Текст книги "Протяжение точки"
Автор книги: Андрей Балдин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
V
Нынче пост, Страстная неделя. Подходит конец качаниям между зимою и весной, между собой прежним и собой будущим, смертным и бессмертным.
В нашей истории живут одни вопросы, она отворяется трясиной: спорит сама с собой и особо не рифмуется. История народа не принадлежит поэту – тут Александр Сергеевич загнул, выдал желаемое за действительное.
Да он и не поэт более. Его занятие, собирание «Годунова» все более напоминает попытки пророчества, мироустроения посредством слова. Он приступает к опытам со временем, во времени.
* * *
Страстная неделя обнажила ему душу. Что за странная блажь пришла ему в голову – идти в Москву самозванцем? В Москву, где всякое слово качается и двоится. Убил – не убивал. Царевич – самозванец. Государь – народ.
Помнится, попытку перепланировки московского сознания уже предпринял Карамзин и первый от нее отказался. Карамзин – просветитель. Пушкин – не просветитель, сочинитель, он сочиняеткомедию согласно пульсу московского сознания.
Теперь, ввиду Пасхи, комедия его так повернулась, так покачнулась, что правда и неправда смешались, и «Годунов» пошел вверх дном.
Не было у него никакого высокого просветительского задания, были поэтический замысел и великая дерзость. Пушкин захотел сыграть в царя, покачаться в царевой люльке, забросил в небо крюк, и вдруг небо подхватило его. Ему явились слова, льющиеся в такт московскому качанию, явилось ощущение правоты – поэтической – и одновременно сомнения относительно правоты духовной.
Явился юродивый, не как персонаж истории, но как тип, образец поведения (самонаблюдения, самовопрошания, самообвинения).
* * *
Нелепости, нестыковки в вопросе о самом важном: откуда взялось твое «царское» право? Не есть ли оно грех и обещание наказания (судьбы)? Где правда? С кем Господь?
У Пушкина патриарх Иов для опровержения злостной выдумки Григория Отрепьева предлагает перенести мощи царевича Димитрия в Кремль для опознания народом. Для поклонения! Вот и народный слух прошел, что эти мощи исцеляют, что он, Димитрий, новый чудотворец. Неловкое предложение: признание Димитрия чудотворцем означает, что он не умер, но был убит, злодейски зарезан, что он – жертва. Пушкин выставляет патриарха Иова дураком (так у него в письме), что очевидно против исторической правды. Но Пушкину нужен драматический поворот, и ради него он легко жертвует этой правдой. Во время речи патриарха бояре смущены, Борис несколько раз отирает лицо платком.
Это и нужно Александру – эти качания и язвы царской совести.
Еще одна накладка, несовпадение слова и смысла. Анафема Отрепьеву, провозглашенная по церквям, не трогает народ. Люди верят в царевича, в то, что он жив и идет в Москву восстанавливать божью правду. При чем тут какой-то Отрепьев? И в итоге неправда, вооруженная польскими саблями, идет в Москву восстанавливать правду – хорошие выходят повороты!
Самозванец на границе хватается за голову – стало быть, и Александр на своей границе также схватился за голову.
Прежде Пушкин играл, так рифмуя и так поворачивая свою комедию о беде, теперь его настигли страсти по правде, он более не играет, но с возрастающим волнением следит за правдой и неправдой, за несовпадением слова и смысла.
Не самозванец, но сам он подвел полки к границе и сейчас пошлет русских убивать русских. Так оборачивается наизнанку его попытка бегства от Москвы.
Чудны ее пространства.
* * *
Страстная неделя – опять календарь, с очередным своим все вовремя.
Пасхальное открытие составило в данном случае (для композитора Александра) опознание правила симметрии, равенства во времени, с помощью которой Москва успокаивает свои несводимые смысловые пары (центр и окраина, царь и претендент, победитель и жертва).
О жертве и спасении
Пасха, главный православный праздник, составляет Архимедов пункт, через который Господом производится на Москве «усилие времени». В это общее, округлое вселенское усилие только вписываются своим революционным сюжетом исследуемые (провоцируемые) Пушкиным царев переворот и Смута. В этом обороте времени, вокруг его центральной (московской) точки не жизнь уравновешивается со смертью – бытие не равно небытию, – но рисуется равновесная сфера бытия, помещение любви, что обнимает спорящих, умаляет их перед лицом Москвы. Такова Пасха, суть которой (в идеале) – объятие Господне, спасение от смерти и отмена всякого спора. Ее сочинение всепоместительно и – простительно, разрешительно для изнемогшего во внутреннем сомнении московита.
И второе, которое на самом деле первое: ступить в этот спасительный московский круг можно, только жертвуя собой, веруя в правду перемены тьмы на свет, страстной недели на пасхальное воскресенье. Это самое сложное; никакие чертежи, расчеты и геометрии тут не действенны.
* * *
Пасхальных сцен нет в драме Пушкина и со стороны они не различимы. Где сам он встретил Пасху? Возможно, спрятался ото всех; в церкви, куда уже не по обязанности перед отцом Ионой, но сам пришел, Александр старается держаться в стороне, никем не замеченный.
Возвращался в темноте; опять не видно Александра – может, и не было его в церкви? И только утром, когда свет лег на землю, и стало ясно, что он – скатерть, что земля вся им покрыта, по ней можно ходить и не тонуть, что он спасителен, что этой ночью Пушкин спасся, только после этого что-то отпустило у него в душе, и он понял, что теперь можно показаться на свет Божий.
В этот момент Пушкина еще нельзя назвать человеком верующим, но уже есть громадная разница между тем декабрьским «утопленником» и этим улыбающимся прохожим, который взошел на последний в природе сугроб (тот хрупнул под ним, осел до земли и памятник Пушкину оказался в воде по колено), снял шапку, задрал нос к солнцу и засмеялся. Допустим, он понимает время только после того, как добьется от него внятной рифмы. Но теперь эта рифма – спасение.
Так, с первым веянием весны, полный сюжет развернулся перед Александром – завораживающий, центральный, царский – одоление смерти через жертву, спасительное заклание самого себя.
VI
Страстные бдения поэта разрешились светом (прояснением в тексте).
Страница легла на стол согласно возвышенной цареградской геометрии: после «точки» звезды и сретенского «луча» – «плоскость» света: все по расписанию!
О скатерти света
Образ Пасхи как «скатерти света» одновременно прост и утешителен. Свет, который на Рождество явился точкой-звездой, затем разошелся «созвездием» отшельников, питомцев Иоанна Крестителя, который затем, на Сретение, которое есть двоица и луч (сознания) протянулся линией, которая затем над пропастью Великого поста так натянулась, так утончилась, что стало ясно, что эта линия есть человеческая жизнь, что это время жизни так натянулось и утонилось, – этот свет, все прибывая, встретился наконец и переплелся с множеством других таких лучей. И составилась, соткалась скатерть света, которой уже не грозит обрыв одной нити, одной жизни, не грозит смерть, и стало быть, мы бессмертны.
Умение русского человека праздновать смерть и несчастье Пушкина и раньше восхищало (сердило, вызывало на злые насмешки, отталкивало). Но почему несчастье? Пасха была – и есть – праздник омовения глаз, прозрения к большей жизни. Как будто в отвердевшей за зиму коже отворяются разом сто глаз. И в каждый льет белым. Колотит колокол, тонкий дребезг колокольчика, пущинского зимнего чуда, теперь в его звуке умножен: времени прибыло достаточно, чтобы в нем спастись.
С утра по темной зале ходили блики. Белела горка кулича, белел творожный стаканчик, который Арина вынесла из дверей, закрывая фартуком от его арапского глаза, а потом поставила на стол, засмеялась. Христос воскресе.
Давай, барин, целоваться!
Давай, няня.
Теперь и он был как будто многое, многие, многих – Пушкин, царь, минус-царь, поэт, юродивый, народ, Москва. Равновесие композиции, хотя бы в замысле, достигнуто.
* * *
В апреле к нему приехал Дельвиг; теперь для Александра всякая встреча с прежними друзьями была, ко всему прочему, проверкой – точно ли он так переменился, или эти душевные перестроения ощутимы только изнутри?
Дельвиг был одним из тех (числом немногих), кому Пушкин показал свои наброски «Годунова». Душевный друг немного после них пошевелился, улегся на диван и, точно колода, двое суток на нем пролежал, толкуя про чигиринского старосту Рылеева.
Как можно было не заметить перемены, когда вся природа Пушкина теперь другая, что он обоюдосторонен, светел, бесплотен, плотен и бессмертен.
* * *
Плотность стала теперь его поэтическим девизом: обнаженность и вес слов.
Даже привычные просьбы брату – прислать из столицы книг и к ним впридачу предметов бессловесных – сделались вдвое плотны (письмо от 23 апреля): «Фуше, œuvres dramatiques deSchiller, Schlegel, Don Juan (последние 6-я и пр. песни), новое Walter Scott, «Сибирский вестник» весь – и все это через St. Florent, а не через Слёнина. – Вино, вино, ром (12 бутылок), горчицы, Fleurd’Orange, чемодан дорожный. Сыру лимбургского (книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать; вольное подражание Alfieri и Байрону)».
Долго ли он готовил этот список? Нет, выпалил сразу. Тут все так подряд и плотно, что кажется,Walter Scott пишет в «Сибирский вестник», отчего в голове являются географические химеры, а выездка жеребцов есть подражание Байрону (почему нет?). Еще и дорожный чемодан, точно всю эту мешанину Пушкин хочет затолкать в чемодан и податься в бега. Зачем вся эта скороговорка? Затем, что у него Дельвиг, прежние слова ожили и запрыгали с языка, но вот уехал Дельвиг, над головой простерлись едва голубеющие небеса, реки вышли из берегов; он опять один, один как Робинзон.
Кстати, Робинзон на своем острове читал Библию и праздновал Пасху регулярно, чем и спасся.
VII
Протяжение земного, будничного времени после Пасхи вызывает какое-то детское недоумение. Точно из-под ковра самолета, на котором только что народ летал всем миром, выехала тень.
Краски ожившего леса мешаются с легкими на подъем духами. В березовой роще, в низине, собираются ведьмы и водят хоровод.
В апреле годовщина смерти Байрона. Тогда, год назад, на юге, эта новость поразила Александра. Хромец, прыгая с острова на остров, меняя в стихах своих эпохи, точно листая страницы, добрался до Эллады, перепрыгнул через горы и исчез – куда, зачем?
Теперь Пушкин идет в церковь и заказывает в его память молебен. После зимовки он отогрелся, отмяк душой и уже не задает вослед Байрону вопросов – куда он и зачем.
Поп, Илларион Раевский, по прозвищу Шкода, молебен отслужил и вручил поэту просвирку в память «раба Божия, болярина Георгия». Ни тот ни другой и не подумали улыбнуться. А чему тут, собственно, улыбаться?
Придя домой, на листе рукописи, как обычно, среди виньеток и зачеркиваний, Пушкин нарисовал портрет усопшего англичанина Георгия. Срисовал из книги. Портрет отличается от привычных пушкинских зарисовок: все они в профиль – этот в три четверти. Важное различие; во-первых, один этот поворот показывает, что рисунок сведен с образца, во-вторых, так в обычно «плоские» росчерки Александра характерным образом вторгается искомое нами пространство: поворачиваясь в три четверти, Байрон «отрывает» физиономию от листа, выставляет нос в воздух. Романтик Георгий оказывается «реалистическим» образом опространствлен.
Пушкин, стремясь подчеркнуть это выставление бумажного героя вон из страницы, наводит на нем светотень, причем не просто штрихует лоб и щеки Байрону по кругу, но различает грани на лице героя. Пушкину удается «архитектурный» рисунок (специалисты меня поймут). И, хотя линии его медленны, видно, что руку ведет не мысль Александра, но желание совпасть с образцом, гравированным портретом из томика Байрона, все же общее впечатление – изъятия героя из бумаги на свет божий – остается.
Пушкин сам себя извлекает из бумаги в мир больший. Он пишет, отбрасывая тесные, непоместительные отрывки, бракуя сцену за сценой именно из-за их ощутимой неполноты, «вырезает» из себя прежнего и «плоского» вещь, прежде не виданную: текст в пространстве.
Рисовал Александр хорошо; и без этих предположений Байрон в три четверти легко мог у него получиться.
* * *
О Георгиевской «лестнице в небеса»
О Георгии-победоносце (22 апреля по старому стилю), о нашем Георгии, не о Байроне, хотя и тут дни сошлись близко.
Переходящий праздник Пасхи оставляет позади себя в календаре некоторого рода «тень»: апрельские дни и ночи, когда оживают по весне в душе народной языческие духи, бродят по некрещеным закоулкам леса, по изнанке дремучей финской природы. Крестьяне слышат сквозняки языческого духа (все мы их слышим) – весна идет, льется по долам и низинам новым временем, вешней водой. Календарь в эти дни как будто двухэтажен.
Но вот является святой Георгий. Он затем и нужен северянам, чтобы крестить лес и поле окончательно. В отличие от Пасхи он имеет постоянное место в календаре: таков его остров, каменный валун посреди моря травы. В церковном календаре Георгий – конник, рыцарь с копием, в народном – пастух с кнутом. Этим кнутом-копием святой Георгий-победоносец хлыщет вдоль и поперек (крестит) обстоящую его нечисть, водных духов и лесных дриад.
Только после майской победы Георгия русский дух поднимается окончательно над финской почвой; начинается подъем, счастливое нарастание света. Согласно стереометрии календаря, начинается подъем пасхальной плоскости, «скатерти света» – в объем, пространство, ктрехмерию Троицы. Это самый оптимистический сезон в нашем году. Все обещает рост и умножение духа.
Русские цари, давно угадавшие этот общий подъем, предпочитали венчаться на царство в мае. С первой ступеньки, от дня Георгия они шагали вверх, порываясь поддеть короной близкое синее небо.
Небо, однако, поднимается еще скорее царей, на головокружительную высоту.
* * *
Что же Пушкин, сам растущий в цари? Великомученика Георгия, сам того не сознавая, помянул вместе с Байроном. Почему нет? Англичанин – богохульник, бродяга, романтик – погиб, точно крестоносец, в борьбе за свободу православной Греции.
* * *
Про царей: на этом отрезке календаря нет твердых свидетельств роста Пушкина в «царское пространство». «Годунова» он собирает по-прежнему тайно; не столько собирает, сколько осматривается в согревающемся округ него весеннем мире. Нет сомнения, что с января он уже вполне в нем освоился – именно так, освоился, стал (почти) своим. Перезимовал, отпраздновал, оценил полноту, вселенскую симметрию Пасхи. Было бы занятно определить его синхронность синусоиде календаря именно теперь, когда время сделалось как будто двухэтажно (поверх ковра-самолета Пасхи и под ним) когда уже проглянул верх небес, и приблизилось его, Пушкина, вознесение, то бишь день рождения.
Несомненно: он на подъеме. После Пасхи, вспомнив рыцаря Георгия, Александр бесстрашно ступил на георгиевскую (царскую) лестницу календаря и шаг за шагом идет по ней вверх.
На церковном языке эта лестница называется Пятидесятница, что означает, что через пятьдесят дней после Пасхи наступит Троица; и свет, и звук, и Пушкин должны будут взойти к пределу роста, приблизиться к небу.
VIII
Последний отрезок подъема к Троице Пушкин одолел, словно играючи – собственно, так оно и было: Александр майским образом играл.
Он не просто взлетел (вознесся) по последним ступенькам весенних дней к бледным псковским небесам, но выкинул такую штуку, что поневоле задумаешься: не было ли у самого Александра собственного тайного плана по переустроению себя?
Тут не просто чтение календаря, с отцом Ионой или без. Здесь обнаруживается его самостоятельное «архитектурное» действие. Если так, это поменяло бы ситуацию в принципе. Одно дело, когда мы со стороны сличаем рисунки, позиции, графики – изменений сезона, возрастания света и настроения поэта, сравниваем содержание создаваемой им драмы и «попутно» идущего календаря, и только подозреваем неслучайную синхронность многих совершающихся в нем и вне его изменений и последовательностей. И далее, уловив эту синхронность, мы полагаем – только полагаем, – что возможны некие неявные «пространственные» предрасположения, подсказки Пушкину извне, скрытые тяготения во времени, им различаемые, которые делают его творчество фокусным явлением эпохи («нулевой», словообразующей).
И так, предполагая, убеждаясь и сомневаясь, мы доходим до Вознесения и Троицы, и тут совершается нечто не вполне обычное. Пушкин не просто читает про праздники и сдает по ним уроки, не просто участвует в них тайно или явно, но как будто замышляет свою собственную церемонию и производит оную в характерном пушкинском стиле. А именно – веселя и пугая почтенную публику.
Нет, все совершается всерьез; поэт, объект наших наблюдений, делается субъектом – вступает в игру, явно, «зряче». Различает рисунок и содержание праздничного события и выдумывает в формообразующей (времяобразующей) последовательности праздников – свой, ни на что не похожий. Пушкин производит праздничное действо, которое не просто вписывается в диаграмму «роста» 1825 года, но в известном смысле завершает ее полным аккордом, ярко и демонстративно.
* * *
Прежде всего подошел день его рождения.
Родился Пушкин в Москве; точною датой своего рождения он не слишком интересовался, а отмечал его на Вознесение.
Тут его афеизм куда-то отступал, он шел в церковь, гулял, виделся с родными и вообще отмечал день по-христиански, без демонстрации и фронды, не устраивал шумного веселья, а праздновал тихо и сокровенно.
Бог знает почему, может, потому, что Вознесение – праздник переходящий, гуляющий по календарю. Уже было сказано, что такие праздники ходят по весеннему календарю общей компанией, в центре которой Пасха, перед которой Масленица и церемонии Великого поста, а после Пятидесятница, Вознесение и Троица с Духовым днем. Эти переходящие праздники не то чтобы свободны в своем устройстве, напротив, им предшествует особый и очень определенный календарный расчет. Но все же то, что каждый год они оказываются на новом месте, придает им тайное ощущение свободы.
И еще: в этом их «неожиданном» появлении всегда есть что-то личное, только тебе адресованное. Ты сам должен найти такому празднику место в своей душе: душа живет по собственному календарю – что ей «немецкие» пространства и графики? Ее подъемы и спады необходимо соотнести с пасхальной «синусоидой» – вне жестких дат и дефиниций официального (астрономического) календаря.
А тут еще день рождения: в метриках Пушкина было написано слово (не цифра): Вознесение. Как же не взяться особой, сокровенной церемонии, как тут обойтись без тайного сравнения своего календаря с Христовым?
* * *
Вознесение всегда электризовало Пушкина; в этот день он именно что возносился (не для других, для себя одного). Этот день Александр считал для себя счастливым. Его первая публикация пришлась на Вознесение, он женился на Вознесение, в церкви у Никитских ворот – разумеется, Вознесенской: огромной, светлой, с куполом, упирающимся в небеса.
* * *
На Вознесение лестница Пятидесятницы начинает заключительный подъем вверх. Это, собственно, уже не лестничный пролет (тут вспоминается Святогорский монастырь и могила Пушкина на «лестничной клетке» церкви), но трамплин, по которому остается пройти только несколько шагов – вознестись – и праздновать Троицу.
На Вознесение положено возноситься (духом), на Троицу «утраивать» число измерений души до состояния – три измерения – пространства.
Так было и в этот раз: Пушкин отметил свой потаенный (переходящий) день рождения, возносился в одиночестве, у себя в комнате, к примеру, так: вороша листы «Годунова» и выстраивая их лесенкой.
Затем в десять дней он добежал до Троицы и тут уже праздновал со всеми домашними: таскал по дому, пристраивая по всем углам прозрачные березовые ветки. Дом обезвесился, растворился гранями и частично слился с природой. Все верно: Троица – праздник общего пространства, душевного трехмерия, для которого нет преград, ни деревянных, ни каменных. Что для праздника стены дома? Сегодня их без труда проницает новый (утроенный в измерении, Троицкий) воздух.
Девки, шаркая ногами, из комнаты в комнату возят по полу траву.
IX
Миновала Троица, навалилось лето, но Александр все не успокаивался. Обычного отмечания дня рождения и Троицы в этом году ему было явно мало. Он слишком здесь переменился, «прозрел», стал говорить и писать заново. История ему открылась как поле сочинения, проясняющего рисунок большего времени. Он вырос размером с озеро Кучане, научился полету в этом большем времени (не просто в пространстве). Его первопроходческие подвиги, странствия и открытия в истории не могли остаться не отмечены. Тем более на Вознесение и Троицу, когда полет календаря есть его, Александра, полет, его личное вознесение.
И вот, спустя несколько дней после Троицы, «трехмерный» праздник был им продолжен. Состоялось знаменитое хождение Пушкина в народ.
В 9-ю пятницу по Пасхе, в Девятник, Пушкин переоделся в красную рубаху и пешком пошел в Святогорский монастырь. Здесь пел с нищими Лазаря, мешался с народом.
Ел апельсины, по шести штук кряду.
Все это подробно описано, экранизировано, большей частью сочтено за шутку, обыкновенный пушкинский эпатаж. Так же в Молдавии Пушкин переодевался цыганом, ходил в степь и притворялся разбойником.
Все бы так сошло и в этом году: за дерзость и эскапады, коими он привык пугать постную публику, – если бы не Девятник.
Этот праздник не так известен, как приключение Александра с апельсинами и пением Лазаря. Необычный день, праздник-ключ, который, повернувшись, открывает перед русским человеком все пространство северного лета.
* * *
В этот день отмечается память Варлаама Хутынского, новгородского святого XII века. О тонкостях этой церемонии ему могли сообщить отец Иона и его братия. У них Александр, готовясь к «Годунову», не раз смотрел летописи и документы иных эпох.
Девятник
Преподобного Варлаама вспоминают несколько раз в году. Преставление святого – в ноябре.
В начале лета, в пяти днях после Троицы, отмечается переходящий праздник Варлаама Хутынского, помещенный в пасхальный цикл. Попасть в круг избранных святых, праздники которых отмечаются в связи с Пасхой, мог только тот подвижник, у которого есть некие особые заслуги в оформлении «архитектуры сознания», который участвует в составлении совершенного расписании христианской жизни.
Таким и был преподобный Варлаам. Он учил Новгород искусству понимания, видения пространства. Если Новгород, как самый «немецкий» из наших древних городов, учил пространству Русь, то Варлаам прежде этого учил науке о пространстве сам Новгород.
Это был один из самых почитаемых в Новгороде святых. Сын богатых родителей, раздал имущество бедным, уединился в урочище Хутынь, в десяти верстах от Новгорода, где основал монастырь. На острове сем он проводил время в постах и молитве, чем снискал дар прозрения. Скончался в 1192 году, был похоронен в монастыре, им основанном.
Есть легенда, что спустя много лет после смерти святого пономарь того монастыря Тарасий, пришед однажды ночью в церковь Спаса Хутынского, имел видение. Гробница преподобного Варлаама отверзлась, святой вышел из нее и послал Тарасия на кровлю церкви. Взобравшись на кровлю, Тарасий увидел, что озеро Ильмень встало дыбом, поднялось вертикально и готово затопить Новгород.
Есть икона середины XVI века, изображающая этот сюжет.
То, что угроза исходила в этом сюжете от воды, не случайно. Это была финская, языческая угроза. Язычники финны были в этом смысле «водопоклонники»; язычество в принципе склонно к сакрализации феномена воды. Для него время было водой; по движению воды наши предки судили (гадали) о времени.
Варлаам понимал силу этого характерного верования, силу воды, а также своеобразный «плоскостной», до-пространственный тип этого сознания.
Образно говоря, Варлаам и соратники сооружали плотины этому «плоскостному» сознанию, понукая северян освоить мыслью объем – через новое сочинение, миф, встречный прежнему, «водному». В этом контексте легенда о походе пономаря Тарасия на кровлю храма представляет собой притчу о том, как христианское пространство ставит плотину финскому чудищу Ильменя, – не дает ему затопить Новгород. Новгород спасается от наводнения прежней веры благодаря плотине (ментального) пространства, остову христианской веры.
Поэтому Варлаам продолжает и «архитектурно» завершает праздник Троицы: его день есть торжество христианской «плотины», архитектурного сооружения следующего, спасенного мира. Мира, который на порядок – на одно измерение – превосходит прежний, язычески «плоский». Плотина Троицы ставит вертикально водную гладь и с нею древнее время, побуждая северян к расширению мысли, к росту ее в объем (истории личной и общей). За этим и будил спящего пономаря Тарасия преподобный Варлаам, загоняя его ночью на крышу храма, дабы он узрел спасительное – надводное – строение мира.
Для возведения и удержания в своей голове этого спасительного пространства света нужно усилие – пространство являет собой продукт строительного усилия разума. Оно не природная данность, но результат осознанного творчества. В случае с пономарем это было творчество, высокое буквально: Тарасий должен был подняться возможно выше, чтобы воспринять урок «геометра» Варлаама, увидеть Новгород трехмерно, связно и светло.
* * *
Пушкину был нужен такой же урок, но уже не для восприятия пространства как такового – ему, возросшему и обученному в Петербурге, городе, сложенном из классических кубов, оно давно было дано в прямые ощущения. Ему нужен был праздник по поводу освоения пространства сознания, как его помещения во время. Праздник христианской истории в контексте Варлаамова учения о христианском пространстве.
С января месяца Александр, особо о том не задумываясь, осваивает разумную последовательность приращения в календаре света и времени. Через перемену языка, через погружение в историю, через игровые церемонии Масленицы и Пасхи, отозвавшиеся в «Годунове» должными сюжетами и «рифмами», Пушкин возвращается к русской истории и вере.
Теперь, взойдя по «лестнице» Пятидесятницы, отметив свой день рождения как Вознесение – сюжет, ему привычный, – Пушкин приблизился к точке отрыва от пасхальной плоскости. К началу лета пасхальный урок освоен, его просветительский – тут корень «свет» можно принимать буквально – просвещенческий потенциал исчерпан. Христианин взошел до Троицы, с возвышения которой ему нужно сделать следующий шаг: принять во всей полноте значений летнее, насыщенное светом пространство. Здесь «лестница» Пятидесятницы завершает рост и сознанию открывается новый простор; время, покойно текшее по пасхальной «скатерти», находит на плотину и поднимается в объем.
Девятник «строительным», окончательным образом фиксирует этот подъем. Отмечать после Троицы день Варлаама означало, согласно этой логике, праздновать видение полного мира.
* * *
Здесь обнаруживается в календаре особый пункт Пушкина. В своем движении по кругу праздников он приблизился к месту, для себя важнейшему. День рождения становится для него точкой определенного духовного резонанса. Пережив его, Александр устраивает себе Девятник, как праздник русского пространства; он поминает Варлаама Хутынского, своего новгородского соседа, просветителя, строителя плотин.
Русский народ, который Пушкин различил на Пасху, оказался вовсе не плосок, напротив: многоэтажен. Его пестрота и внутренняя разность подразумевают ментальную разность потенциалов; его сознание конфликтно-продуктивно. По своему новгородскому происхождению оно со времен просветителя Варлаама вполне себе пространственно. Пушкину важен творческий аспект – его народ творит себя в пространстве: поднимает над собой купол (христианского) небосвода и одновременно вниз проваливает пропасть, по дну которой змеятся русалки и колдуют ведуны. Между землей и небом, в бескрайний, легкий воздух выставлен трамплин, с которого положено шагать в народ: здесь обнаружена точка обозрения троическая.
Оттого вышел такой сюжет у праздника – (внешне) игровой и (внутренне) предельно серьезный: Пушкин дождался Девятника, надел красную рубаху, разбежался по трамплину календаря и прыгнул.
Вышел в свет.
* * *
В начале наших наблюдений была заявлена идея «зеркала языка», устройство которого в теории воображал себе молодой Карамзин – идея рефлексии слова, способности к которой русский язык в то время (конец XVIII века) еще не приобрел. Успехи и неуспехи Карамзина как первого русского «рефлектора» в общих чертах были рассмотрены. Тогда же, в начале разбора, явилось предположение, что обретение этой способности, по сути, революционное, можно с уверенностью связывать с именем Пушкина. Это логично: Пушкин составил имя эпохе, которую до сегодняшнего дня мы в плане словесности принимаем за некий исходный образец. То есть: «зеркало языка» было задумано Карамзиным и выставлено перед нами Пушкиным.
В первую очередь перед самим собой: это и составило революцию языка – внутренний переворот, переведший (отразивший) внешнее пространство в слово.
Тогда же был задан вопрос: можно ли определить момент, когда и при каких обстоятельствах это произошло, можно ли найти на «чертеже» нашего языка гипотетическую фокусную точку, в которой преломились векторы эпохи и язык стал отражением не просто пространства, но помещения всей нашей истории? Предположение таково: если принять «оптические» критерии оценки произошедшего, то этой фокусной точкой можно считать пушкинское лето 1825 года, точнее – переход Пушкина в лето того года.
Этим событием, тогда сохранявшим статус сокровенного, частного творческого происшествия стал праздник «перехода Пушкина в пространство», протянувшийся от Вознесения до Девятника, до троицких полетов мысли и хождения в народ. «Годунов» составил для этого праздника должную иллюстрацию. Кстати, какова была иллюстрация? Первая, белая страница рукописи (почему белая, выяснится чуть ниже). Многое, ближнее и дальнее, сознаваемое или интуитивно ощущаемое, сошлось в одном простом символе – белом зеркале страницы, подразумевающем не пустоту, но глубину, «пространство света» – переполненное помещение времени.
Пушкин стелет перед собой это переполненное белое и пишет по нему (Вяземскому, кому же еще?) следующее заявление:
Передо мной моя трагедия. Не могу вытерпеть, чтоб не написать ее заглавия: Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Писал раб Божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333 на городище Ворониче.
Каково?