будет вызвать ее на откровенность…

– Ну, рассказывай! – ласково понукнула ее Катя после паузы. Анна Павловна рассказала ей свой роман…

Его имя – Генрик. Он брат Вилюни и старше Анны Павловны на пять лет, то есть тогда ему было двадцать пять. Он был красив, статен, танцор, наездник, поэт… О, это был великий поэт! В голубой тетрадке… Впрочем, там больше по-польски. Но вот русское стихотворение:

 
Ночь сгустилась, и луна
Тихо всплыла над рекою.
И серебряной волною,
Мажен ночных, дум полна,
Залила холмы и долы,
И деревню, и стодолы
Всё спит мирно в сладком сне;
Плакать хочется лишь мне…
Выдь ко мне, моя девчина,
Может, сгинет слез причина!..
 

– Ха-ха! Вот так стихи!.. – засмеялась Катя.

– Не говори так! – с каким-то ужасом остановила ее Анна Павловна. – Не выражайся о нем дурно!

Девушка бросила на нее пытливый взгляд и через минуту спросила:

– Он мой отец?…

И с таким ледяным спокойствием спросила, что Анну Павловну как громом поразило.

– Катенька! Дитя мое!

– Рассказывай! – сказала та сухо.

Она была в таком положении… Он должен был жениться; но родители воспротивились. В это время явились жандармы. Обошлось благополучно; никого не взяли. Но старик еще сумрачнее стал и через три дня объявил ей, что она должна переехать в соседнее местечко; там ей квартира приготовлена… Ее изгоняли, как русскую, как бедную, темного происхождения девушку, осмелившуюся полюбить богатого и знатного панича. Генрик был в отсутствии. Скоро разнесся слух, что он пошел в повстанье. Относительно ее он обнаружил большое сыновнее почтение. Он не протестовал и даже не задал себе труда заглянуть к ней. Но она всё ему простила. Могла ли она сидеть на месте, когда он подвергался опасности…

– Какая сентиментальность! Ты лучше это пропусти! – прервала Катя недовольным тоном.

– Может быть, ты и права, друг мой… После бегства сына за границу старик смиловался над твоей бедной матерью и выдал меня замуж… Нашли пожилого спившегося чиновника и купили его за десять тысяч…

Дальше нечего было рассказывать.

Катя ничего не сказала, крепко поцеловала мать и отошла молча. Два дня задумчивая, серьезная ходила, день где-то пропадала, потом вернулась и сама начала:

– Ты это брось… о чем мы тогда говорили. Скоро ничего этого не будет: ни глупых отношений и привычек, ни глупых страданий… Все люди равны. Нет ни законных и незаконных, ни знатных и незнатных, а есть богатые и бедные… Ну, потом еще честные и подлые. Но скоро все честными будут, потому что это выгодно. Это поймут. И себе, и другим выгодно…

– Ох, твоими бы устами да мед пить, дитятко! – вздохнула Анна Павловна. – Мечтательница ты! – заключила она про себя.

Жар свалил. Солнце склонилось к западу. Длинные тени легли от домов. Скоро зазвонили к вечерне в костел: Катя всё не возвращалась. Анна Павловна удивилась, что день прошел так скоро, и вспомнила, что с самого утра ничего не ела. Но готовить было уж поздно. Она встала, тихо прошлась по горнице, потом вдруг подошла к иконе, бросилась на колени и начала жарко молиться…

Евгений Нилыч возвращался домой с головой, наполненной Псевдонимовым или Псевдомоновым, то есть в крайне неприятном настроении. Противный хлыщ самого заурядного свойства! В этом не могло быть никакого сомнения. Тоненький, ноги как палки, жакетик этакий с кончиком платка из бокового кармана, голубенький галстук с золотой булавкой, тросточка и пенсне на остреньком носу… «Вы, Катерина Ивановна, прекрасны, как роза… А я в Бога не верую, потому что я вольтерьянец»… А, мазурик! Так ты в Бога не веруешь?! Господи! может ли быть большее наслаждение, как взять этакого Псевдонимова или Псевдомонова за шиворот, при ней, поднять на воздух, чтоб он скорчился, сжался весь, как червяк, как пиявка, как я не знаю кто, и своим (то есть не своим) гнусливым, тоненьким голоском пропищал: «Виноват! Не буду! не бу…» И такой, с позволения сказать, сопляк осмеливается супружеское ложе… Конечно, он оскверняет супружеское ложе! О, его только пусти, только волю дай!.. Да он не только это: он всяким бунтам и беспорядкам рад… Погоди же! Хорошо посмотреть на такого молодчика, на сосулечку этакую, когда он попадет в руки правосудия и, бледный, дрожащий, тревожно ждет бубнового туза на спину! но нет, этого мало. Еще лучше вывести этого попочку на площадь, в праздничек: «Ребята! ведро водки!.. Валяй его!..» Ха-ха! Потом – статью в газету: «Сего числа… мерзавец…» Нет, это некрасиво. Лучше такую презрительную механику подпустить: «Один молодой человек… противного, богомерзкого вида»… Да, именно так хорошо. «Когда его отвратительное тело везли за город на съедение собакам»…

– Дядинька! Дай планицка!

Евгений Нилыч и не заметил, как очутился среди своего чистенького дворика, где ездил верхом на палочке черномазый пузан, лет четырех, очень на него похожий.

– Я тебе задам пряничка! – крикнул на него «дядинька» и направился к калитке прекрасного палисадника с кустами сирени, акаций и клумбами цветов. Сюда выходила галерея дома, одного из лучших в городе, крытого не соломой, а дранью. Стеклянная дверь вела в просторное зальце, с некрашеным полом, голыми стенами, украшенными несколькими олеографиями, обеденным столом посередине и гнутыми венскими стульями вокруг. У стола хлопотала колоссальная дама, лет сорока, в малороссийской рубашке, голубой юбке и в черном шелковом платочке на голове – для благородства. Это экономка, Марфа. Когда Евгений Нилыч бывает в хорошем настроении духа, то часто подшучивает над нею: «Марфа, Марфа, печешися»…

Марфа встретила его ревнивыми упреками на прелестном малороссийском диалекте, которые, в переводе на русский, будут иметь такой вид:

– Куда это тебя нелегкая так долго носила?

Она бросила тарелку и подбоченилась с необыкновенно воинственным видом, от которого нельзя было ожидать ничего хорошего. Но Евгений Нилыч был так сердит, что забыл всякую предосторожность, и опрометчиво спросил:

– А тебе какое дело?

– Что-о? Ах ты, мозгляк этакой! Да я тебе такое дело покажу, что ты у меня пить попросишь! Слышал?

– Ну, ну, Марфинька, – спохватился он. – ты не тово… У меня ведь дела.

– Знаю я твои дела! к этой дохлятине, прости Господи, ходил! Доходишься ты у меня! Ой, доходишься!

– Марфинька! – политично переменил он разговор. – У меня сегодня гости будут, так ты, голубонька, уж там распорядись: водочки, закуски…

– Без тебя знаю! Денег много принес?

– Принес, серденько мое, два рубля.

– Врешь!

– Ей-богу, два рубля! Вот я тебе покажу.

И он действительно показал ей только два рубля, потому что раньше отложил их, на всякий случай, отдельно от остальных. Потом они продолжали беседу, как добрые приятели.

– Панин вернулся?

– Когда еще вернулся! Бедная дитина ждала-ждала… Я ему же отдельно обедать дала. Хорошие у меня пирожки сегодня! Румяные да вкусные вышли!

Евгений Нилыч переоделся по-домашнему в халат, пообедал, призвал сына, гимназиста третьего класса, полного и белого, как постная булка, расспросил об уроках, сделал несколько наставлений и затем отправился в кабинет соснуть; но соснул ли – покрыто мраком.

Гости собрались часам к семи. Пришли: майор, полковник, облекшийся в парусину, аптекарь, высокий и худой, в сером костюме, с длинной, рыжей шевелюрой и так печально поднятыми у носа углами бровей, что у самого холодного человека сердце сжималось от жалости. Его звали паном консыляжем, то есть врачом, и «коморником» – по неизвестной причине. Был еще надзиратель гимназии, чрезвычайно солидный мужчина, с выбритыми, лоснящимися щеками и плавною речью, вызывавшею почтение. Он говорил о себе «мы» («Мы в совете решили… Мы выпили рюмочку водки…»), а о волосах – «гонор». («Мы уж вам говорили: вы свой гонор остригите – или пожалуйте в карцер…»).

Уселись на галерее, за чайный стол, уставленный закусками, и прямо приступили к злобе дня, предварительно, разумеется, пропустив по рюмке.

– Ну что? что нового? – посыпались вопросы.

– Преинтересные подробности! – начал полковник. – В это время девицы Зенкевич ужинали. Вот так старшая Зенкевич сидела, вот так младшая, а кругом девочки. Весь пансион. Воображаю себе картину: сидят это девочки, как бутончики, платьица у них, переднички… а? майор?

– Ну уж вы начнете!..

– Ха-ха… Ели пироги с творогом. Только что старшая Зенкевич взяла на вилку пирожок, обмакнула в масло и хотела, знаете, в рот положить – вдруг старуха Сабанская вбегает, «Ах, батюшки! Сейчас к нам придут!.. Насилу добежала… Ах, ах!..» Ну, натурально – все в обморок…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю