355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Турков » Салтыков-Щедрин » Текст книги (страница 18)
Салтыков-Щедрин
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:51

Текст книги "Салтыков-Щедрин"


Автор книги: Андрей Турков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

«И за то, что мы сами верим и надеемся и возбуждаем теплую веру в других, друзья наши называют нас красными!»

Смиренные причитания Глумова пародируют эти либеральные вздохи.

Покаяния Глумова в «буйном» прошлом поведении выглядят издевательством и над умеренностью либеральных «порывов» и над угрюмой подозрительностью власти:

«Ведрышко на дворе – мы радуемся, дождичек на дворе – мы и в нем милость божию усматриваем… Радуемся, надеемся, торжествуем, славословим – и вся недолга… только и слов: слава богу! дожили! Ну, и нагнали своими радостями страху на весь квартал!»

В полном ужасе от своего прошлого герои погружаются в сонное бездействие, все более и более утрачивая дар слова, потому что даже самые невинные сюжеты угрожают возможностью «превратных толкований». Как преследуемые звери, они притворились мертвыми – и до того удачно, что духовная жизнь полностью замерла в них. Это такая же «победа», о которой «мечтал» рассказчик в «Письмах к тетеньке» (то есть к интеллигенции):

«Сядем по уголкам, закроем лица платками – авось не узнают. У тех, скажут, человеческие лица были, а это какие-то истуканы сидят… Вот было бы хорошо, как бы не узнали! Обманули… ха-ха!»

Но, увы, мало и того, что заплывшие жиром герои даже не замечают, как к ним в карты заглядывает сыщик из соседнего квартала, приглашенный в «компанию». Мало того, что их искренне радует даже гнусная полицейская похвала: «мы целый день выступали такою гордою поступью, как будто нам на смотру по целковому на водку дали».

Выяснилось, что их унылое затворничество поселило в полицейских сердцах новые тревоги, которые рассеялись лишь тогда, когда рассказчик с Глумовым начали запросто принимать участие во всех развлечениях квартала и даже оказывать услуги по части сочинения законов, желательных для начальства. «Устав о благопристойном обывателей в своей жизни поведении», зло пародирует действительные законы Российской империи и таким образом как бы демонстрирует реальную жизненную канву, служащую основой для сатирических «вышивок» Щедрина.

Ради того, чтобы доказать свою лояльность по отношению к торжествующему злу, Глумов с рассказчиком готовы даже поступиться обыкновенной порядочностью – принять участие в подлоге, в лжесвидетельстве и т. д., иными словами, так вымазаться в житейской грязи, чтобы в них опять-таки никто не узнал вчерашних мнимых «посягателей на основы».

Вокруг них воцаряется атмосфера дома терпимости: она сквозит в их разговорах, в их новых друзьях. Адвокат Балалайкин нанимает квартиру, где прежде обитали проститутки, и появляется перед гостями «в утреннем адвокатском неглиже»: «Лицо, отдохнувшее за ночь от вчерашних повреждений, дышало приветливостью и готовностью удовлетворить клиента, что бы он ни попросил». Бывший тапер публичного дома Очищенный ныне редактирует «ассенизационно-любострастную газету» «Краса Демидрона», но, в сущности, он «тапер более, нежели когда-либо»: его газета всего лишь услужливо аккомпанирует веселью и развлечениям петербургских нуворишей, обслуживая их досуги легким, незатруднительным, щекочущим нервы чтивом (весь характер описания этой газеты, не говоря уже об упоминании среди ее сотрудников «г. Зет», то есть Буренина, свидетельствует о том, что одним из главнейших прототипов ее в числе других бульварных изданий этого рода было «Новое время» Суворина).

В довершение всего Глумов становится любовником содержанки богатого купца Парамонова – Фаинушки. «Поступив на содержание к содержанке, он сразу так украсил свой обывательский формуляр, что упразднил все промежуточные подробности», – завистливо рассуждает рассказчик, которого в это время донимают настоятельными предложениями заняться «статистикой» – то есть доносами. Его отговорки встречаются крайне неодобрительно: «То-то вот вы, либералы! И шкуру сберечь хотите, да еще претендуете, чтобы она вам даром досталась!»

Глумов не оставляет приятеля в беде, и они всей компанией, прихватив Фаинушку, Парамонова, Очищенного и корреспондента «Красы Демидрона», покидают Петербург.

Однако атмосфера доноса и сыска по-прежнему преследует их. «В прошлом годе, – рассказывают им в приволжском городке Корчеве, – Вздошников купец объявил: коли кто сицилиста ему предоставит – двадцать пять рублей тому человеку награды! Ну, и наловили. В ту пору у нас всякий друг дружку ловил». В этом эпизоде использован тот реальный факт, о котором говорилось в «Письмах к тетеньке»:

«Воображаю, в какой восторг придет вся Симбирская губерния, прочитав этот клич! – писал тогда Салтыков. – Помещики бросят рациональное хозяйство, мужички перестанут собирать в житницы… И все поголовно примутся превратных толкователей ловить!»

Щедринские герои едут, однако, не в эту заведомо воинственно настроенную губернию, а в «либеральную» Тверскую, но тем не менее не могут избежать злоключений. Впрочем, они уже заранее деморализованы: еще в Корчеве, увидав подозрительные гороховые пальто, в которых ходили сыщики, они испытывают непреодолимый ужас при возникновении любого «скользкого» разговора. Во время посещения одной мещанской семьи речь зашла о возрастающей бедности, и кто-то из героев нерешительно задал вопрос, не урядники ли в этом виноваты. Внезапно таинственный голос произнес:

– Урядники да урядники… Да говорите же прямо: оттого, мол, старички, худо живется, что правового порядка нет… ха-ха!

«Мы удивленно переглянулись, но оказалось, что никто из нас этой фразы не произносил. В то же время мы почувствовали какое-то дуновение, как у спиритов на сеансах. И вдруг мимо нас шмыгнуло гороховое пальто и сейчас же растаяло в воздухе.

– Это не настоящее пальто… это спектр его! – шепнул мне Глумов: – внутри оно у нас… в сердцах наших… Все равно, как жаждущему вода видится, так и нам…»

Таким образом, покинув Петербург, герои увезли его с собой; преследующая их галлюцинация – всего лишь отражение гнездящегося в их душах страха, тягостной зависимости от «околоточной правды», воинственно проповедуемой торжествующей свиньей.

«Нам все мерещится за спиною квартальный», – заметил как-то М. В. Петрашевский. Впоследствии один из былых членов его кружка высмеял это чувство, весьма упростив его содержание. В рассказе Достоевского «Тритон» приводится мнение «известного нашего сатирика г. Щедрина»:

«Он полагает, что выплывший Тритон просто-напросто переодетый или, лучше сказать, раздетый донага квартальный, отряженный… для подслушивания из воды преступных разговоров, буде таковые окажутся».

Любопытно, что после 1 марта 1881 года жизнь «перешибла» эту гиперболу, которую сам Достоевский считал разящей сатирической стрелой. «Я сам не купаюсь, – писал Щедрин Н. А. Белоголовому из Ораниенбаума 11 августа 1882 года, – но купальщики рассказывают: купаешься – и вдруг начнет вокруг шпион нырять и политические разговоры разговаривать. И все знают этих шпионов…» Однако дело, разумеется, не в этом совпадении, и недаром Щедрин, трижды рассказавший в письмах о купающихся шпионах, ни разу не припомнил при этом насмешку Достоевского. В 1883 году была опубликована следующая заметка из записной книжки покойного писателя: «Тема сатир Щедрина это – спрятавшийся где-то квартальный, который подслушивает и на него доносит; а г-ну Щедрину от этого жить нельзя».

– Это правда, – сказал Салтыков Глебу Успенскому, – только добавить нужно: опасаюсь квартального, который во всех людях российских засел внутри. Этого я опасаюсь.

Он имел в виду не только откровенно-доносительские наклонности, возникавшие и укреплявшиеся в атмосфере реакции, но и тормозящее действие опасливого представления о том, что «можно» и что «нельзя» думать, говорить, писать с точки зрения полицейского участка.

В имении рассказчика Проплеванной тоже не оказывается идиллии – и не только потому, что оно заброшено, разорено и уныло.

– Вон уж Усплень на дворе, – сообщает староста, – а мы, благослови господи, сеять-то и не зачинали!

– Что так?

– Все сицилистов ловим. Намеднись всем опчеством двое суток в лесу ночевали, искали его – ан он, каторжный, у всех на глазах убег!

По всему видно, что «каторжный» социалист столь же реален, сколько и «спектр» горохового пальто: это плод всеобщего разгоряченного воображения и надежд поживиться вздошниковскими деньгами. И вдруг – о счастье! – вместо мифического «сицилиста» – непонятно зачем заявившийся в бывшее гнездо рассказчик с друзьями! Вскорости на столь лакомую добычу налетают ни больше, ни меньше как двенадцать урядников – хотя, может быть, число их несколько преувеличено нашими перепуганными героями. Несмотря на сердоболие и либерализм тверской администрации, путешественники возвращаются в Корчеву со связанными руками.

Не успело выясниться это недоразумение, как герои узнали, что их петербургский покровитель Иван Тимофеевич смещен за… якобинский дух, который был усмотрен в проектированном им «Уставе». Источник же якобинского духа – «вожаки революционной партии, свившей-де гнездо на Литейной». Глумов с рассказчиком с ужасом понимают, что речь идет о них.

Подобная квалификация умереннейших либералов чрезвычайно характерна для первомартовской эпохи. «Удивительное дело! – писал Салтыков Тургеневу о Стасюлевиче (11 января 1882 года). – Этот поистине средний человек прослыл чуть не за Робеспьера». Либеральная газета «Голос» именовалась в доносах «органом французской коммуны», а ее издатель А. А. Краевский, если верить добровольцам-«статистикам», «всегда был солидарен с редакцией революционных газет, издаваемых социалистами».

Как будто собственное вероятное будущее щедринских героев, развертывается перед ними заседание кашинского суда над… хворым пискарем, не донесшим начальству о преступных замыслах своих бежавших, чтобы не попасть в уху, сотоварищей. Извлеченный из тины, два года протомившийся в тарелке «подсудимый» еле жив, но главная свидетельница – лягушка, уже много лет квакающая о потрясенных основах, честит его «первым поджигателем». Увидев разинутую пасть щуки, тоже выступающей как свидетельница, пискарь тут же испускает дух со страху.

Впрочем, судьба путешественников была счастливее, хотя главное обвинение против Глумова и рассказчика было необычайно коварным и трудноотразимым: их подозревали «в тайном сочувствии к превратным толкованиям, выразившемся в тех уловках, которые мы употребляли, дабы сочувствие это ни в чем не проявилось».

Оправданные судом, щедринские герои получили лестное предложение редактировать газету владельца фабрики ситцев и миткалей Кубышкина. Участие в этой газете, которой они дали название «Словесное удобрение», – последняя ступень их падения.

Когда-то они познакомились со «странствующим полководцем» Редедей, исполнявшим обязанности метрдотеля Фаинушки. Военная карьера Редеди, ознаменованная рядом поражений, когда он выступал как «странствующий полководец», пародировала некоторые моменты биографий генералов М. Г. Черняева и Р. А. Фадеева. Положение приживала при петербургском богаче Базилевском занимал один из сподвижников Черняева – генерал Новоселов. Однако, как и всегда у Щедрина, конкретные факты и лица получают куда более широкое историческое осмысление. «…пленял Редедя купеческие сердца тем, – пишет сатирик, – что задачу России на Востоке отождествлял с теми блестящими перспективами, которые, при ее осуществлении, должны открыться для плисов и миткалей первейших российских фирм».

Что же касается чествований, которые, в свою очередь, устраивают Редеде «весьегонские» (то есть русские) интеллигенты, то Щедрин прозрачно объясняет это отсутствием у них какой-либо реальной деятельности:

«Будучи от природы сжигаемы внутренним пламенем и не находя поводов для его питания в пределах Весьегонского уезда, они невольно переносили свои восторги на предприятия отдаленные, почти сказочные, и с помощью воображения успевали обмануть себя».

Трагикомизм их бескорыстного восторга состоит в том, что они смотрят на Редедю и не видят его истинного лица с глазами, которые «подергивались мечтательностью» при первом намеке на еду (деталь, характеризующая не столько личную плотоядность «странствующего полководца», сколько аппетиты поддерживающей его буржуазии). Им представляется тоже своего рода «спектр», отражающий их неясные, мечтательные упования на будущее. Недаром с их уст срывается кощунственный по отношению к Редеде возглас: «Да здравствует русский Гарибальди!»

И вот сначала Глумов вытесняет образ полководца из сердца Фаинушки, а затем оба друга начинают с не меньшим рвением, чем Редедя, защищать интересы Кубышкина: «Странным образом, заботы о благоустройстве и благочинии переплетались у нас с заботами о ситцах и миткалях… Скажу более: так как ситцы представляли кульминационный пункт, под сению которого ютились все надежды и упования «Удобрения», то, по временам, мы не прочь были даже допустить вмешательство потрясательных элементов, лишь бы пристроить ситцы». Лишь бы пристроить ситцы! – вот побудительный мотив и «благородной» внешней политики и эпизодических «либеральных» веяний, проповедуемых печатью, которая, осознанно или неосознанно, защищала интересы разноименных Кубышкиных, или, точнее, многоликого Кубышкина – капитала (характерна сама фамилия, производная от «кубышки» – копилки).

Только внезапное появление жгучего Стыда за все содеянное прерывает подвиги героев на охранительный стезе. Однако это моральное торжество человеческих начал еще не знаменует никакого перелома в самой действительности. «Что было дальше? к какому мы пришли выходу? – пусть догадываются сами читатели. Говорят, что Стыд очищает людей, – и я охотно этому верю. Но когда мне говорят, что действие Стыда захватывает далеко, что Стыд воспитывает и побеждает, – я оглядываюсь кругом, припоминаю те изолированные призывы Стыда, которые, от времени до времени, прорывались среди масс Бесстыжества, а затем все-таки канули в вечность… и уклоняюсь от ответа» – так заканчивает Щедрин свою книгу.

П. В. Анненков справедливо заметил, что «Современная идиллия» как бы «открывает бесконечные галереи для мысли». Так и в этом случае задумываешься: что же все-таки хотел сказать сатирик этим кратким заключением? Когда «изнуренные, обруганные и уничтоженные» глуповцы впервые устыдились своего положения при Угрюм-Бурчееве, это стало рубежом их истории, началом осознания ничтожности правителя и поисков избавления. Почему же теперь Салтыков как будто колеблется признать за стыдом эту революционизирующую силу? Потому ли, что, как думали некоторые критики, он не хотел солидаризироваться с моралистической концепцией преобразования общества, к которой пришел тогда Лев Толстой? Или десятилетие, миновавшее после появления «Истории одного города», изобиловавшее неудачными попытками пробудить спящего богатыря – народ, подточило его надежды?

Но, как это часто бывает у Щедрина, его сатира перерастает свои конкретно-исторические рамки. Прав был позднейший исследователь его творчества, когда писал о «Современной идиллии»:

«Автор так глубоко проник в подоплеку реакционной политики, так метко обозначил ее родовые признаки, что, когда перечитываешь страницы сатиры, впечатление о ее национально-исторической приуроченности словно исчезает».

Человечеству приходится порой сталкиваться с тем, что в новейшей истории воскресают такие явления, которые казались исключительным достоянием прошлого.

«Мертвецы, может быть, и не все… а именно те, которые неглубоко и плохо зарыты, по временам точно выходят из своих могил… и притом непременно в темные ночи – в ночи светлые они не выходят», – писала одна провинциальная газета в шестидесятых годах.

Эти наивные, если говорить о подлинных мертвецах, строки нередко оказываются справедливыми по отношению к истории.

XII

Возможно ли, что еще несколько лет назад Салтыков был похож в журнальной упряжке на молодого коня?

Люди, которые долго не виделись с Михаилом Евграфовичем, были в ужасе от происшедшей с ним перемены. Вместо подвижного, оживленного, хотя и желчного, человека они видели старика, «кандидата на могилу», как с ужасом записала в дневник одна из его знакомых.

Одышка, изнурительный кашель, участившиеся нервные припадки временами совершенно обессиливали больного. Даже сидя на стуле, он дышал так, как будто в гору подымался.

Необычайная мнительность делала состояние Салтыкова особенно тяжелым. Перед его глазами вставали картины близкой смерти или – еще того хуже! – полной своей беспомощности, нищеты, злых попреков жены.

Он глотал массу лекарств и выпрашивал у докторов всё новые в несбыточной надежде, что они ему помогут.

Жалобы на болезнь занимали все больше и больше места в его разговорах и письмах.

Знакомые начинали тяготиться этими монотонными беседами, а Салтыков, в свою очередь, обижался на охлаждение друзей.

Образ писателя как бы раздваивается.

В письмах и воспоминаниях людей, вхожих в салтыковскую семью, возникает фигура надоедливого, взбалмошного старика. Он докучает всем, а в особенности докторам, подробным описанием своих недугов и ворчливо жалуется на невнимание жены, детей, знакомых, публики. При этом первое же слово сочувствия может привести его в крайнее раздражение, и на собеседника обрушится буря колкостей и ругательств.

«…Вы хотите утешить Салтыкова и желали бы, чтобы ваши утешения были доведены до его сведения, – писал Белоголовый Лаврову в 80-х годах. – Очевидно, вы знаете того идеального Салтыкова, которого создали в воображении, я же, зная его au naturel [29]29
  В натуре (франц.).


[Закрыть]
, могу вас уверить, что на такие утешения он только рассердится и закричит: «а какое мне дело, что на Луне самого превосходного мнения о моей деятельности?»

Совсем иным представал Салтыков с пером в руках, Салтыков – писатель и журналист.

«Знаете, что мне иногда кажется, – говорил в мае 1881 года Тургенев Кривенко: – Что на его плечах вся наша литература теперь лежит. Конечно, есть и кроме него хорошие, даровитые люди, но держит литературу он».

На его плечи ложились все новые заботы. В конце 1881 года тяжело заболел Г. З. Елисеев, и врачи на несколько лет отправили его за границу.

По существовавшему соглашению его участие в доходах от издания журнала должно было бы уменьшиться. Но Салтыков рассудил иначе.

«Было бы несправедливо и даже бесчестно что-нибудь изменять», – объяснял он Елисееву несколько месяцев спустя. Несмотря на то, что Михаил Евграфович недолюбливал своего компаньона, он все оставил по-прежнему.

А работы прибавилось немало. Михайловский и Кривенко, который стал вместо Елисеева писать внутреннее обозрение, были связаны с народовольцами и участвовали в их нелегальных изданиях. К тому же Кривенко увлекался мыслью издавать артельный журнал «Русское богатство» (а потом «Устои»). Все это мешало сотрудникам отдавать «Отечественным запискам» столько же сил, сколько вкладывал в них сам Салтыков, целиком сосредоточенный на этом своем детище.

В разговорах и переписке Салтыкова с сотрудниками часто звучали нескрываемые обида и огорчение. Действительно, львиная доля редакционной работы лежала на нем, тем более что он обладал поистине несчастной способностью взваливать на себя чужие обязанности и приходить в ужасное волнение даже по пустякам.

И, однако, его огорчение ходом дел в редакции порождалось не просто неудовольствием старого служаки тем, что молодые «манкируют» своими обязанностями, или брюзжанием тяжко больного человека, который сам чувствует, как у него портится характер. Ведь резкие выходки сочетались у Салтыкова с удивительной деликатностью и заботливостью, хотя и облеченными порою в грубоватую, лишенную всяких сантиментов форму.

«Я попросил бы Вас спросить у Новодворского (Осипович тож), сколько ему нужно денег… Он, кажется, нам совсем не должен и, вероятно, нуждается», – пишет он из Парижа Михайловскому 23 сентября 1881 года, и в следующем письме (28 сентября): «Златовратского необходимо печатать. Ему деньги нужны». «Мне кажется, что Вы из своих книжек не извлекаете, что следует», – огорчается он житейской непрактичностью Глеба Успенского – и это в самый разгар суматохи вокруг «Писем к тетеньке» (17 октября 1881 года)! А выручив из ссылки библиографа Д. П. Сильчевского, Салтыков заботился об устройстве его денежных дел и брюзгливо выговаривал: «Вы всегда останетесь младенцем, которому нянька нужна… Тоже революционер – а сам рук ни к чему приложить не умеет…»

Но дружба дружбой, а служба службой. Сочувствуя болезни Елисеева, Салтыков тем не менее видел из переписки с ним, что, даже выздоровев, он уже не станет «прежним Елисеевым». Он очень верно понял, что бессознательно Григорий Захарович «спрятался» в свою болезнь, стал на путь того «самосохранения», о котором говорилось в «За рубежом».

«Из трех первоначальных редакторов остался только я, – писал Михаил Евграфович Белоголовому 5 декабря 1883 года. – Я всегда считался самым слабым и самым больным, а живу. Может быть, потому и живу, что не очень-то дорожу жизнью. Елисеев, впрочем, тоже живет, но какое же значение имеет его жизнь? Только со смертью борется – и больше ничего».

Салтыков решился не допускать возвращения своего былого соратника к работе в редакции. Трудно далось ему это. Порой, сжалившись над больным, Михаил Евграфович скрепя сердце уверял Елисеева, что не мыслит себе журнала без его участия. В июле 1883 года во время заграничной поездки Салтыков пережил тяжелые часы: «Вчера сюда приехал Елисеев с супругой, – писал он из Баден-Бадена Боровиковскому. – Сидят оба и ждут, что я скажу, что они необходимы в Петербурге. А я молчу. Наконец Катерина Павловна не вытерпливает и начинает полемизировать: «Были и мы когда-то полезны, а теперь…»

Недовольство Щедрина вызывал публицистический раздел журнала, который вел Н. К. Михайловский. Его раздражало многописание народнических публицистов Воронцова и Южакова. Первого из них уже в 1881 году сатирик уподобил «кладезю неистощимому», с годами резкость этих оценок все более возрастает. В 1884 году Салтыков называет обоих публицистов «унылыми элементами» журнала. Он иронически отмечает в письме к Г. З. Елисееву, что Южаков «теперь кончает каждую статью словами: об этом поговорим в след[ующий] раз». В устах сатирика это упоминание имело особый смысл: формула, к которой стал прибегать Южаков, настораживала его, так как была характерным присловием либеральной публицистики, помогала ей уклоняться от наиболее острых вопросов. Щедрин часто высмеивал эту ходячую фразу.

«Требуй смело, – иронизировал он в «Убежище Монрепо», – так прямо и говори: долго ли, мол, ждать? И если тебе внимают туго, или совсем не внимают, то пригрозись: об этом, дескать, мы поговорим в следующий раз…»

Если вспомнить, что в 80-х годах народники все больше склонялись к ординарному либерализму и к упованиям на правительство, то замечание Щедрина не покажется нам простой стилистической придиркой. Поэтому не только мнительностью, надо думать, было продиктовано опасение, высказанное им в письме к Белоголовому 23 февраля 1882 года:

«Вообще, около «Отеч[ественных] записок» постепенно все хиреет, а нового ничего не нарождается».

И все же журнал оставался бельмом на глазу у цензурного начальства, всегда готового придраться к любой его строке.

При свидании с Игнатьевым по поводу «Писем к тетеньке» Салтыков просил указать, в чем заключается «социалистическое направление», в котором часто обвинялись «Отечественные записки» и в печати и в цензорских докладах. Игнатьев уклонился от ясного ответа, но упомянул, что «подследственные политические беспрестанно ссылаются на статьи» из журнала.

В 1881 году во главе департамента полиции стал В. К. Плеве. Некоторые сотрудники журнала рассказывали, что он отлично знаком с произведениями сатирика. Михаил Евграфович от этой начитанности ничего хорошего для себя не ждал и не ошибся. В октябре 1882 года Плеве обратил внимание Д. А. Толстого на то, что рассказ Редеди о Зулусии явно метит в современную Россию. В свою очередь, и цензор Лебедев оценил следующие главы «Современной идиллии» как «предосудительные», а январскую книжку за 1883 год, где было опубликовано описание суда над пискарем, предложил арестовать. Но Главное управление по делам печати еще более «расщедрилось» и объявило журналу второе предостережение, придравшись, однако, совсем к иной статье журнала.

«Мотивировка предостережения… сделана очень суровая, – растерянно и недоумевающе писал Салтыкову Елисеев 12 февраля 1883 года. – Видно, что автору его было наказано напрячь все силы, чтобы сочинить ужасное обвинение, из которого бы всякий малограмотный непременно убедился, что убить этот журнал необходимо для блага общего».

Не только находившийся за границей Елисеев, но и сам Салтыков не подозревали, что послужило причиной этой суровой кары. В декабре 1882 года от провокатора Сергея Дегаева полиция узнала о поездке Михайловского в Харьков к скрывавшейся там Вере Фигнер. Стало известно также, что Н. Я. Николадзе, один из авторов журнала, возил в Женеву конспиративное письмо Кривенко.

27 декабря 1882 года Михайловский был выслан в Выборг якобы за выступление на балу студентов Технологического института, а статью Николадзе цензура избрала формальным поводом для объявления предостережения, отыскав в ней «восхваление одного из французских коммунаров».

Поползли слухи о новой ссылке Салтыкова. «Может быть, и накличут, – заметил Михаил Евграфович. – Это уж почти: глас народа – глас божий». Вспоминалось, что подобные же слухи опередили арест Чернышевского. «Беспрестанно заходят, и к швейцару и в контору (журнала. – А. Т.), спрашивают, не выслан ли я. В газетах уже известие было, что я проехал через Одессу в Тифлис, а из Самары я письмо получил, что мне готовили там адрес, да не знают, в какой уезд Пермской губерниия сослан», – писал Салтыков Н. А. Белоголовому в мае 1883 года. В это же время, публикуя заключительные главы «Современной идиллии», он сообщает, что должен «на скорую руку свести концы с концами», и открыто обвиняет общество в пассивности при виде угрожающей журналу катастрофы:

«Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающей публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль».

Когда последние главы «Современной идиллии», словно мощная, но лишенная возможности маневрировать армия, стали застревать в цензурных теснинах, Щедрин попробовал перейти к своеобразной партизанской войне.

Еще в 1869 году он напечатал в «Отечественных записках» три сказки: «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил», «Пропала совесть» и «Дикий помещик». Тогда это его выступление осталось эпизодом. Теперь он вернулся к сказочному жанру.

Из части «регулярной» армии, какой она была в «Современной идиллии» («Сказка о ретивом начальнике…»), сказка снова превратилась в самостоятельно действующий род литературного войска. Она казалась Щедрину наиболее «пронырливым» жанром, способным благополучно миновать параграфы цензурных инструкций и уставов; к тому же запрещение сказки (а это бывало не раз!) не влекло за собой катастрофы или тяжелых затруднений, какие испытывались в таком случае при публикации сатирических романов и циклов.

Читая щедринские сказки, меньше всего можно подумать, что обращение сатирика к этому жанру в какой-то степени вынуждено обстоятельствами. Нет в них ни натужливого стремления сделать сказочный жанр всего лишь «оберткой» для той или иной пропагандируемой мысли, чем так грешила народническая литература. Нет, наоборот, и опасливого подражания готовым образцам.

Печатая сказки отдельным изданием, Салтыков включил в книгу рассказ «Игрушечного дела людишки» (1880 год). Герой его – мастер Изуверов делает куклы, воспроизводящие реальные типы – мздоимца, мужика, чиновника-взяточника и т. п. Появление этого произведения среди остальных сказок как бы подчеркивало направленность всей книги. Разговор Изуверова с рассказчиком содержал откровенные намеки на трудности, с которыми сталкивается сатирик: «Материалу покуда у нас, вашескородие, еще не припасено, чтобы господ исправников в кукольном виде изображать», – вздыхает Изуверов. Он объясняет, что нарядил своего «мздоимца» (взяточника) в несуществующий мундир «для цензуры», и сетует: «…сколько я ни старался добродетельную куклу сделать – никак не могу!» В этом лукавом рассказе звучит вызывающая отповедь тем, кто укорял Салтыкова за пристрастие к исключительно отрицательному изображению сильных мира сего, за отсутствие среди них положительных типов. Интересно, что впоследствии во втором из «Пошехонских рассказов» автор якобы задался целью нарисовать «отрадные» типы и явления из чиновничьего быта. Однако на деле пришлось поведать еще о целом ряде злоупотреблений: добродетельных кукол из-под его пера так и не выходит!

Введение «Игрушечного дела людишек» в книгу сказок было закономерно еще и потому, что мысль о невозможности «добродетельных» поступков для волков, лис и щук составляет одну из главных тем книги. Все робкие заячьи или карасиные надежды на милосердие встречного хищника разлетаются в прах. «Бедный волк» захотел отказаться от своего образа жизни, но не может этого совершить по самой своей природе. Мотив непримиримой розни тех сил, которые олицетворены в сказках Салтыкова, звучит очень страстно, настойчиво, противостоит лицемерию и сладенькому вранью.

Поэтому так отвратительны пустоплясы со своими приторными восхищениями изнывающим в труде Конягой; сквозь все их восторги явственно прорывается их истинное к нему отношение: «Н-но, каторжный, н-но!»

Поэтому так потрясает сердце ребенка в «Рождественской сказке» преследование правды: на нее ополчаются те самые люди, которые с умилением рассуждают о ней… пока она не посягает на то, чтобы перестроить жизнь по своим законам!

Щедринская сказка обладает высшей художественной свободой, какой – при всей разнице жанров – обладали его другие сатирические произведения – от «Истории одного города» до «Современной идиллии». Крайняя фантастичность и условность не мешают сугубому реализму и злободневнейшей конкретности лиц, фактов и деталей. Черты зверей когда горестно, а когда зло и уморительно-смешно переплетаются с картиной общественной жизни тех лет, создавая необычайный художественный эффект.

Баран, который задумался о своем положении, получает от овец кличку умника и филозофа, что, оказывается, на овечьем языке звучит хуже, чем моветон. Разговаривая с неосторожным карасем-идеалистом, ерш не без опаски замечает, что головель неподалеку «похаживает» и «прислушивается». Что же касается «верного Трезора», то этот верный страж хозяйского добра ведет себя с замечательным «тактом»:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю