355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Балдин » Протяжение точки » Текст книги (страница 16)
Протяжение точки
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:11

Текст книги "Протяжение точки"


Автор книги: Андрей Балдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

ЧЕРЧЕНИЕ ПО ЧЕЛОВЕКУ[48]48
  48 Первая часть эссе в журнальном варианте под заголовком «Месторождение Александра Пушкина» была опубликована в журнале «Октябрь», 2002, № 2.


[Закрыть]

Первая часть
ВНИЗ, ВВЕРХ
I

В мае 1820 года Пушкин отправляется из Петербурга в южную ссылку: по карте вниз [49]49
  49 Таково начало его большого странствия; до этого момента перемещения Пушкина локальны. Переезд его мальчиком из Москвы в Лицей был значительной переменой места, но все же он укладывался в рамки закономерного, в порядке вещей, путешествия – из детства в отрочество. Движение Пушкина, которое началось в мае 1820 года, было вне порядка вещей: оно было ссылкой, наказанием в пространстве; наказание ущербным пространством. Это путешествие-убывание с самого начала потребовало встречного творческого действия: Пушкин сопротивляется, противостоит обстоятельствам – он восстанавливает свое светлое помещение, поврежденное ссылкой. Оно самостоятельно светло, потому что возникает в результате отрыва от «света», после испытания поэта тьмой одиночества, тяготами дороги и двухлетним михайловским сидением. В мае 1820 года началось странствие, во всяком смысле слова формообразующее. При этом началом пушкинской метаморфозы было скорое падение вниз: географическое (с севера на юг), психологическое, не мироустроительное, но напротив – миро-разрушительное.


[Закрыть]
. Северо-запад России он пролетел незаметно; Белорусский и Смоленский тракты не отмечены у него ни словом.

Мчался в карете, точно в капсуле, ничего вокруг себя не различая от обиды и унижения; позже сочинил сказку, что две недели спал. В самом деле – взяли за шиворот и выкинули из столицы вон.

Еще вслед отправилась сплетня, что его перед отъездом выпороли.

Нет, это не черчение по человеку (красным по белому), это скверное слово, прилепленное ему на спину. Пушкин, узнав о сплетне, едва не пустил себе пулю в лоб. Его отговорил Чаадаев; он имел на Александра много влияния. Чаадаев был прав: нелепо стреляться из-за одного дрянного слуха. Видимо, до такой степени Пушкин был тогда обескуражен, так внутренне перевернут, потрясен отпадением от петербургского рая, от «света», что готов был провалиться на тот свет.

Автором сплетни, по общему мнению, был Федор Толстой «Американец», нами уже отмеченный [50]50
  5 °Cм. заметку «Случай в океане», о приключениях Федора Толстого во время первой русской кругосветной экспедиции (1803–1806 годы). Не все исследователи подтверждают, что автором сплетни о полицейской расправе над Пушкиным был Федор Толстой. Достоверно известно, что несколько раз они с Пушкиным были близки к дуэли, несколько раз ссорились и, наконец, много позже помирились в Москве. Начало их отношений было пестро; между ними находился князь Шаховской, нашептывающий на ухо то одному, то другому недобрые слухи. То, что произошло весной 1820 года, было продолжением темной и запутанной истории в отношениях двух и более сочинителей. Сама эта ссора была наполовину сочинена.


[Закрыть]
. Слух, пущенный им ни с того ни с сего, безо всякого на то основания, словно его попутал бес, стал поводом для долгой ссоры этого Толстого с Пушкиным. Между ними последовал заочный обмен эпиграммами, вызов на дуэль, долгое ее ожидание и едва не состоявшаяся сама дуэль. Стоит вспомнить, как много знаков оставило на судьбе Пушкина одно ожидание этой дуэли. Явилась даже проза (в отличие от дуэли состоявшаяся): повесть «Выстрел».

Все это важные материи; присутствие этого Толстого в сюжете о явлении современного русского языка и позднейшее включение в игру того, Льва Николаевича, замыкает происходящее в узком круге избранных участников. Мы как будто смотрим семейную драму: герои все знают друг о друге, их отношения окрашены живым и личным чувством. Неудивительно, что после того оказался так окрашен чувством, так наэлектризован и сфокусирован на человеке этот «семейный» (наш семейный) русский язык.

В его «пространстве» и не такие совершались драмы. Похоже, Федора Толстого, как это с ним не однажды случалось, повел бес слова. Один сочинитель плеснул в спину другому, точно чернилами – выдумкой, негодной сплетней. Слава богу, стреляться из-за этого Пушкин не стал. Однако его движение на юг в первые дни ссылки стало спуском в ад. Оно прошло в молчании, которое само за себя говорило.

Говорило пустотой.

* * *

Так, драматически пусто, началось это путешествие длиною в пять с лишним лет, в течение которого Пушкин «перечертился» совершенно. Был один Александр, стал другой.

Вообще с именем Александр происходит некая загадочная «грамматическая» игра [51]51
  51 См. выше – «Зеркало и Александр», рассуждение о «рокировке» в истории Александра Романова и Александра Пушкина.


[Закрыть]
. Южная ссылка началась как «физическое» разделение Александра I и Александра Пушкина; был в столице один Александр, рядом с ним другой – до определенного момента две эти буквы «А» совпадали географически. Но вот случился судьбоносный разрыв; имя Александр «разделилось». И ощутимо поменялся сокровенный русский чертеж. Одна буква «А» осталась в столице, в центре чертежа, другая отправилась вниз, на периферию, на южный его предел. Чертеж раздвинулся, разорвался, обнаружил показательную пустоту.

Это не просто игра букв: таково было начало разделения двух «царских» сюжетов, за которыми мы будем следить далее со всем вниманием. Уже для современников южная ссылка Пушкина была действием заметным и в общественном плане знаменательным [52]52
  52 Есть много толкований причины южной ссылки Пушкина, в том числе то, что рассматривает ее как некоторое благодеяние. Влиятельные друзья поэта, посовещавшись, решили отправить его подальше от столицы, где он уже нажил довольно неприятностей. Заодно стоило подлечить его на кавказских водах и южном солнце: здоровье Пушкина после первых трех лет вольной жизни было основательно подорвано. Воспользовавшись своими связями, друзья спровоцировали царский указ о ссылке. Показали кому следует некоторые его стихи, затем дали ему их сжечь: в сумме вышла ссылка не самая строгая, – на юг, под надзор добрейшего генерала Инзова. Будто бы в этом случае один Александр не собирался наказывать другого, но дал ему возможность исправления.
  В отношении «игры пространств» такая версия оставляет нашу реконструкцию без изменений: так или иначе, два Александра были один от другого максимально далеко отторгнуты. Между ними ощутилась пустота; если говорить об указаниях судеб, 1820 год этой пустотой предварил роковые события 1825 года.


[Закрыть]
. Царь и поэт (царь букв) хорошо друг друга знали; царь сослал поэта – отправил по вертикали сверху вниз. Это действие составило символ: начались другие времена, вступают в силу правила новой «геометрии». Послевоенная эпоха, на которой еще сказывался отсвет победы 1812 года, заканчивалась; бытие убыло до будней, праздник победы остался за спиной.

Многое можно разглядеть в рисунке того времени, глядя на летящего в карете Александра, отпавшего от Александра.

Только теперь, сию секунду вокруг него нет ничего: обочины дороги пусты.

Смотреть не на что: белорусская дорога проложена недавно. Движение коляски, ввиду однообразия той просеки, которая только называется дорогой, совершенно незаметно. Коляска «неподвижна», не едет никуда – или едет в «никуда» – только качается, борта ее трясутся, более ничего. Пассажиры, Александр и его слуга, Никита Козлов качаются, трясутся, бьются, один в отчаянии, другой во сне.

Унылая дорога; она не обросла еще веселящими глаз деталями – писанными вохрой деревнями, петухами из линючего шелка, одинаково фарфоровыми колокольнями и бабами, стоящими у всякого поворота, точно солдат на посту, с ладонью у глаз. Вместо них мимо окон, мимо Пушкина летят пустота и ничто. Сменяют друг друга свежепоставленные столбы, однообразием своим отменяющие пройденное расстояние; просеки прямы, ровные стены леса еще несут на себе следы пилы и топора.

Пологая равнина не различает на себе дороги, пейзаж не обратился к ней лицом.

II

В этом исследовании нужно внимательно различать дороги. Мало того, что они в России очень разны; бог бы с ним, это повод для статистического опуса. Нас интересует аспект «оптический»: не дорога, но грань, соединяющая или разделяющая дробные русские миры. Вот и пейзаж: он либо дорогой связан, либо разрезан (этот разрезан). Это разные сюжеты, в них по-разному разворачивается драма: соревнования русской плотности с русской пустотой.

Еще важнее: оглядываясь в историю, мы наблюдаем определенно, что на «атомарном» (царское ядро и периферия) чертеже империи дороги в самом деле составляют линии судеб. А также – иерархические связи, направления для полета искр (чувств), проходы во времени, по которым мы следим наше будущее.

Будущее ссыльного поэта более или менее известно. Эта долгая дорога, что началась в мае 1820 года как вертикальная стрела, спускающаяся по карте, для Пушкина – важнейшая из всех. Она сделает немало петель и в итоге приведет его прямо в центр интересующего нас события: по ней он теперь катится (к новому слову), точно бильярдный шар в лузу.

Пока эта линия пуста, до-событийна. И – нет у Александра слов для описания этой дороги. Казенный тракт, легший по прямой среди унылых елей и осин, так нем, что заразил немотой самого Пушкина. Тогда он не выжал из себя ни одного дорожного слова, что добавило ему лишних мучений [53]53
  53 Только через десять лет Пушкин соберется с силами, чтобы описать это северо-западное «ничто». В «Станционном смотрителе» он вспомнит эту дорогу. Картины повести, словно раздавленные низким небом, прямо списаны с этих безымянных, тусклых мест, пропадающих втуне между Питером и Минском.
  «В 1816 году, в мае месяце, случилось мне проезжать через ***скую губернию, по тракту, ныне уничтоженному».
  В мае – это о ней, о первой ссыльной дороге: ей, мучительной, пустейшей из всех возможных, положено быть уничтоженной. «Станционный смотритель» составляет эхо тех первых дней ссылки. Напоминанием о том служит фамилия героя: Минский. Беспутный ротмистр награжден обезвешенной фамилией: Минск, или Менск, куда вела стрела «нулевой» дороги, был Александру Сергеевичу неизвестен, положительным смыслом не наполнен. Скорее наоборот, с того момента Минск сделался для Пушкина напоминанием не самым приятным. Минский тракт Пушкину показался плох (пуст), и неизбежно ротмистр Минский вышел у него в «Смотрителе» в известной мере плох и пуст. Зато смотритель, Самсон Вырин, был назван Пушкиным по имени одной из ближайших к Питеру станций, Выры. Пушкин хорошо знал Выру; дорога через Выру была езжая, пестрая, богатая душевными впечатлениями. Потому, наверное, Вырин делается у Пушкина героем, в общем и целом положительным.


[Закрыть]
.

Многое можно прочитать по строке-дороге, если понять, что она не просто тракт, но линия на чертеже (слова), что она отражена в «зеркале» языка и существует в особом его пространстве. В этом пространстве – слова и сознания – она грань, складывающая или вычитающая миры.

Эта – сплошное вычитание; в поездке по ней жизнь убывает, рассыпается на одинаковые, «нулевые» дни, которые не означают никакого движения, а только пустое качание и тряску на одном месте.

* * *

В самом деле, дорога – важнейший элемент русского метафизического чертежа. Можно (пока несчастный ссыльный качается в коляске и молчит) порассуждать о том, что такое наша история в свете эволюции дорог. И вообще: что она такое как эволюция пространства, если принять дорогу как грань постепенно раскладывающегося русского ментального пространства.

История, если понимать ее как учебник ментальной геометрии (историю роста национального сознания), может быть прочитана через перемены в значении и состоянии дорог.

Петр, насаждая на Руси европейское пространство, в большей мере проектировал, грезил, выставляя на ее белой плоскости некие исходные точки (первая из них – Петербург, до того мы отмечали Таганрог, как его южный опорный пункт, но история прошлась по нему ластиком). Екатерина принялась соединять петровские точки линиями. То есть: царствие Петра было для новой России «точечно» (начально), царствие Екатерины – «линеарно». В ее эпоху дороги были линиями складок, по которым постепенно разворачивалась русская карта.

Далее, согласно нашему учебнику геометрии, должна была наступить эпоха «плоскости»: пересечения дорог сообщают стране второе измерение – ее двумерная карта ложится гладко, страна равномерно раскладывается в сознании ее жителей. Такова ментальная геометрия-география: ее процессы закономерны и последовательны. История страны скрыто содержит эту последовательность, ее только нужно расшифровать в терминах пространства.

Так прибывали в России «немецкие» (романовские) измерения, так, шаг за шагом, страна приобщалась к просвещенному пространству Европы.

Итак, эра «плоскости»: это и есть стереометрическое содержание эпохи Александра. Тогда по екатерининским «линиям» раскладывалась русская карта. Дороги «обрастали» все новыми освоенными территориями.

Занятно то, что это заливание страны бумажной плоскостью совпало с революционным ростом русской литературы. Как будто Россия раскатывалась нашим писателям под перо.

Поэтому с точки зрения метафизического литературоведения (вот еще наука, термины которой столь длинны, что по ним впору ездить в повозке) так важны были дороги, коммуникации сознания, так важен был знак, плюс или минус, с которым они укладывались в голове сочинителя. Мир, как ментальный ландшафт, собирался или распадался по линиям дорог.

Эта линия дороги, по которой Пушкин катился на юг, была, несомненно, минус-линией, отворяющей пустоту вместо пространства. От обочины и далее расстилается приминаемая ветром пустыня.

Таково выходит геометрическое рассуждение о первой ссыльной дороге Пушкина.

III

Потом, задним числом, он напишет, что эти дни провел точно во сне (скорее, в обмороке, потере сознания по причине потери пространства).

Пропустил сонные широты, очнулся в Екатеринославе.

Здесь он встретил знакомых (Раевских). Только от этого момента, как если бы сознание жизни и души в самом деле, как полагал Лафатер, возможно только в общем пространстве с «отражающим» вас визави, – от встречи с Раевскими начинаются у Пушкина выраженные в слове южные воспоминания.

Южный рассказ будет короток; он только предварение к дальнейшему исследованию на тему: Пушкин и линия (вертикальная, вниз-вверх, дорога), Пушкин и точка (Михайловское).

* * *

Первые строки, июньские, после маеты и немоты мая сошедшиеся рифмой, являются на Кавказе. Позади пройденный сверху донизу русский меридиан, позади русское «целое», перед глазами рисуется его южный предел.

Ужасный край чудес!..[54]54
  54
«Я видел Азии бесплодные пределы,Кавказа дальний край, долины обгорелы…Жилище note 134 черкесских табунов,Подкумка знойный брег, пустынные вершины,Обвитые венцом летучим облаков,И закубанские равнины!»  Стихотворение июня 1820 года, не включенное Пушкиным в сборники основных его произведений. Пробы пера на юге, первые попытки связать в ссылке взгляд и слово.
  Настоящее исследование не задается целью углубиться в поэтику Пушкина первых лет ссылки (только в обстоящее его пространство, видимое и невидимое, в котором угадываются некие сопутствующие стихам подсказки и «стереометрические» расшифровки). Нет, только дорожная оптика. Причем с акцентом на 1825-й год, в рамках данной темы представляющийся центральным: поворотный, меняющий времена и пространства и самое зрение поэта михайловский год Пушкина. Поэтому ранние поэмы, от «Руслана и Людмилы» до «Цыган», здесь могут быть только упомянуты. В них «стереометрически» интересно то, что они созданы в пространстве диалога: в них Александр непременно кому-то отвечает, кому-то вторит, с кем-то спорит. «Руслан и Людмила» пишется три года, с 1817 по 1820-й – в ответ «арзамасцу» Жуковскому. Пушкин пишет пародию на его «Вадима», которая пародия, в конце концов, вырастает в нечто гораздо большее и значительное, но так или иначе остается ответом на внешний импульс, высказыванием в режиме диалога. Также и «Кавказский пленник», «Братья-разбойники», «Бахчисарайский фонтан» вызваны следованием за Байроном. «Цыганы» есть возражение Байрону. Все это замечательная поэзия, которой, однако, необходим внешний пример. Она поэтически самостоятельна и одновременно «пространственно» зависима. Совсем не то начнется в Михайловском, в настоящей, глухой ссылке, в отсутствие всякого внешнего движения, но только вовнутреннем росте. Тогда явится другой Пушкин, способный опереться на самого себя и стать внешним примером для других.


[Закрыть]

Хорошо сказано. «Геометрическое» замечание: край, периметр империи тем уже хорош, что не так пуст, как ее сердцевина. Он (чертеж) чудесен, край его ужасен.

Население южного края Пушкиным большей частью выдумано, как наполовину выдуман поэтом и сам этот юг. Он у Александра одновременно античный (таврический) и турецкий, из времен Мехмета IIЗавоевателя. Таковы и персонажи. Чего стоят одни бродящие в виду Кавказских гор увядшие безымянные юноши, осужденные на тайные муки Кипридой? Такие же, как он, столичные скитальцы, или это здешние герои, закутанные вместо сюртуков и плащей в шкуры варваров?

Среди этих полупоэтических фантомов Пушкин блуждает четыре года. Явь у него мешается с романтической выдумкой: он поклонник Байрона, байронит, для которого творящееся в его собственной голове много важнее яви. Реальность допускается только в качестве рифмы к его скоро сменяющимся грезам. Все документальные несоответствия ранних поэм Александра оправдывает юг, счастливая Таврида, или скифская степь в окрестностях Кишинева, легитимности которой в глазах Пушкина много добавляет некогда сосланный в эти края Овидий.

Юг Александром додуман, рифмован с его же античными аллюзиями, – пусть так, но все же этот пушкинский юг полон. Герои его, смуглые обитатели Причерноморья, так же как и легкие его слова, подвижны, словно мальки на мели. Пушкин сам прежде них подвижен; таковы же и стихи его.

Траектория его скитаний рисует на карте крыло стрекозы, растянутое между грядами Кавказских гор и цыганскими шатрами в Молдавии; крыло без конца трепещет.

* * *

Между тем реальная, горячая история творится на его глазах; князь Ипсиланти поднимает в те годы бунт против турок, народ Греции поднимается на свое освобождение – одно только наблюдение за этим восстанием одушевляет Пушкина необыкновенно. Сам он грезит о другом восстании, русском, и оно как будто вокруг него закипает (в Южном обществе Кишинева) – и ни в одном, ни в другом толком не участвует. Александр между бунтовщиков, тех и этих, между слов горячего политического текста, но сам не бунтовщик, не слово – воздух между словами.

Воздух, сотрясаемый невидимым крылом стрекозы, трепещет рифмами.

В Одессе Пушкин много говорил с греками. Был разговор метафизический, как раз на тему легкости и тяжести слов.

Один из греков, Стурдза, потомок фанариотов, рассказал ему, как православие спасло греческий народ во время иноземного ига. Защитило, удержало в круге веры в то тяжкое время, когда христианскую Грецию окружила иноверующая пустыня. Тогда пение церковных служб в рифму ставило в этой пустыне храмы – невидимые, но слышимые, найденные в воздухе словом.

Пение в рифму ощутимо, на слух, замыкало воображаемое пространство.

В самом деле, рифма есть эхо. Эхо противостоит пустоте. Оно говорит о близкой защите, покрове: стене или своде храма.

Слово вместо пространства: здесь сказывается византийская традиция. Календари приписывают «изобретение» рифмы Константину Философу (Кириллу), просветителю славян. Называют и других авторов, но все сходятся в том, что рифма родилась в Константинополе.

Рифма, подарившая нам «слышимое» пространство.

Второй Рим был ментально (опасно) безбрежен, равно открыт на запад и восток. Эта открытость делала само его существование в чем-то неустойчивым, как будто проникнутым сквозняком – током времени, с запада на восток. Рифма хотя бы на слух замыкала сквозящее со всех сторон помещение второй Римской империи: собирала мир словом, возводя по его краям границу из слов. Каменных, недвижимо тяжелых.

Возвышенная лекция Стурдзы удивила Пушкина. Архитектурой церковных песнопений он был не слишком увлечен. В то время он брал уроки чистого афеизма у заезжего британца; что такое храмы без стен, но в слове? В общем и целом на этот рассказ о плоти слова он (по крайней мере внешне) не обратил внимания: пушкинское слово было в тот момент не камень, но бег, глагольные рифмы, подвижные, воздушные фигуры.

К теме «тяжести» слов Пушкин вернется в Михайловском.

Пока же все длилось невесомо: он пребывал на пиру истории, в гостях у нее, был с нею и в то же время вне ее, и только скоростью легких своих стихов удерживал себя в ее порывистом пространстве.

* * *

Есть смутные сообщения, в которые чем больше погружаешься, тем меньше в них веришь, что все это время на юге Пушкин был занят мистикой и метафизикой истории, составлял философические таблицы, исторические расшифровки и пророчества. Будто бы его южные эскапады были только прикрытием сокровенной работы наблюдателя, а затем и расчислителя эпох. Что он, Пушкин, был таинственный, хладнокровный и всевидящий пророк, соединяющий помещения первого, второго и третьего Рима в едином надмирном видении. Что будто бы он возил с собой эти герметические таблицы, там и сям их перепрятывая, и перед тем, как покинуть юг, передал их на хранение казацкому атаману Кутейникову и его потомкам, завещав опубликовать их не ранее 1978 года (странная посылка, да еще с таким точным адресом). И они, таблицы, будто бы дождались заказанного года, чудесным образом открылись людям и должны были быть выставлены в городском музее Таганрога, и уже готовилась выставка пушкинской исторической премудрости, но в последний момент вмешались безбожные власти, забрали вещие таблицы и спрятали их в свои мрачные архивы-казематы, где они сгинули или пропадают втуне.

Все это звучит довольно странно. К тому же упомянут Таганрог. Он и без того отмечен показательной «александровской» историей. Здесь сгинул, пропал втуне Александр первый – царь. В том же доме, кстати, где, проездом через Таганрог, прежде царя останавливался Александр Пушкин. В Таганроге, точно в бездонном сундуке, хранится много тайн и еще больше мифов. Думаю, история с пушкинскими философическими таблицами – миф, притом новейший.

Я не против того, чтобы Пушкин составлял таблицы и шифры и возил их за дном дорожного баула. Это могло быть своего рода ученичеством, юношескими упражнениями, поверяющими мир арифметикой. Пусть будут атаман Кутейников и его потомки. Фигура Пушкина в принципе притягательна для подобного рода построений задним числом. Мысль о другом: пушкинское существование в то время более напоминало сито, нежели мешок с тайнами. Время текло сквозь него и в нем особо не задерживалось. Главным приемом Пушкина той поры по отношению к времени был бег рядом с ним, параллельно с ним (таковы его южные рифмы) и все же, в этом скором движении, – вне его.

Очередное тому доказательство: очередной подзатыльник от властей, после которого поэт покатился обратно – с юга на север, вверх по тому же осевому меридиану, по которому он в 20-м году свалился по карте вниз.

Теперь помчался вверх. Где его многомудрые таблицы, где тяжесть пророка и ведуна? Пушкин еще обезвешен. Это теперь мы видим вместо Пушкина бронзовый памятник, тогда же он был – Сверчок.

* * *

Очерк о его южных странствиях здесь выходит короток, потому что в настоящем контексте они составляют предварительный разбег для путешествия куда более важного, не внешнего, но внутреннего, невидимого. Пока длится подготовка к нему; обратная дорога, согласно «геометрическому» принципу, также как и первая, вся есть убывание пространств.

Пушкин движется на север сужающимся, убывающим, ужасным коридором: «пространство» моря – «плоскость» степи – «линия» северо-западной (той самой, никакой) дороги – «точка» Михайловского.

IV

Дошед до этой крайней точки, после четырех лет движения Пушкин остановился. Тяжелее испытания, чем это торможение в Михайловском, трудно было придумать.

Он не просто переехал с юга на север – он почти исчез.

Всего тяжелее было убывание дружеского круга, который поставлял ему эхо для его стихов, без которого они теряли смысл, тускнели, угасали. Еще один символ точки: Пушкин остался один. Все, с кем он праздновал и спорил, от кого бесился, над кем насмехался, в кого был влюблен (безуспешно, игрово), остались за спиной. Он вернулся на север – только не в Питер, а в Псков: дьявольская разница.

Опять он угодил в болота и между ними унылые плоскости унылой земли. Туда, где некогда несколько лет тому назад (по дороге несколько дней) ему было так худо, что перо не вывело ни слова.

Здравствуй, север! Имя тебе ноль (по Кельвину). Только и жизни здесь, что лечь под рябиновый куст и замерзнуть: сколько это выйдет минут по расчислению философических таблиц, спрятанных в сундуке атамана Кутейникова?

Александр, остановивший свой скорый бег в Михайловском, всерьез ждет здесь близкой смерти.

* * *

Нет, сначала он кричит и бьется: энергия торможения проливается огнем и яркими страстями. От гнева и обиды волосы на Александре будто стоят дыбом (вот вам еще вертикали, сонм ординат, страсти на языке стереометрии). Пушкин раскален обстоятельствами недавней одесской отставки.

В Михайловском поэта ждет прием самый охлажденный: пар при встрече семьи и Александра, льда и пламени валит до небес. Ссора с отцом, которого Пушкин будто бы прибил, или едва не прибил, или только замахнулся. Размолвка с родными, оскорбленными его афеизмом и манерами карбонария; скорый их отъезд. Перевод поэта под надзор соседа, который насилу от него открестился; полицейский надзор остался.

И вот на островке туманном среди моря леса и елей, торчащих, точно штыки у караула, сидит поэт Пушкин и кричит криком – о тьме чухонской, тусклой тундре, гнете гиперборейском.

 
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой.
Что такое эти стихи?
Чудо – жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света.
 

Он сослан из света в темень, из тепла в холод, из Эфиопии во Псков. Из движения в неподвижность, из жизни в смерть: в точку.

Послание Вульфу, написанное в первые дни по приезде в Михайловское, продиктовано безумной надеждой спастись посредством привычных камланий, самоуговоров в рифму: южных, вчерашних, «тогдашних» стихов, чередующих смертельно пьяны – мертвецки влюблены. Правда здесь в том, что слова о смерти первенствуют, опережают слова о пьянстве и любви.

Приезжай к нему зимой, Вульф.

* * *

Нет, Пушкин не просто переехал из Одессы в Михайловское – он утонул. Линия на чертеже, беспечно перепрыгнув по карте вниз и вверх, пришла к михайловской точке (лунке, лузе, дыре на тот свет) – и провалилась сквозь бумагу неведомо куда, прекратила бег.

Тут не одни «геометрические» метафоры, тут действуют скрытые дорожные образы, транслируемые через чувство пространства, которое нам дано прежде слова.

В этом до-словном пространстве мы следуем по пути человека известного; его путевые зарисовки сами собой нами додумываются. Дочувствуются, доощущаются. В случае с псковской дорогой Пушкина, по которой он пролетел вниз и теперь поднялся вверх, мы так доощущаем его умолчания. Как будто он оставил для нас на обочине дороги запечатанную посылку: проезжая вслед за ним, мы открываем эту посылку и не находим в ней ничего. Вздох, многоточие исходят из посылки. Остается одна мысль, что тебя окружает то же поле, та же колючая трава и, поверх всего, то же жемчужно-серое северное небо, что дважды к Александру так низко опустилось.

И тут при виде этого низкого неба все недосказанное содержание пушкинской посылки до нас доходит и так сжимается душа, что хоть волком вой.

Этот странник хотя бы нам известен. А сколько еще безвестных тут проехало и прошло? И так же все они дохнули и подавились тишиной, и закашлялись, исторгая из себя ее холодное ничто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю