355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Балдин » Протяжение точки » Текст книги (страница 24)
Протяжение точки
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:11

Текст книги "Протяжение точки"


Автор книги: Андрей Балдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

IV

Тонкое «часовое» устройство, которое сводит в общий ход жизнь Пушкина в Михайловском и ход московского календаря, которое движет «Годунова», в июле стоит рассмотреть подробнее. Здесь мы обнаруживаем некоторую сложность.

О подъеме и спуске

Июль (по старому календарю – конец июня) составляет не одну только победную вершину года с Иваном Великим и Пушкиным на макушке. С июля начинается спуск с московской «царь-горы»: свет начинает убывать, лето клонится в осень и то ментальное пространство, которое только вчера было развернуто максимально, начинает сжиматься, убывать, исчезать. С каждым днем, каждой неделей: «Петр и Павел час убавил» – это о 12 июля по новому стилю, когда всего пять дней прошло после достижения ивановского пика, «Илья пророк два уволок» – 2 августа: день стал на два часа короче. И все – кончилось наше лето, уже и купаться нельзя: «Медведь лапу обмочил».

И это сразу сказывается в настроении Москвы, чуткой к ходу календаря. Вторая половина июля для нее сезон скрытой тревоги; праздники ее уже не победны: она ищет святых-учителей (таков преподобный Сергий Радонежский, отмечаемый 18 июля), христианских умников, к примеру, врачей, которых в календаре несколько (главный из них – великомученик Пантелеймон, 9 августа). Это поведение Москвы логично: природный рост света закончен, теперь возможен только умный рост, умножение грамоты, приращение сознаваемого пространства.

Этот переход лета от подъема к спуску и соответствующую перемену настроения Александра, который теперь истинный человек-Москва, обнаружить нетрудно. Его и искать не нужно: Анна Петровна уехала, облака сошли к земле, и – посеяло водой, как у попа из кропильницы. В этот год вообще с погодой не заладилось. Еще один повод к тому, чтобы следить, что за погода у тебя нынче на душе.

Северное лето коротко, закругляется, не дождавшись августа. Вот, к примеру, об июле: Пушкин – Плетневу: …у нас осень, дождик шумит, ветер шумит, лес шумит – шумно, а скучно.

Теперь ему не скучно, не так скучно, как в прошлый год. Теперь, если мир молчит, слышен шум слов; с ним полнота пушкинской картины понемногу восстанавливается.

* * *

Две цитаты, уже приведенные, могут составить иллюстрацию к тому, как меняется время (ощущение времени) в начале и в конце июля. В начале месяца Пушкин сидит на самой кремлевской макушке и судит Державина за татарский гений. Он упоен своим верховенством, пребыванием на верху Москвы. Виды, ему открытые, бескрайни, голова идет кругом. Таков его июнь. В конце июля Пушкин пишет по-французски упомянутое письмо Раевскому о том, что обнаружил себя в пространстве (сочинения), осознал «зрячий» метод письма и только теперь готов к творчеству. Это слова другого Пушкина, не упоенного собой июньского «царя», но оглянувшегося на себя, успевшего успокоиться июльского грамотея. Они охлаждены уже тем, что написаны не по-русски.

Главная тема письма Раевскому, кстати, довольно пространного – о правдоподобии и неправдоподобии драматургии и театра вообще. В этом рассуждении Пушкин трезв и даже приземлен. Никакого головокружения: на сцене, рассуждает он, всё условности и обманы. Театр вообще есть великая странность: зачем-то с одной стороны сидят две тысячи человек и молчат, по сцене же ходят несколько и говорят без умолку. Все это – внешне – странно; но еще страннее требовать, чтобы время и пространство по обе стороны сцены были одинаковы. Так Пушкин (ссылаясь на Шекспира) отменяет классические театральные принципы единства места, времени и действия. Как можно уравнивать время на сцене и в зале, когда с одной стороны проходит четыре месяца, а с другой – два часа? О пространстве говорить нечего: тут в помещение театра входит вся страна целиком и плюс к ней польский Краков. И Пушкин разбирает и собирает заново время и пространство – просто для того, чтобы все поместилось. Рассуждение сугубо прагматическое. Для того и трезв и расчетлив Александр – в конце июля – чтобы у него все поместилось. И помещается: от того, как ясно и трезво он теперь себя видит.

Пространство более не растет само по себе, вместе с летним светом: теперь оно разумно устраивается.

* * *

Поэт стремительно взрослеет. И летнее время, и легкий летний свет – взрослеют, текут с заметным замедлением по вершинам и бокам михайловских холмов, с каждым днем все тише и положе. Самое занятное в перемене восприятия света: его не стало меньше, он стал «плотнее».

О ступенях августа

Об этом говорят умные святые в календаре июля – августа: близится Преображение, заключительный праздник константинопольского календаря. В оригинале это праздник подведения итогов года; подошло время собирать урожай времени, «выросшего» за прошедший световой цикл до необходимой полноты и готового теперь перейти в новое качество. Вопрос в том и состоит: что такое это новое качество времени? Для крестьянина время заключено теперь в плоти плодов: год, который для него есть рабочий цикл, прячется, сворачивается, связывается понятными (праздничными) формами: ягод, яблок, огурцов.

Три праздника августа – три Спаса: медовый, яблочный, ореховый – составляют показательную последовательность в преображении света. Так в три этапа «замедляется» летний свет: течет медом, стоит соком, но еще сохраняет потенцию движения в яблоке, окончательно «твердеет» в орехе. Это уже не хаотический спуск, не бегство с вершины лета, но грамотные, постепенные (праздничные) действия, шаги по ступеням в осень: время в августе старше и «умнее», чем в июне.

С огурцами некоторая заминка. В переводе с греческого «огурец» означает «незрелый»; его вечная зелень не соответствует закону календаря. Поэтому огурец исключен из списка плодов, которые положено благословить на Преображение. Грешный овощ. Зато его можно есть в любое время, а все остальные – только после праздника.

На севере дела с убыванием солнца затягиваются. Праздники урожая откладываются на сентябрь.

* * *

Александра эти материи не занимают; он более не корпит над календарем в ожидании очередного экзамена отца-настоятеля. Преображение наступает уже не вне его, но в нем самом. Его ягоды, яблоки и огурцы – слова, зрелые и «незрелые».

Слова, тяжелея, трезвеют.

Что такое чувство? – Дополнение к темпераменту. – Что более вам нравится, запах розы или резеды? – Запах селедки. (Август; ответы в девичью анкету.)

V

Если сложить вместе все части уравнения (Александра и календаря), выйдет, что на Преображение сам Пушкин предстает яблоком. Пушкин – яблоко. Это можно принять как символ – самодостаточности, завершенного очерка его новой фигуры. Свет в человеке свернут, спрятан извне вовнутрь. Зрелость предъявлена буквально. Он виден «сферой» – не юношеской (линеарной) последовательностью суждений, но общим, «округлым» помещением мысли.

Также интересно, насколько этот кокон многослоен. Пушкин и прежде «прятался», сохраняя самое важное для себя в глубине, в некоей потайной рабочей комнате, выдавая вовне готовые, завершенные вещи. Но ни одна из них не была спрятана так тщательно, как «Годунов». Неточно: «Годунов», начиная с лета, уже не спрятан за пазухой у автора, а сращен с ним. Это сердцевина пушкинского яблока, на которой в три, пять, десять слоев навернута привычная Александру жизнь.

Также и роман с Анной Керн, теперь перешедший в письма. Письма идут в Ригу: и они стали «двухэтажны». Послания Анне – внутри, поверх же – оболочка, записки тетушке, г-же Осиповой. То и другое по-французски.

Вот, кстати, еще вопрос: как располагаются этажи языков в голове у полиглота? Как то же происходит у влюбленного полиглота? Видимо, французский помещается у Пушкина этажом выше русского.

Русский теперь тяжелее; слова его полновесны, остры, оставляют раны. Теперь это настоящие слова.

* * *

Осень уже осень, а не затянувшееся, засыпающее на холоде лето.

Пролетела буря: три дня не выходил из дому. Поди пойми – в самом ли деле была буря (не лезть же в календари, читать про погоду), или сие иносказание о буре внутренней?

Овладев настоящими словами, Пушкин соскучился прежними.

Вдруг он взялся редактировать свои старые дневники. Почему «вдруг»? именно теперь, когда центр тяжести найден заново, и «Я» преобразилось в «яблоко», стоит вспомнить дневники, которые помещаются там же – внутри, в самой сердцевине.

Катенину, не позднее 14 сентября: Стихи покамест я бросил и пишу свои memoires, то есть переписываю набело скучную, сбивчивую, черновую тетрадь.

Эти его мемуары есть некоторая загадка. Кто-то видит в этом названии знакомый шифр: будто бы так в сентябре Пушкин обозначает «Годунова». Это было бы неплохо – писать о Москве начала семнадцатого века свои мемуары [71]71
  71 Эти сентябрьские записки Пушкин сжег в декабре, после получения известия о поражении восстания декабристов. Теперь трудно понять, в какой степени эти записи пересекались с «воспоминаниями» о царе Борисе и беде московского царства в 7333 году.


[Закрыть]
.

Писать свои Mйmoiresзаманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно.

Александр в эти «грамотные», урожайные дни пытается собрать в одно целое историю Пушкиных и Ганнибалов. Не случайно ее соседство с исторической драмой о царе Борисе: тут много буквальных пересечений. Еще важнее ощущение целого, родство чертежа московского и пушкинского (с Ганнибалами другая история, ее Пушкин начнет проговаривать позднее в «Арапе Петра Великого», но только начнет, не найдет настоящего интереса в продолжении).

Сочинитель прячется: хвалит подряд, что ни прочтет из современной драматургии, в том числе переложение (по этажам – по тяжести языка – снизу вверх, из испанского во французский) Ротру из пьесы Рохаса: «Нельзя быть отцом короля». Но и тут видно, что интересно: династический пасьянс, царские драмы.

Прячется главным образом потому, что не хочет из суеверия до времени показывать свою династическую пьесу, почти готовую. Чем она ближе к концу, тем он осторожнее.

* * *

15 сентября у Пушкина окончательно готова первая половина «Годунова». Незадолго до этого у него была встреча с лицейским товарищем Горчаковым. Тот ехал из-за границы, с вод, и остановился неподалеку у своего родственника. Пушкин к нему прилетел и среди разговоров не утерпел и прочел ему несколько первых сцен. Горчакову не все в них понравилось: язык диалога Пимена и Отрепьева показался ему слишком груб. Он и в лицее был довольно осторожен.

Как же, – возразил Горчакову Пушкин, – у Шекспира еще грубее. – Шекспир писал вXVIвеке, а ты сейчас. – От этих слов Александр растерялся. Он в своем «Годунове» ощущал себя достаточно живо как раз в XVI веке (не только в нем одном: Пушкин в «Годунове» нашел свое развернутое время – «всегда сейчас»). Горчаков уверял позднее, что после его замечаний Пушкин много переделывал диалог Пимена и Отрепьева. Тот самый, начальный, январский.

Возможно, переделывал: для Пушкина не было в «Годунове» истории, рассказанной по одной линии, но было пространство времени.

Сухие замечания Горчакова скоро были ему возвращены. Пушкин пишет о нем Вяземскому: Он ужасно высох – впрочем, как и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше.

* * *

Еще нужно вносить изменения: Карамзин прислал ему подсказки о юродивом Железном Колпаке и о самом Годунове сделал замечание: царь Борис был одновременно крайне набожен и жесток (наследие Грозного). Это указание, несомненно, обогащает фигуру Годунова, отчего Пушкин готов его образ психологически поэтизировать, посадить царя за Евангелие, напомнить ему об Ироде и тому подобное.

Когда же закончит? Готовы две части, всего задумано четыре.

* * *

О другом царе (который «сейчас», об Александре). В сентябре 1825 года Пушкин пишет очередное царю письмо; просьба та же – пустить в столицы или за рубеж на лечение. Разница одна: аневризм у Александра перебрался в сердце – такой не выведешь во Пскове, от Пскова только лишний выскочит аневризм.

Эти разговоры и переписка с царем о болезни еще продолжатся, с тем же результатом – безо всякого результата.

Но почему он выдумал это переселение болезни в сердце? Простое объяснение: прежний диагноз не подействовал. С такой хворью далее Пскова Пушкина не выпустили, на нее довольно местногоконовала Всеволожского. Болезнь обязана стать серьезнее: является сердечный аневризм.

Сложное объяснение, вернее, предположение, исходящее из общей логики метаморфозы, что с ним в этот год состоялось, таково. Пушкин слишком многое переменил в себе в этот год; его душевная анатомия подверглась переоформлению, которое было равно появлению другого Пушкина.

В том, что касается веры, это можно назвать возвращением в прежние пределы; правда, это такое возвращение, когда путешественник находит свою родину, точно заново освещенную. Она открывается ему во времени (не в истории, история еще только пишется, и его задание в том, чтобы найти слова, из которых когда-нибудь сложится ее настоящая, полная история), и этот вид его родной страны, России во времени, оказывается так нов, что он, Александр, ощущает себя вторым Колумбом, равно заинтересованным и ответственным за нее. Это та Россия, которая поэтапно, по-празднично, открывается в его сердце.

И вот у него заболело сердце. Это ни в коем случае не аневризм; сей недуг и в ноге-то был условен, составлял только повод для жалоб. Это другая боль, другое сознание своего внутреннего помещения. У Пушкина «заболела» Москва: где она может болеть? Внутри, в самой середине, в сердце. После преображения на Преображение другой локализации Москвы, кроме как в сердцевине пушкинского «яблока», представить себе невозможно.

И еще одно предположение, основанное на той же отвлеченной «стереометрии». Настоящий руководитель этой страны, России во времени – царь «сейчас» – Александр I, в то же самое время, когда новый Колумб, Александр Пушкин, принимает ее в исследование и ответственность, напротив, отвергает, отторгает от себя эту страну, прячется от нее. Сейчас, сию минуту, он движется по ней в свое последнее путешествие и так же поэтапно для нее убывает, как Пушкин для нее растет.

Таков чертеж события, новые позиции на нем двух наших «А», который интересует нас прежде всего остального. Он отвлечен, умозрителен; его пространства могут быть ощущаемы только интуитивно. Такой чертеж действен только в таких проектах, которые следует признать за метафизические. И он, этот чертеж, действен для обоих Александров. Он для них один, зеркально раздвоенный. Оба они поступают согласно логике его умозрительных пространств: один от Москвы прячется, другой в нее заступает.

Это отвлеченно-болезненные – сердечные – движения. Настолько болезненные и столь глубоко сердечные, что русский царь всерьез собрался умирать, а поэт, так же всерьез, в сей момент в ней заново (с аневризмом в сердце) рождается.

* * *

Хватит аневризмов. Сентябрь в деревне есть праздник урожая; заметил ли его Пушкин? Урожай форм в его творении заметен. «Годунова» он перебирает сценами-корзинами, рассматривая поочередно образы, вполне созревшие. Его драма выглядит застольем, в котором совершаются одна за другой перемены ярких блюд.

Горчаков его немного огорчил; буквально – во рту ненадолго поменялся вкус. За это князь наказан сравнением с высохшим плодом. Сухость Горчакова и его оценки особенно неуместна в сентябре, когда московское время предметно и полно.

В этом кратком несхождении с лицейским приятелем кроется обещание дальнейших капитальных пушкинских расхождений. Когда Александр вернется в Москву и Петербург, его мало кто поймет, мало кто доберется до дна в переполненном сундуке «Годунова». Его и теперь мало кто понимает. Это очень охлаждает Пушкина; его сокровенное строение на самом деле хрупко.

Поэтому он сразу спохватывается, просит Вяземского сохранить его главное дело в тайне. Иначе таинство рассеется, и трагедия в своем зеркале не отразит того вселенского переворота, который с ним теперь ежедневно совершается.

* * *

Но как возрос – горами до небес – его возвышенный (ото всех скрываемый) пейзаж! «Годунов» течет по дну ущелья, много ниже французских записок и эпистолярных страстей (по Анне Керн). Его поток все ближе к устью, к выходу в «море времени». Чем ближе устье, тем более Пушкин хочет сохранить его движение в тайне.

Это не суеверие, но сознание, что дело вертят шестерни самой судьбы.

Жуковский понимает это. В сентябре он пишет Александру, что царь простит его за «Годунова». Еще журит за аневризмы, за то, что Пушкин не хочет лечиться (все поверили поэту, что он опасно болен). «Больной» отвечает:

…я не умру; это невозможно; Бог не захочет, чтоб «Годунов» со мною уничтожился. Дай срок: жадно принимаю твое пророчество; пусть трагедия искупит меня…

VI

Снег пал на Покров, просторы стали чисты, словно на них легла белейшая, сама собой расположенная к письму свободная страница. Вот его сезон, время собирать урожай слов!

О первом снеге (Покрове)

Покров, с точки зрения «архитектуры года», один из самых важных русских праздников. Его история восходит к X веку; она имеет константинопольские корни: на Покров граждане Царьграда просили у Богородицы защиты от внешнего врага. На Руси это значение праздника сохранилось; Покров был популярен у казаков, оборонявших Россию с востока и юга. Но не менее важно оказалось значение праздника в «чертеже» года, на котором он составил ключевой осенний пункт. В этот день свет, преображенный в августе, ставший плотью, собранный урожаем, «прячется»; лето уходит окончательно, время делается невидимо, засыпает до Рождества. Тут еще и первый снег является, странный фокус природы, когда раньше времени, много впереди зимы на землю опадает белая пелена – держится один день и затем бесследно исчезает.

Теперь такое случается нечасто; по всей земле изменился климат, погоды неузнаваемы, привычные приметы отменены. Но в памяти народа и его традиционном календаре этот фокус остается жив: Покров по-прежнему связан с однодневным таинством первого снега. Многие покровские церемонии разыгрывают чудо перемены цвета, когда один день земля бела – печальна, прекрасна – и затем опять черна, обнажена и просто печальна.

Деревенские невесты в этот день разом грустили и радовались: Батюшка Покров, покрой землю снежком, меня женишком. Интересно: фаты они не носили, это позднейшее, городское приобретение, а ведь первый снег есть сущая фата. Чудный покров, кисея деве-земле на один день. Нынешние невесты, сами того не сознавая, носят на головах своих и плечах первый снег.

С точки зрения метафизики календаря русский Покров представляет собой (в силу природных причин) отложенное константинопольское Преображение. Таков у нас конец светового цикла: свет уходит под снег. Мгновенно: год закругляется, время засыпает и от Покрова до Рождества начинается своеобразный пост-праздничный сезон – «безвременья», некоторой пустоты, когда фоном традиционных церемоний делается тьма поздней осени и ранней зимы. Покров – день-выключатель: до него длится одно (полное) время, переполненный цветом и формой сентябрь, после него начинаются прорехи и пустоты октября.

Он отмечается 1 октября по старому стилю, 14-го по новому.

* * *

Для Пушкина Покров был важен необыкновенно. Он был поэт по методу работы «крестьянский»: стихи зачастую собирал осенью – как урожай, оставляя на октябрь и ноябрь наброски, «посеянные» на протяжении всего года. Так он еще до Михайловского стихийным образом был помещен в годовой цикл света.

Положение его даже во время совершенного упадка духа, скажем, того, что посетил его в 1824 году, никогда не было безнадежно – колесо года всегда вывозило его к «урожаю» осени.

И указателем начала этого «крестьянского» сезона, отмашкой, с которой следовало приняться за сбор (сборку) поэтического продукта, был для Пушкина Покров. Праздник предзимнего московского преображения, когда меняется как будто состав времени; просеянное через первый снег, оно очищается, легче несет звук и заворачивается рифмами.

Возможно, указанные пустоты октября взывали к слову: прорехи в листве, голые ветки и между ними отверстия души (дунул ветер, и на сердце стало холодно) требовали заполнения словом. Пушкин заменял потери природы стихотворными приобретениями; закон сохранения материи образа, или образного материала, что-то в этом роде.

Так или иначе, его стихотворная работа заметно оживлялась на Покров. Это было его малое чудо со временем, одно из самых характерных синхронных движений с календарем, сравнимое с вознесением на Вознесение.

В этом году чудо определенно состоялось. К Покрову собирание «Годунова», переставление с места на место его переполненных корзин было закончено [72]72
  72 Есть точка зрения, что на Покров «Годунов» был закончен и спрятан до времени, точно мешок с зерном в амбар. Спустя месяц Александр к нему вернулся, чтобы прочитать комедию свежим взглядом. Тогда и состоялись аплодисменты самому себе, крики Молодец, Пушкин! и проч.


[Закрыть]
. После праздника Александр уселся за последнюю читку-чистку.

В месяц работа была окончена. 7 ноября из-под последней страницы вылез младенец в бакенбардах. Хлопал в ладоши и кричал: Ай да Пушкин!

* * *

Спустя еще две недели в Михайловское пришла весть, что в эти дни, когда в «Годунове» были поставлены последние точки и запятые, когда он хлопал и кричал, что Пушкин – сукин сын, в Таганроге умер царь Александр I.

Это известие одним махом перевернуло весь прошедший год. Все предположения, расчеты, прикидки о совпадениях и осмысленных действиях Пушкина в процессе создания «Годунова» после этого известия приобретают новое значение и вес.

Но дело не в наших сторонних суждениях и предположениях, а в его, Пушкина, загадываниях и расчете, в его «проектировании» будущего посредством поэтического слова. До этого момента они были его внутреннее дело, совершались в пределах его (пусть и бескрайнего) внутреннего помещения, теперь они проецировались на реальное пространство, на реальные события, вмешивались в них, воздействовали на них, ими «управляли».

Пушкин совершил некое действие, необъяснимое, не укладывающееся даже в его горячей голове. Он вмешался в ход событий – тем уже, что так точно их предугадал.

Что это было?

* * *

Аплодисменты смолкли. Кому, чему он хлопал? Тут впору было решиться ума. Здесь, в этот момент на его глазах поворотились большие шестерни судьбы, и Александр увидел время.

Он выстрелил в царя словом – и «попал». Но этого было мало; из этого мог бы родиться хороший анекдот: Александр Пушкин написал комедию о том, как самозванец столкнул с трона царя Бориса Годунова, и в тот день, когда он поставил в конце текста точку, настоящий русский царь умер.

Пушкину этого было мало, потому что на всем протяжении сочинения этого странного текста, который, конечно, был много больше, чем «комедия о беде», с ним и с этим текстом совершались большие и малые чудеса. Часть из них он принимал как должное, как «рифмы» природы или случайные совпадения, самую же интересную часть составляли события не случайные, «рифмы» черченого сознания, когда как по расписанию менялось его слово, обретая новые звук и плоть, менялись его поэтические приемы, менялся сам Пушкин, в конце концов доведя качество своих перемен до прямо осознанного внутреннего преображения. Сам Пушкин проехал этот год на большом московском колесе, на обратной стороне которого сидел царь: и вот Пушкин (на севере) вознесся, а царь (на юге) умер.

Не Александр столкнул Александра с трона, но оба они совершили в вихре времени совместный поворот – и все с ним повернулось, все было одна большая «рифма», читаемая невооруженным глазом на общем чертеже, в пространстве одного события.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю