Текст книги "Протяжение точки"
Автор книги: Андрей Балдин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Между тем эти места вовсе не пусты – напротив, они исписаны историей вдоль и поперек. Нужно только прочесть этот скрытый текст (для чего у Пушкина в первый момент встречи не нашлось ни времени, ни желания).
Отступление об «окне» на русско-литовской границе
Село Михайловское и его окрестности представляют на карте важнейшее историко-географическое «окно». Здесь проходила граница между средневековыми Литвой и Московией – в ней было открыто это «окно». Однако сам по себе его просвет был открыт много раньше. Полторы тысячи лет назад через него протекли, вышли на финскую плоскость юго-западные пришельцы, словены. В этих местах ими был обнаружен проход в море непроходимых болот.
С того момента по этому проходу неизменно тянул сквозняк истории.
В этих местах пересекаются два романовских (царских, важных для нас) сюжета – начальный и конечный. Романовы вышли из этих мест; правда, тогда они были не Романовы, а Кошки и Кобылы (эволюции имени в духе Чарльза Дарвина). Здесь же расположена знаменитая железнодорожная станция Дно, на которой отрекся от власти последний царь этой династии.
Что за странный фокус с романовскими началом и концом? Да еще с таким названием – Дно. Здесь поднялась со «дна» царская история – здесь же и утонула, легла на «дно».
В сталинские времена станция Дно была оформлена примерно так же, как подмосковные Горки Ленинские: помпезно, в классическом советском стиле: посередине башня со шпилем, могучие колонны, капители с завитками. Можно ли было перепутать Ленина с Николаем II? Отчего им возвели одинаковые дорожные мавзолеи, что это за странная рифма? Не иначе оттого, что Сталин почитал их обоих (и себя за ними) как русских царей.
Цари суть фокусы здешнего «пространства».
Россия есть море (времени); на дно его ложатся царские ракушки; пути царя Романова и «царя» Ленина оборвались и завились похожими узлами.
Какая-то связь должна быть между возникновением и исчезновением Романовых в одном и том же месте, похожем на морское дно.
Пространство в этом месте между Псковом и Новгородом в полной мере насыщено историческим содержанием. Здесь многие сюжеты зашифрованы. Нам наиболее заметны эти два – романовский и пушкинский. Они между собою родственны; родство обозначено словами «дно» и «царь».
Этот «придонный», тупиковый сюжет нужно хорошо различать, наблюдая Пушкина и эволюцию его чувств осенью 1824 года по приезде в Михайловское.
* * *
Сюжеты начала и конца пути неявным образом «записываются» в пространстве. Есть места начальные и конечные, стартовые площадки и тупики. И мы способны отличить их, принять сообщение, посылаемое нам до слов. Особенно если дело касается сюжетов «меридиональных» – восхождения и падения, рождения и смерти. К тому еще и царских, фокусных сюжетов.
Дорога прадеда Пушкина Ганнибала на север была царской: он был царевич, хоть и побывавший в рабстве, выкупленный Петром Толстым, прадедом Льва Толстого (кем же еще?) у турецкого султана.
Именно такие дороги прочитываются нами до слов: они протянуты в неравнодушном, «многознающем» пространстве; текст в нем накоплен невидимо, его содержание угадывается интуитивно.
* * *
Что такое в этом свете село Михайловское?
В плане оно представляет собой хорошо читаемую «ловушку» (времени?). Дорога к нему поднимается по меридиану, по узкой длинной аллее. Поднявшись, она свивается узлом, рисуя круг: двор господского дома. Все, конец пути, тупик.
Эту простую схему – луч и точка – начертил прадед Пушкина Ганнибал, первооснователь места. Если вообразить себе все его путешествие из Эфиопии в Россию, из нижней точки православной сферы на самую ее верхушку, меридиан начертится более чем убедительный – от «полюса» до «полюса».
Стоит отметить, что подобное «вертикальное» путешествие у многих народов, во многих культурах оценивается как паломничество, восхождение, сокровенный духовный путь.
Пушкин в 1824 году отчасти повторяет путь прадеда: он также восходит по меридиану (не из Эфиопии, от берега Черного моря, это половина пути прадеда, но все равно – подъем впечатляющий). Ни о каком духовном восхождении он тогда не задумывается: катится, как раскаленный шар, одетый паром, проклиная все и вся. Из ссылки в ссылку.
И закатывается в Ганнибалову ловушку.
Вот она, на плане, эта линия – еловая узкая аллея: между строк деревьев она восходит вертикально и упирается в круг зданий: господский дом и службы. После долгого бега по прямой – тупик.
Ели сажал Ганнибал, стало быть, ко времени Александра они были высоки довольно (теперь это почти секвойи); их тесная аллея сжимает щель дороги так, что невозможно остановиться, и остается катиться – вверх, в домовую лунку.
Для нас этот сюжет с «ловушкой» в полной мере наведенный; нам его не просто подсказала, нам на него прямо указала история. С «оптикой сознания», сфокусированной на Пушкине, нам остается прямо влечься по Михайловской дороге, заворачиваясь, как в ракушку, в его «текст», в его жизнь, выученную наизусть. Мы, литературные паломники, в полной мере «загипнотизированы» своим знанием, своим чувством Пушкина. Разбираться в таком состоянии с неравнодушным пространством Михайловского, искать в нем повороты и скрытые сообщения, воображать, каково оно было в то время, почти невозможно: ясно только, что тогда оно было другим, иначе «расчерченным» и обустроенным.
Для нас чудо Михайловского есть данность; оно совершилось; Пушкину по приезде в Михайловское в августе 1824 года только предстоит это чудо пережить.
VIК Пушкинским Горам дорога заворачивает по спирали (символ предопределенности, «тупикового», свернутого сюжета).
Кстати, гор тут нет, есть горсть невысоких холмов, несколькими круговыми движениями собранных к одному центру. В центре – Святогорский монастырь, с определенно читаемой шишкой земли, точно пальцем подоткнутой снизу. Еще на эту шишку поставлена церковь, сложенная детской пирамидкой: высота на высоте. К церкви ведет узкая каменная лестница в несколько колен; ее повороты туго, в точку свивают исходную размашистую спираль дороги. Последние завитки лестничной спирали идут словно по горному склону, по ним карабкаешься, как к небесам – и хоть земля близко, приходит волнение долгого подъема (поднимался от самого Пскова). Тут, на одном из поворотов, является могила Пушкина – на лестничной клетке, за шаг до облаков. До входа в церковь; не донесли один пролет.
* * *
Для нас это маршрут духовный; несколько поколений паломников, полтора века неустанной деятельности по обустройству Михайловского как «религиозного» центра, переменили эти места совершенно.
Пейзаж Пушкинских (прежде Святых) Гор прямо изменен; местами он переходит в васнецовские декорации. Так «специально» нарос лес в заповеднике, окружающем Михайловское, – нетронутый, нехоженый, «писанный маслом», как на картине про бабу Ягу. Его ровно прорезает асфальтовая лента, украшенная ненастоящими предметами, обманками души. На обочине – скамья для туристов из омшелого бревна, повсюду столбики и камни с наведенными по ним пушкинскими стихами.
Когда-то мой знакомый, шествуя без дела сквозь этот лес – не собираясь вовсе в Михайловское, позабыв, что оно рядом, – споткнулся о такой камень и прочел на нем: Вновь я посетил… Он обомлел. Какую-то долю секунды, пока память не подсказала ему, где он, знакомый пребывал в странном сне. Кого он посетил, куда забрел? Но вот на ум ему явился Пушкин. И сразу все переменилось – не деревья, но кудрявые, рифмованные фразы во множестве нарисовались вокруг: вместо леса он очутился на странице; пахнуло бумагой. Томление и школьная скука явились ему. Как же так можно? за что так Пушкина? Как будто поэта, точно лесника, запускают по округе, заставляя подписывать камни и столбы. Предопределенность всякого действия задним числом надевает на него кандалы (пусть и золотые, хотя на деле это вериги бумажные). Пушкин в кандалах! Знакомый отмахнулся от докучливых видений и побрел далее. Но лес уже был населен словами, русалками на ветвях и лешими в театральной бахроме.
Природа Михайловского изменена непоправимо.
Это следствие «завитка» во времени, спирали русского сознания, шествующего неотрывно за Пушкиным, самооформляющегося на этом пути.
Если вспомнить, каково было Пушкину заворачивать в 1824 году по спирали в Михайловское, где впереди его ждал глухой затвор на два года, то выйдет, что наше сознание оформляет себя по пути на «дно». Что это означает в отношении пространства, развернутого в нашей голове?
* * *
Нет, еще случаются на пути в Михайловское окна и полыньи свободного от слов пейзажа. Из-за кулис леса справа появляется голое (без букв) поле; справа деревня – обыкновеннейшая, полузаброшенная. Надпись на табличке – Бугрово. По дороге тарахтит мотоцикл, на пригорке стоит лошадь и мотает головой.
Не все забрал бумажный морок, иные места расчищены ветром до состояния «несовершенного сейчас».
Как будто явь открывается невидимыми слоями; природа двуедина – в ней наблюдается пейзаж живой, подвижный, и поверх него положенная бумажная «икона», всякое мгновение готовая замкнуть его в неизменяемый статичный «вид».
Александр в первое время по приезде путешествовал по этим лесам и долам ежедневно, нарезывая круги верхом, не глядя на погоду, – тем только и утешался. Не отпускает мысль: он наблюдал пейзаж, свободный от самого себя. Отверстые дали живой природы одни его успокаивали.
Уединение мое совершенно, праздность торжественна.
Теперь главное ощущение от постановки ландшафта – театральное, искусственное. Уединение здесь невозможно. Окрестности села Михайловского большей частью сочинены, подложены с четырех сторон акварельной бумагой, по которой наведено нечто образцово художественное. Псковские дали теперь осеяны буквами – их тут больше, чем молекул кислорода.
* * *
Если время подобно хлебу или пирогу с рыбой, нет – лучше будет вода, простая чистая вода, время подобно воде, – то изначальное, чистое время выпито здесь до последней капли. Пирог села Михайловского съеден, и теперь нам представлено его изображение, невесомый муляж. Это ощущение довольно странно; оно очень интересно, в известной мере оно теперь составляет главное впечатление от места – и многое сообщает о селе Михайловском.
Его пространство раздвоено, двухслойно: сверху «бумага», снизу нечто, до которого еще нужно добраться, развернув невидимую «бумагу».
Еще во время спуска от ворот по аллее, ущемленной между исполинских сизых елей, начинаешь подозревать неладное. Сами ели предельно правдивы; в тени у основания стволов-колонн холодно, острые верхушки режут небо. Тут все в порядке, все настоящее, только является наивная мысль – откуда здесь эти таежные виды?
Но вот дорожка опускается вниз и погружается в парк, условно – пушкинской эпохи. Именно условно: точно из спичек собранные белые скамейки, мостики и беседки рассыпаны в сырой полутьме. Ненастоящие – знаки вместо предметов, имеющие цель создать впечатление, вызвать (литературный) трепет.
Из тенистого – тени тяжелее предметов – Эдема аллея ведет вверх, к дому; только это не дом, теперь от него остался измененный миллионами взглядов небольшой аккуратный макет: задник сцены, сумма легких ширм. Как будто мы в своих читательских молитвах, в своем неустанном всматривании в Пушкина соскоблили, сняли со стен все живое и оставили аккуратно разрисованные картонки. Это свойство взгляда, который направлен на икону. Из бумажных «иконок» составлен невесомый михайловский макет.
Это нельзя назвать в точном значении слова иконным пространством, это попытка создать таковое. Ты не в доме, но в книге: отвернул обложку и вошел. Очень тесно – не буквально, но по ощущению: это место было тесно для Пушкина – теперь дом почти пуст. Редкие «предметы эпохи» подпирают стены. Интерьер неустойчив; все стараются ступить как можно тише – из уважения к «образу», но отчасти еще и потому, что боятся резким движением повалить ширмы. Потолкавшись в середине комнат, пару раз оскользнувшись на зеркальном паркете, вы проходите насквозь пушкинские декорации и неожиданно оказываетесь на высоком берегу озера, дали вокруг которого не декоративно, но истинно прекрасны.
* * *
Вот что – не сон, но настоящее – оказывается в пригоршне Михайловского: дали и озеро Кучане. В первый момент наблюдения, когда вы еще не пришли в себя от столь резкой перемены пустоты на пространство, озеро невидимо расходится во все стороны, точно мгновением раньше бесшумно пало с неба; затем так же, невидимо и бесшумно, оно собирается к середине, понемногу фокусируя, восстанавливая ваш взгляд.
Спустя малое время «оптический» прибор сознания позволяет разглядеть детали. В середине водного круга виден малый штрих: лодка рыбака.
Вьется река, на одном из поворотов выставляя мельницу, за нею – россыпь игрушечных черно-белых коров. Дальний берег озера уходит широкими шагами, словно в театре поочередно открываются кулисы. Умножение простора в этом шаге такое, что задыхаешься; сердце готово лопнуть, дыра размером с озеро бьется и болит в груди.
* * *
Оказывается, здесь два пространства: «мертвое» и «живое».
Сюжет Михайловского есть только наполовину тупик, концовка: он так же, как здешний романовский (царский) сюжет – наполовину начало.
Предположение таково. Эти озеро и дали, или потаенное, в Святых горах укрытое лоно, предназначенное не для конца, но для начала, Пушкин увидел сразу по приезде с юга (открыл внезапно, отняв от глаз еловые шоры).
Александр увидел «живое» пространство, «помещение до Пушкина». Можно вообразить, что это было болезненное ощущение, только эта боль была другой, не той, что происходила от досады и тюремного стеснения ссылки. Нет, это была боль от неспособности поэта «проговорить» это новое для него пространство, разом перевести его в слово.
Не было слов, чтобы связать эти шаг за шагом уходящие, отверстые в историю дали, удержать их в простом и ясном понимании, тем более словесном переложении. Перед ним была сразу открыта вся сфера здешнего «многознающего» пространства (времени). Чертеж этой сферы был ему неведом.
Но задание по постижению чертежа этой чужой-родной ему земли, по освоению нового знания о ней Пушкин, наверное, воспринял.
Теперь мы знаем – нам, как всегда, легко делать выводы задним числом – мы твердо знаем, что ему было назначено освоить этот невидимо, но идеально ровно вырезанный в воздухе шар. Запечатлеть, найти ему словесное выражение-наполнение. Мы знаем, что Пушкин выполнил это задание. Но каково было в первое мгновение воспринять этот вопрос пространства?
Согласно хронологии пушкинского бытия в Михайловском, эта первая встреча с настоящим пространством Михайловского была своего рода зачатием следующего Пушкина. Этот был «мертв»: утонул, провалившись в прадедову ловушку.
В тот момент прежний Пушкин во всяком смысле в тупике. Прежде чем отвечать новому пространству, ему предстояло родиться заново: а пока – ноги согнуть и улечься, свернувшись калачиком, в эту ясно обозначенную материнскую полость пейзажа.
Лег, небеса захлопнулись. Внешний бег перетек в энергию сокровенного роста.
VIIИтак, Михайловское, осень 1824 года: арзамасский Сверчок застыл в морилке. Сидит на булавке, на оси «игрек». Энтомологический этюд: Сверчок перепорхнул половину России, нарисовал на карте крыло стрекозы, испугался саранчи, выскочил, как кузнечик, в отставку. И со всего размаху – в Псков. В затвор.
От внезапной неподвижности у Сверчка заныли в обеих ногах аневризмы. Пушкин порывается бежать в Европу, через Дерпт (благо рядом). Повод: просится на лечение. Профессор университетский, хирург Мойер, как будто с ним в заговоре. Ждет, готов к «операции» – с целью изъять из непомерного русского тела бьющую словом жилку.
Мойер не был с ним в заговоре; после переписки с Жуковским профессор понял дело так, что Пушкину в самом деле понадобилась его хирургическая помощь, и – честный немец – собрался ехать в Псков резать русского поэта. Александр Сергеевич, испытывая смущение, отговорил его, объясняя это малой важностью операции: конечно! такая операция была ему вовсе не важна. Аневризм (расширение вен) в ноге был нужен Пушкину для скорого бега за пределы несносного отечества.
Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению, ultima ratiolibertatis – и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку! … выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике… (П.А. Вяземскому, 13 сентября 1825 г. Из Михайловского в Москву.)
Побег Пушкина из Михайловского в Европу не состоялся. В письме к Вяземскому мы слышим далекие отголоски этого сюжета; к тому моменту Пушкин уже год как стреножен в деревне.
Связь его с растекшимся по окрестным холмам сизым пейзажем оказалась на удивление прочной. Так глубоко вошла булавка – что такое эта булавка, чей это взгляд, какого бога? Или это наш взгляд, протянутый к нему из будущего? Или смута русской карты, кружево координат (сходятся в точку: полюс близок) затянуло Сверчка в паутину? У нас особым образом устроено пространство: не кубами, но узлом.
Зима навалилась, солнце, и прежде не больно гревшее, убыло вовсе. Окрестности залил мрак, крестьяне попрятались, озеро Кучане ушло в туман.
В декабре Пушкин готов повеситься.
* * *
«Раздвоенное» Михайловское, где на каждом повороте открываются два пространства, «мертвое» и «живое», к концу 1824 года повернулось к Александру «мертвой» стороной. Ощущение катастрофы, опустошения александровского бытия, происходящее в малых пределах Михайловского, Опочек и Тригорского, было ощущением «придонным». В тот момент имел силу только один сюжет: исчерпанности прошлой жизни, прежнего пространства души. Пик этого погружения, касание Пушкиным псковского «дна» можно уверенно выставлять на рубеж 1824 и 1825 годов. Новогодний узел времени затянулся у Александра на шее; следующий год не нужен – зачем ему еще один такой год?
VIIIПредположение, с учетом сюжетного «двоения» Михайловского, таково: это была катастрофа нового начала.
Прежде всего имела место общая беда: положение в Михайловском сосредоточенно выражает то, что творилось во всем русском помещении (души), остывающем после войны 1812 года. Начался его распад на составляющие [55]55
55 См. «Четыре истории», рассуждение о сложении и расхождении нескольких исторических сюжетов: несовпадающих русских историй – государства (сверху), бунта (снизу) церкви (с юга), языка и проч.
[Закрыть]; государство и общество все менее были единым целым. Это касалось всего, в том числе знаковой фигуры героя, образца для подражания. Прежде для общества и государства был один кумир – государь Александр (его стремились повторить буквально, даже лысина царя одно время была модна). Теперь общество искало нового кумира, новый фокус для своего внимания. Пушкина? Нет, тогда этот Александр был не слишком заметен. Он заметен нам, смотрящим из другой эпохи – через «окуляр» слова. Мы как будто указываем людям той эпохи: вот вам новый фокус, новый кумир – Пушкин. Нам видится отчетливо, как александровская эпоха, не меняя имени, становится пушкинской.
На самом деле второго Александра, поэта, в ту пору видно не было – свято место оставалось пусто.
Возвращаемся к теме двух «А».
Видна определенная синхронность в действиях (и бездействиях) двух Александров: в 1820 году поэт отправляется на юг – в том же году (Семеновский бунт, конгресс в Троппау) царь, по сути, подводит черту под процессом европейских реформ в России. От этого момента общественные надежды отменены, в Европе правит Меттерних, в России, по общему мнению, – Аракчеев. Так одновременно в России «исчезают» оба Александра. Это синхронное исключение обоих «А» из состава русского чертежа показывает, до какой степени в 20-м году он стал пуст.
У обоих Александров все происходит синхронно и вовремя. Даже тупик у них одновременен и взаимно «уместен». Петербургский проект, так ясно и ровно наведенный в начале царствования Александра I, исчерпал к 1820 году свой концептуальный ресурс. Петербургское идеальное строение было разрушено изнутри – результатами войны, обозначившей реальный духовный центр России – Москву; разрывом поколений, не поделивших второй и третий Рим, спором элиты, так и не нашедшей конструктивного способа взаимодействия общества и правительства [56]56
56 Все это достаточно определенно диагностировано Толстым в эпилоге «Войны и мира», в котором описан декабрь 1820 года. Эпилог, следует признать, выглядит против остального романа завершением несколько схематическим, но для того Толстому и нужна схема, нужна эта характерная точка (конец 1820 года), чтобы зафиксировать момент перелома, когда заканчивается прежняя, петербургская Россия – заканчивается опустошением, катастрофой Александра I, – и начинаются поиски новой, московской (толстовской) России. Эпилог «Войны и мира» весь на эту тему: диалог с правительством невозможен, общественные движения под запретом, любые кружки и объединения на подозрении у секретных служб, масонские ложи не сегодня-завтра будут распущены, последовательной политики не предвидится, впереди только разрывы и конфликты, грозящие нарастающей пустотой, бунтом и безвременьем.
[Закрыть].
Наконец, оформляя это завершение александровской эпохи, совершается революция языка, которую мы здесь рассматриваем в контексте перемены его метафизической «оптики» (см. выше: из государства – в царство слова, «из Петербурга в Москву»). Не просто обретение современного языка, но потрясение, перемена способа мысли: «катастрофа начала» нового литературного сознания.
Новый язык вступал в права над отечественным сознанием, все настойчивее рисуя время сферою. В его «царскую» систему тяготений более не вписывались «немецкие» (петербургские) начинания. Они отслаивались, отпадали от нового, московского чертежа.
Сам Александр I был уже неравен своим прежним затеям. Он от них прятался. Все более он желал остаться обыкновенным человеком и все менее царем. Это несводимое уравнение постепенно изымало его из привычных питерских рамок и помещало – не в Москву, но в никуда.
* * *
Пришла большая пустота, наводнение пустоты. В этом видна еще одна причина появления в России нового языка, в данном случае как языка виртуального пространства. Этот новый мифоустроительный язык понадобился вовремя: России после победы над Наполеоном и закономерной «демобилизации» потребовалась несущая конструкция иного рода: началось ее собирание словом, замаливание, заполнение словом послевоенного разрежения духа.
Теперь с учетом исторической дистанции можно оценить как вовремя явилась Пушкину эта общая тишина, катастрофа тишины, разразившаяся в Михайловском поздней осенью 1824 года.
В этом контексте можно оценивать его мучительную паузу конца 1824 года, как предродовую.