Текст книги "Эпизод из жизни ни павы, ни вороны"
Автор книги: Андрей Осипович-Новодворский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
– Здравствуйте, тетушка! – Она видимо сдерживала звонкий голос и старалась говорить тихим, участливым тоном. – Что это вы делаете?
– А?
Тетушка сидела к вошедшей почти спиною и не отрывала глаз от карты. Она или не замечала присутствия постороннего человека и переспросила машинально, или считала это присутствие вполне в порядке вещей.
– Делаете что?
– Да, да, голубушка, делаю, делаю… Вот тут… Теперь она как раз в этом месте… Пермь, Томск… Что это написано? Никак не разберу…
Тетушка указала пальцем, повернулась к девушке и посмотрела на нее поверх очков.
– А, Верочка!.. Здравствуй, милая!.. Спасибо, что зашла. Я ведь теперь одна, совсем одна… Садись сюда, вот так.
Она поспешно поднялась с места, поцеловала гостью, усадила на диван, с трудом придвинула неуклюжий красный стул с клеенчатым сиденьем и села сама, сложив на коленях руки, и несколько нагнулась вперед, с видом предупредительной и любезной хозяйки.
– Так как же ты?… Что это я хотела сказать?… Да! Ты не едешь?
– Нет, тетушка, никуда не еду.
– А?
– Не еду никуда. Я и не собиралась.
– Так, так… Не едешь… Ну что ж!.. А она уехала… Да!.. Так что это я хотела?… Отчего ты не раздеваешься? Дай я тебе помогу… Дорогая моя, красавица!..
Тетушка порывисто обняла девушку за шею и начала осыпать поцелуями ее щеки, глаза, лоб, шею. Красавица, с вздернутым носиком, добрыми, круглыми глазами, темневшими в ободке рыжеватых ресниц, и широким подбородком, с подобающим тактом приняла эти ласки и комплимент и поспешила раздеться. Она была в простом сером платье. Отложные мужские воротнички и черный галстук. На плечи падали прямые пряди подстриженных белокурых волос.
Тетушка сняла очки, уложила в футляр и села в прежней позе, глядя на Верочку любовными глазами.
– Какое у тебя миленькое платьице! – Она пощупала материю и вдруг вскочила с живостью шаловливого ребенка и всплеснула руками. – Ах, какая же я!.. Совсем забыла! Вот я тебе штучку покажу, так, так!.. Погоди!
Она таинственно подняла палец, с замысловатой улыбкой подбежала к шкафу и вынула платье, торжественно подняв его кверху и поворачивая во все стороны. Верочка подошла к ней, и обе начали рассматривать во всех подробностях. Длинное розовое атласное платье было украшено бесчисленным множеством бантиков, обшивочек, лент, блестело мягкими переливами света и шуршало самым упоительным для женского слуха образом.
– А? Как тебе нравится?… Великолепно, правда?… – Это я – для нее, для Женечки. – Тетушка повесила платье на место и продолжала: – Знаешь, нельзя. Все-таки захочется молодой девушке в гости куда-нибудь или что… Фасон я заказала, а отделку – сама… Это из моего. За переделку – десять рублей. Ужасно всё дорого стало! Оно должно ей понравиться. Она всегда любила розовый цвет…
Обнявшись за талии, как подруги, разговаривающие об интимных предметах, собеседницы прошлись два раза по комнате и потом снова уселись. В повествовательных местах тетушка говорила медленно, тихо, с легкой дрожью в голосе. Девушка слушала ее с улыбкой, но глаза ее были грустны, и в них выражалось теплое участие.
– И это у нее с самого детства… Ты ведь знаешь, я ее вот этакою крошкой к себе взяла. – Тетушка показала рукою на аршин от земли. – Она круглой сироткой осталась. Мать умерла в деревне. Я получила письмо – сейчас лошадей… Тогда ужасный дождь шел. Вхожу в гостиную – на полу сидит большая серая кошка. Я терпеть не могу кошек! Не знаю, что в них находят хорошего…
Она вдруг остановилась и с удивлением взглянула на Верочку. Та дотронулась до ее руки.
– Милая тетушка!..
Последовало довольно затруднительное молчание. Наконец девушка нашлась:
– Вы сказали, что Женечка любила розовое?
– Конечно, любила! – Тетушка поймала нить рассказа и оживилась. – Бывало, спросишь: «Что тебе купить, Женечка?» – «Розовую ленту и куклу…» Она лет до семи «р» не выговаривала. И еще – конфекты… Вот постой!..
На шкафу стояла круглая белая картонка. Тетушка достала ее с помощью стула, поставила на стол и заняла прежнее место:
– Возьми!.. – Она открыла конфекты и поднесла девушке. – Нет, вот эту, пожалуйста… Обсахаренный миндаль. Это ее любимые…
Обе взяли по нескольку миндалин и начали есть. Тетушка работала челюстями с усилием и внимательностью беззубых людей. Лицо ее то вытягивалось, то сжималось с эластичностью резинового мячика.
– Ты думаешь, я их тоже люблю? – с улыбкой спросила она, окончив эту трудную работу. – Вовсе нет! Женечка приказала… Ах, где же это оно?
Она засуетилась и испуганно начала шарить по карманам.
– Чего вы ищете, голубушка? – осведомилась Верочка.
– Письмо, милая, Женечкино письмо!.. Господи, куда ж я его девала!
Верочка поднялась, взяла лежавшее вместе с носовым платком на карте письмо и передала тетушке. Та выхватила его и оглянула со всех сторон, как бы желая убедиться в подлинности; потом устремила на гостью пытливый взгляд.
– Верочка!
– Что, тетушка?
– Ты хороший человек?
Девушка смутилась и неловко засмеялась:
– Вы меня обижаете, тетушка!..
– Обижаю? Ну, ну, не сердись… Пожалуйста, не сердись… Я так… Но я никому не показала бы ее письма… Она – святая, Верочка! Я тебе покажу… На, прочти вот здесь, громко прочти.
Верочка взяла письмо и прочла указанное место:
«Поздравляю вас заранее с Новым годом. Меня постоянно перевозят из села в село, и я не знаю, когда буду в состоянии снова написать к вам. Надеюсь, что скоро отправят в город. Тогда будет хорошо. Желаю вам всего-всего хорошего! Целую тысячу раз ваши ручки, глазки… Не грустите и не плачьте, слышите? Не то – я рассержусь. Я хочу, чтоб вы провели праздники весело. Зажгите несколько свеч, разоденьтесь как можно лучше и пригласите гостей: Верочку, Лизу, Наташу… Я буду с вами, дорогая моя тетушка…»
Тетушка слушала с напряженным вниманием и градом роняла слезы. Голосок Верочки задрожал, и она перестала читать.
Прошла тяжелая, гнетущая минута.
– Ты видишь, Верочка, я ведь всё исполнила, всё? Только Лизы и Наташи нет… Их тоже… Я всегда слушалась ее…
Тетушка заговорила довольно связно, и длинна была эта довольно связная речь.
Всегда слушалась. О, Женечка таки баловница, надо отдать ей справедливость! Впрочем, можно наверное сказать, что нигде не было, нет и не будет такого доброго и прекрасного ребенка. У нее в детстве были чудные пепельные волосы, гораздо светлее, чем теперь, длинные черные ресницы, загнутые кверху, и большие голубые глаза, как две звездочки. У тетушки хранится локон ее волос, на груди, в медальоне. Вот он. Неизвестно, в каком городе ей придется жить; но во всяком городе есть общество, и она получит платье как нельзя более кстати. Это будет сюрприз. Женечка никогда не позволила бы сделать себе дорогого подарка, если б у нее спросить. Роскошь, говорит. Заметила ли Верочка, какие у нее, Женечки, были повелительные брови? Вот портрет на комоде. Тетушка пошлет ей также свою карточку. Лучше всего будет сняться вот в этом платье, не правда ли? Как лучше: в шляпке или без шляпки? Ну, можно и без шляпки, так: цветок в волоса, чтоб вид веселый был… Еще вопрос: как ей послать этот жемчуг, браслет, кольца и серьги? Как бы ее там не ограбили! Тетушке всё это не нужно. Только сегодня надела, а то двадцать лет и не дотрагивалась… Ах, она берегла эти драгоценности для приданого!.. Семейные драгоценности. Господи! и кто бы мог предвидеть! Ей иногда кажется, что всё это – только продолжительный мучительный сон…
– Верочка, друг мой! Правда, это сон?
– Тетушка!..
Думала она и так: продать вещи, чтоб послать ей побольше денег; но Женечка, надо сказать правду, не умеет обращаться с деньгами. Они и здесь жили очень бедно. Конечно, доходы тетушки невелики, всего пятьдесят рублей в месяц, но на них можно жить прилично. Женечка всегда раздавала половину этих денег: то подругу нуждающуюся найдет, то другие надобности… Тетушка этого нисколько не осуждает – разве можно осуждать ангелов? – но теперь там бедняжке самой деньги нужны…
Удивительные, однако, бывают генералы! «Не посещали ли вашу племянницу подозрительные лица?» Женечку-то! Ну, не подозрителен ли он сам после этого? О, тетушка хорошо бы ему ответила, если б могла тогда говорить! Но она была слишком убита; язык не повиновался ей. Это случилось ночью. Пришли – и сказали: «Вы, говорят, невеста – так пожалуйте!» Ах, это было ужасно! Тетушка чуть с ума не сошла. Счастье еще, что вежливы, а то бы она им все глаза выцарапала! Офицер какой-то, довольно обходительный. «Вы, сударыня, не беспокойтесь: только на полчасика». Хорошие полчасика! На другой день тетушку тоже увезли куда-то и назад привезли. Потом она ходила-ходила, ходила-ходила. «Чего эта старуха тут шляется?» Наконец увидала-таки генерала – и в ноги…
«Нельзя, говорит: ваша племянница – невеста…»
И кто это такой слух распустил! У кого будто невеста, тому будет легче… то есть если невеста обвенчается и отправится вместе… Что это теперь делается, Боже праведный! Ну, если невеста еще настоящая, любит, то это понятно… Она куда угодно пойдет. Только женщина может так любить, Верочка!.. Но Женечка совсем не знала, даже не видала никогда его, жениха! Приходит раз бледная-бледная, глазки блестят, а сама дрожит вся… «Я, тетушка, неве…»
Тетушка залилась плачем и упала на грудь Верочки. Ветер злобно ударил в окно; мышь пискнула в подполье; лампа догорала и слабо вспыхивала; портрет Женечки улыбался на комоде.
Верочка успокаивает: это вредно. Ребенок! Знает ли она, понимает ли?… Что такое «вредно»? Может ли быть что вредно тетушке, старому хрену, не сумевшему предупредить такой глупой случайности? Ведь у Женечки письма нашли! Письма «жениха». Ха-ха!.. Она с ним в переписку через кого-то вступила… Хотели надуть!.. Тетушка должна была, как собака, сторожить у двери и предупреждать малейшую опасность; а когда случилась беда, она должна была уехать вместе с Женечкой… Ах, как ей этого хотелось! Но Женечка решительно воспротивилась. Впрочем, надежда еще не потеряна. Тетушка – Верочке можно это сказать – человек опасный… Она принуждена была даже с прежней квартиры съехать в гостиницу. Хозяйка так именно и сказала: «Уезжайте себе! Вы человек опасный… Не очень приятно, чтобы постоянно под окнами шныряли»… и опять: что с женихом сталось? Он, как слышно, поручал отговаривать ее…
– Верочка!! – Тетушка вдруг совершенно неожиданно вскочила как помешанная, с дикими, огромными глазами, затряслась и вскричала не своим голосом: – А что, если она теперь, в эту самую минуту, всё едет, всё едет?!
Она начала ломать руки и забегала по комнате, как только что пойманный зверь в клетке. Верочка побледнела как полотно и совсем растерялась. На четвертом повороте тетушка круто остановилась, словно запнулась за что-то, схватилась рукой за грудь и зашаталась. Верочка одним прыжком подскочила к ней…
В эту минуту по коридору проходил какой-то офицер под руку с дамой. Им было тесно, и он ногою прихлопнул тетушкину дверь. Жильцы возвращались; Новый год начался.
На следующий день, утром, я снова был у номера тетушки. Дверь была раскрыта настежь. Верочка сидела у окна, положив оба локтя на стол и закрыв лицо руками. На диване дремала какая-то ветхая старушка салопница, а тетушка, в виде бездыханного трупа, лежала на кровати, прикрытая простыней. Еще не принесли ни стола, ни свечей. Комната была не убрана. Подсвечники стояли на вчерашних местах; на полу валялись черепки разбитого блюдечка; из полуоткрытого шкафа выглядывало розовое атласное платье; портрет Женечки, окруженный цветами и лентой, улыбался на комоде…
1880
СУВЕНИР
(Рассказ)
Маленький, с объективной точки зрения и гроша не стоящий сувенир, в виде револьвера системы Лефоше, с ослабевшею пружиною, гладким, истертым стволом, расшатанным барабаном и кусочком ремешка на конце полинялой ручки. Это, однако, одна из самых драгоценных моих вещей. Он всегда лежит у меня на письменном столе, исполняя мирные обязанности пресс-папье, и не имеет в себе ровно ничего, что напоминало бы о смерти и разрушении; напротив того, через согнутый на сторону курок и собачку проходит голубая ленточка, как щегольской галстук на шее молодящегося, но развинченного «дядюшки», который старается еще сохранить молодцеватость мышиного жеребчика, но ничьей добродетели уже угрожать не может, а на боковой стороне, на дереве, нацарапано самыми нежными каракульками: «Souvenir».
«Souvenir» написано рукою женщины, то есть, по совести сказать, девушки. Рядом моею собственною рукою изображено: «Жизнь есть борьба правил с исключениями». Не помню, по какому случаю сделана мною эта надпись. Было ли то следствием любви и юности, когда сердце стремилось к широкой жизни, а голова, наполненная богатым запасом латинских склонений и неправильных глаголов, – к не менее широким обобщениям; или эта меланхолическая формула явилась результатом бесчисленного множества случайностей, сыпавшихся мне на голову, – повторяю, не помню. Знаю только, что это было накануне злополучной дуэли, о которой – ниже. Но мне до сих пор очень нравится это изречение, и я спокойно, с философским вздохом, произношу его при всяком фокусе событий, когда другие теряются и восклицают: «Какой реприманд неожиданный!» Для меня значительная часть сегодняшних исключений завтра может сделаться правилом, и наоборот. С другой стороны, даже самые упорные исключения, никоим образом не могущие стать правилом, по причине своей внутренней несостоятельности, тем самым уже осуждены на погибель, и это не может не доставлять некоторого утешения…
Мой револьвер играл роль в одном таком исключении. Я помню, в первый момент схватил его с ненавистью и начал ломать изо всех сил. Курок и винты поддались, механизм испортился; я устал и вспомнил свою формулу…
Какие бы подлости ни выкидывала иногда жизнь, любовь все-таки – самое прочное, неизменное «правило». Мало-помалу я примирился с сувениром и вернул ему прежнее значение – трогательного, только трогательного, воспоминания.
Дело было года три тому назад, зимою. Я ехал в село Выжимки – в качестве сельского учителя, и Надежда Александровна тоже в Выжимки – в качестве фельдшерицы. Очень приятно. Мы путешествовали по железной дороге, в третьем классе, и сидели друг против друга, возле окна.
Поезд уже давно миновал стрелки (мы познакомились на станции N.) и мчался на всех парах, слегка покачиваясь и гремя цепями. Вечерело. Вагон тускло освещался двумя фонарями. Было душно и сыро. Возле печки, посередине, столпилась кучка рабочих; они усердно подкладывали дрова, хранившиеся под ближайшей скамейкой, и курили махорку. Некоторые поскидали сапоги и сушили онучи. Ближайшая барыня громко чихнула и подняла ламентации. Отставной военный, в полинялом сером плаще и фуражке, с красным, засаленным сзади околышем, присоединился к ее партии. Толстый купчик флегматично плевал; какая-то старушка спокойно допивала сороковую чашку чаю, с трудом наливая из большого, как бочка, медного чайника. Котомки, котомочки, мешки, подушки. Проход украшался живописною коллекцией ног спавших пассажиров. Лапти и валенки распространялись прямо на полу, из-под скамеек; сапоги, калоши, башмаки занимали положение повыше. С потолка капало, стены были влажны, стекла окон изукрасились толстым слоем морозных узоров.
Раздался протяжный свисток, хлопнула дверь, и в густом облаке пара явился кондуктор.
– Билеты ваши, господа! Билеты! Покажите билеты! В Р. кто остается?
– Ах, кондуктор! Наконец-то!.. Пожалуйста!.. Здесь совсем сидеть невозможно!.. Махорка!..
– Кондуктор! что это у вас за порядки!.. Сапоги… Ффу-ты!.. А деньги небось берете!
– Мы, господин, ничего… Мы бросили. А что, например, сапоги – так мы тож денежки платим! Не нравится – ступай во второй класс!
– Хорошо, хорошо! Билеты ваши! Я вас, сударыня, если угодно, переведу во второй класс. Поезд сейчас остановится – вы и пересядете.
Кондуктор будил пассажиров, прекращал споры, надрезывал билеты, подшучивал над бабами, улыбался дамам и вообще вел себя приятным джентльменом.
– А вам, сударыня, не угодно перейти другой вагон? – обратился он к Надежде Александровне, когда очередь дошла до нее.
Надежда Александровна взглянула на него те то с гневом, не то с удивлением, пожала плечами и ответила не без резкости:
– Нам и здесь очень хорошо!
Мне чрезвычайно понравилось это «нам».
– К тому ли еще привыкать придется! – прибавила она через минуту, как бы про себя, и устремила глубокий взгляд на окно, из которого, впрочем, ничего не было видно.
Поезд остановился у станции и через пять минут тронулся снова. Дама и офицер ушли. Группа у печки разместилась под скамейками. Вагон погрузился в глубокий сон. Воздух наполнился храпом, сопением, сонными вздохами и сернистым водородом. Надежда Александровна продолжала смотреть в окно.
Высокая, деликатного сложения блондинка, лет двадцати, с темными бровями и низеньким, несколько тяжелым лбом. Правильный, аристократический овал нежного лица, изящный, прямой носик и большие серые глаза, глубокие и серьезные. Густые волнистые волосы, подрезанные до плеч, были откинуты назад и свободно рассыпались по стоячему воротничку синей суконной блузы, подпоясанной широким кожаным поясом. Из кармана выглядывал желтый ремешок револьвера.
Этой простоте и практичности костюма вполне соответствовало и количество багажа. Надежда Александровна везла с собою не больше десяти тючков и коробочек (что для женщины, переселяющейся совсем, поразительно мало), только одну, и то небольшую, подушку, а число всех платков, платочков и шарфиков, включая даже плед, никоим образом не превышало пятнадцати. Всё это лежало рядом с нею невысокой горкой вместе с теплым пальто и барашковой шапочкой. Мы занимали по целой скамейке.
– Вы в первый раз в деревню едете? – спросил я, желая завязать разговор. До сих пор мне удалось обменяться с нею только несколькими фразами.
– В первый. А вы?
Она отодвинулась от окна, уткнулась в угол скамьи, скрестила на груди руки и выразила на лице полную готовность побеседовать.
Я тоже ехал в первый раз. То есть не то чтобы совсем в первый (слава Богу! и на каникулы, гимназистом, езжал, и детство провел в деревне), но свет фонаря так хорошо рекомендовал ее круглый, розовый подбородок, шею и красивый склад губ, что мне захотелось иметь с нею как можно больше точек соприкосновения. Она говорила грудным, свежим голосом, немножко тихо, так что мне приходилось наклоняться вперед.
Она – дочь полковника, а я – губернского секретаря; но это всё равно. Она окончила фельдшерские курсы, а я мечтал поступить на медицинский факультет; мы, стало быть, вроде как товарищи. У нее жив отец, у меня – мать. У нее – два брата, у меня (вот совпадение!) – сестра и племянница. Один брат в офицерах служит, а другой… далеко.
Надежда Александровна глубоко вздохнула и с чувством посмотрела на потолок.
Она рассчитывает высылать ему половину своего жалованья. Я пока не буду высылать своим половины жалованья: а вот когда устроюсь, перевезу всех к себе. Надежда Александровна тогда непременно поселится с нами. Заживем чудесно! У меня большой огород будет. Ну, вероятно, садик… В Малороссии всё садики. Зимою – педагогические занятия, а летом – хлебопашество… Может ли быть что лучше такой мирной, трудолюбивой жизни? Организм здоров, грудь дышит свободно, душа не страдает…
– Вы забыли чувства человека, который уплачивает старинный, мучительный долг!
Надежда Александровна тряхнула волосами и снова уставилась в окно. В ее жесте и тоне голоса промелькнуло что-то странное, мрачное, и на секунду я как будто потерял все свои точки соприкосновения, хотя о теоретическом разногласии не могло быть, конечно, и речи; но это было только на секунду. Я переменил разговор, и дело снова пошло как по маслу.
До такой степени как по маслу, что часа через два она пересела на мою скамейку, и мы поочередно спали друг у друга на коленях, то есть, конечно, подушка лежала на коленях. По правде сказать, я только притворялся спящим, и мне это стоило значительного труда; но Надежда Александровна ни за что не хотела пользоваться моими услугами без соответствующего вознаграждения с своей стороны. Сама она спала крепко и спокойно, согнувшись калачиком и подложив руку под щеку. У нее был очень красивый профиль и длинные черные ресницы. Волоса покрыли почти всю подушку, мерно вздрагивала голубая жилка на розовом виске, по лицу бродила беспечная, детская улыбка, и только во лбу и резко очерченной брови было что-то холодное и суровое.
На следующий день, вечером, мы уже ехали по проселочной дороге, и я заботливо поддерживал ее за талию, предвидя возможность падения. Узенькие, сильно скрипевшие на морозе дровни то и дело закатывались по неровной, ухабистой колее. Пара тощих, мохнатых и заиндевелых лошадок, в пеньковой упряжи, медленно везла нас мелкой рысцой, выдыхая густые клубы пара. Возница, подросток лет четырнадцати, в нахлобученной по самые плечи шапке, рыжей свитке, шерстяных рукавицах и огромных сапогах, большею частью бежал рядом и усердно хлестал кнутом лошадей, желая согреть руки. Легкий стук некованых копыт и скрип полозьев громко раздавались в необыкновенно тихом воздухе. На ясном небе горели частые звезды и рожок новой луны; Млечный Путь блестящей полосой прорезывал небосклон. От нашей группы на снег падала короткая и резкая тень. Кругом ни одного темного пятна; один только бесконечный, ослепительный снег, сверкающий голубоватыми искорками.
– Не правда ли, – великолепная картина? – спросил я, стуча зубами.
Надежда Александровна не отвечала.
– Вы спите? – Я нагнулся к ней и слегка потряс ее за плечо.
Она открыла отяжелевшие веки и произнесла лениво:
– Нет, не сплю. Но что же мне ответить на ваш эстетический вопрос? Для меня эта картина будет великолепною только тогда, когда люди не будут зябнуть, вот как этот. – Она указала глазами на кучеренка и затем обратилась к нему: – Мальчик! как тебя звать?
– Чого? – Он повернул к ней свое маленькое покрасневшее лицо.
– Чий ты? – поправил я.
– Филипив. Филипа Кривого.
– А як тебе батько зове?
– Петром.
– Возьми платок, накройся! Тебе холодно?
Надежда Александровна хотела сдернуть плед, которым были окутаны наши ноги, но Петро решительно ответил: «Не треба!» – ударил по лошадям и сел на мешок соломы, заменявший козлы.
Мы замолчали. Надежда Александровна минут пять напряженно смотрела вдаль из-под надвинутого на глаза платка и крепче засунула руки в рукава серого драпового пальто, очень мило скроенного, но слишком легкого для такой погоды; потом она зевнула, вытянулась, закрыла глаза и склонила ко мне на грудь голову. Я принял более удобную для такого положения позу и взял ее руку. Рука, узкая и длинная, горела, как у лихорадочного. Надежда Александровна, казалось, не сознавала этого прикосновения, да и я сам начинал терять сознание. Мне вдруг стало тепло, лень и нега разлились по всему телу, глаза слипались, голова опускалась… Фактически, впрочем, поцелуя не могло выйти, потому что у Надежды Александровны рот был закрыт платком, а у меня на усах образовалось два больших куска льду. Но я все-таки замирал с единственною ясною мыслью, что влюблен по уши.
– Вставайте! Приехали! – разбудил нас Петро, можно сказать, за минуту до смерти.
Село Выжимки лежит на плоском берегу небольшой речки. Посреди площади, где по воскресеньям собирается ярмарка, стоит каменная церковь, рядом – изба священника, подальше – корчма; с другой стороны – волостное правление, а за ним, через десяток дворов, – школа. Больница расположена у самой околицы, при дороге в город. Хаты, белые с переднего фасада и желтые с заднего, окружены плетнями или каменными заборами, скрепленными глиной и грязью. Почти при каждой – сад. Дорога к мосту усажена ветвистыми вербами. На той стороне видны высокие тополи и липы барской усадьбы.
Каждый раз, когда мне случалось проходить по направлению к больнице, где в бывшей бане жила Надежда Александровна, в окне угловой избы, при первом повороте направо, показывалось и сейчас же исчезало жирное, прыщеватое лицо, с плоским носом, жиденькой бородкой, желтоватыми глазами и тем оригинальным выражением, какое бывает у человека, собирающегося разразиться взрывом хохота. Это волостной писарь, Аполлинарий Филимоныч. Пока я огибал угол плетня, он успевал перебежать к двери во двор и сдержанно выкрикивал в щель:
– Жучка! Куси! Куси!.. И-и-и!.. Прынц идет!
Очень был остроумный молодой человек.
На меня с хриплым лаем бросалась черная мохнатая собака, и я принужден бывал вступать с нею в войну. Если к Жучке приставали собаки соседних дворов, то из двери слышался веселый, счастливый смех.
Иногда я заставал Аполлинария Филимоныча у калитки. Тогда он отходил от меня на несколько шагов, измерял с ног до головы насмешливым взглядом, складывал за спиной руки, откидывал назад голову и произносил:
– Псс… Прынц!..
Когда он бывал в таких случаях в обществе барского камердинера или франтов-парубков, взиравших на него с подобострастием, как на идеал кавалера, то проделывал новую штуку. При моем приближении он снимал с черной, щедро напомаженной головы свою великолепную фуражку, относил ее на всю длину руки на одном уровне с лицом, а сам отвешивал поясной поклон и пребывал в такой позе до тех пор, пока присутствующие не прыскали со смеху.
По вечерам его приятная физиономия так часто заглядывала ко мне в окно, что я должен был завести занавеску.
Раз в школу неожиданно явился из города инспектор, несколько озабоченный и с выражением подозрительной проницательности в глазах. Он побыл минут десять при занятиях, затем отправился в мою комнату, через сени, перерыл на столе бумаги, осмотрел книги и нашел экземпляр «Вестника Европы». В этот день Аполлинарий Филимоныч, по-видимому, нарочно поджидал меня у калитки и вместо «прынца» преподнес песенку гнусливым голосом:
– Ой, штось у нас нашли!.. Ой, за штось нам достанется!..
Это было неделю спустя после того, как я его поколотил, хотя он меня и прежде искренне ненавидел, – за пальто. У меня было петербургское теплое пальто, с так называемым бобровым воротником, из гладкого коричневого драпа, не первой молодости, но такого фасона, что Аполлинарий Филимоныч огорчался до глубины души. Когда дело не доходило еще до открытого разрыва, он с особенным интересом ощупывал у меня рукава, пуговицы, воротник и очень удивлялся тому, что спина не морщилась, а полы были подрезаны совершенно ровно, без малейшего шлейфа. Его пальто, синее, совершенно новое и тоже с так называемым бобровым воротником, обладало обоими недостатками.
– А мое, либонь, потеплее будет! – заметил он раз после подобного осмотра и через минуту едко прибавил: – Где нам! Мы не столичные! – Потом отступил на шаг, окинул меня внимательным взглядом портного и произнес: – Пссс…
Так началось. Через три дня я увидел его уже с полукруглой выемкой вместо шлейфа и заостренными спереди полами.
Окончательно поссорились мы из-за Надежды Александровны.
Был теплый вечер. Стояла оттепель, и подувал влажный ветерок. Солнце садилось, и облачное небо пылало огнями. С крыш капало, на потемневшей дороге чернели кучки навоза. По селу флегматично бродили тощие коровы и свиньи. Дети загоняли домой стада гусей, выпущенных на прогулку; двери хлевов были открыты, и из них выглядывали лошадиные и овечьи морды. Дым из плетеных труб стлался по самой земле; вороны с громким карканьем низко летали над площадью и черным карнизом усаживались на колокольню.
Я возвращался с прогулки и издали заметил Надежду Александровну возле избы «дядини» Явдохи. Она что-то сказала вышедшей за нею старухе и быстро зашагала по улице. Я шел за нею в некотором расстоянии. Мне не хотелось нагонять ее. Тонкая, высокая, в короткой юбке и высоких ботинках, с развевающимися волосами, в маленькой барашковой шапочке, она сзади имела вид молодого послушника. Бабы ей низко кланялись, мужики снимали шапки; дети доверчиво подбегали к ней. Она с ними заговаривала и трепала по щекам.
Надежда Александровна повернула за хату писаря и на минуту скрылась из виду. Мне послышался следующий разговор:
– У меня, барышня, штось внутре…
– Что ж такое? желудок болит?
– Нет, штось ниже…
– Так я ж не знаю. Приходите в больницу.
– Что мне – в больницу! Вы дохтор, то должны знать, чего мне хочется…
Аполлинарий Филимоныч хитро прищурился и показал два ряда желтых зубов, но в ту же минуту крикнул: «Ай!» Я фундаментально съездил его по шее. Он ужасно сконфузился, поднял свалившуюся фуражку, неловко погрозил кулаком и поспешно скрылся. Надежда Александровна стояла красная как рак, с полными слез глазами. Я подал ей руку, и мы вместе продолжали путь к ее обиталищу. Она нервно кусала губы, хмурила брови и всю дорогу не говорила ни слова; ее тонкие ноздри вздрагивали, глаза высохли и горели огнем. Я тоже не решался заговорить, по причине любви и соединенной с нею робости.
По дороге нам встретился отец Иван, наш батюшка и мое косвенное начальство. Он ехал в маленьких некрашеных саночках и сам правил сытою серою кобылой. Поравнявшись с нами, он придержал лошадь и оглянулся. Я отвесил ему поклон; отец Иван ответил больше глазами и многозначительно покивал головой. Надежда Александровна не заметила его.
Возле больницы стояли крытые городские сани, запряженные парою почтовых лошадей. То были сани станового. Их знали все в околотке.
– Этого еще недоставало! – пробормотала Надежда Александровна, щурясь на лошадей с видом величайшего презрения.
– Надежда Александровна! Ради Бога!.. – испугался я. – Неужто что-нибудь?…
– Ничего, успокойтесь! – слабо улыбнулась она. – Он ухаживает за мною и вчера даже объяснялся в любви.
Хорошее успокоение! Меня всего бросило в жар. Надежда Александровна между тем выпустила мою руку, сильно толкнула дверь своей квартиры и остановилась на пороге.
– Это нужно прекратить наконец! Вы, пожалуйста, уйдите… Или нет, лучше останьтесь!..
Она повернулась, и мы вошли в предбанник, а затем и в баню.
Становой Егор Матвеич Слива сидел возле столика, покрытого белой скатертью, на одном из имевшихся в комнате двух грузных клеенчатых стульев против кровати. Другой мебели не было.
Приметы его следующие: брюнет, лет тридцати, кровь с молоком, или по-малороссийски: «бiле личко, чорный ус»; рост средний, ловкость поразительная, мундир с иголочки, голос сочный и вкусный, как поцелуй девушки; либерален; поручик; в походах против неприятеля не бывал, но тем не менее ранен в сердце и мечтает об уходе приличной экономки; брюки (отнюдь не панталоны или штаны) синие, на указательном пальце правой руки – золотой перстень с печатью.
Он вскочил с места, щелкнул каблуками и протянул Надежде Александровне руку. Та сделала вид, что не замечает этого движения, холодно сказала: «Здравствуйте» – и молча стала раздеваться. Егор Матвеич очень ловко перевел руку ко мне, потом уселся снова, вынул из серебряного портсигара папироску и закурил. Надежда Александровна повесила на крючок пальто и шапку и села на кровать.