355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Бринк » Мгновенье на ветру » Текст книги (страница 6)
Мгновенье на ветру
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:01

Текст книги "Мгновенье на ветру"


Автор книги: Андре Бринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Да, я тебя боюсь. Здесь, в темноте, я могу в этом сознаться. Тебя нужно крепко держать в узде, иначе ты выйдешь из повиновения. Я должна быть с тобой белой госпожой из Капстада, а я так ненавижу эту роль. Ничего не поделаешь, наши высокие чувства пасуют перед страхом. Но почему же я тебя боюсь? Ты не изнасилуешь меня, я знаю, ты давно бы мог это сделать, ничего нет проще и легче. Что еще может пугать меня? То, что ты смеешь глядеть на меня и не отводишь глаз, встречаясь со мной взглядом? То, что ты всегда молчишь? Ты дерзок, но это не дерзость раба, которого надлежит высечь, чтобы помнил, где его место. А где оно, твое место? Где он, твой дом? Есть ли он у тебя вообще или ты вечно скитаешься по земле, как ветер?.. Мы пойдем к морю, сказал ты, и я безропотно иду за тобою, к «твоему» морю. Как верный пес. Как женщина. Почему ты не бросил меня? Почему не даешь спокойно умереть? Оставь меня, я устала. Я не хочу больше думать…

Когда она снова открывает глаза, она опять видит в хижине свою сиделку-старуху. До ее сознания не сразу доходит, что старуха вырядилась в ее желтое платье. Видно, старуха не сообразила, как оно надевается, и, чтобы выйти из затруднения, привязала его к поясу воловьим хвостом.

– Это мое платье, – жалобно протестует Элизабет. – Мое. Отдай.

Старуха весело смеется.

Элизабет пытается сесть, отобрать у старухи платье, из глаз у нее льются слезы. Вы у меня все отняли, зачем, как вы посмели? Но начинается новый приступ лихорадки, ее крутит и ломает, потом охватывает озноб, зубы у нее стучат и лязгают. Старая карга уходит и возвращается с двумя помощницами помоложе, они наваливают на полу кучу веток и сучьев и поджигают горящей головешкой, которую принесла еще какая-то женщина. Ярко вспыхивает бумага. От костра поднимается дым, наполняет хижину, окутывает женщин… Бумага? Элизабет снова приподнимается, подползает к костру, выхватывает из огня смятый клочок и, щурясь от едкого дыма, глядит на него. Это обрывок карты.

Они не понимают, что она им говорит, и громко хохочут в ответ, с жаром кивая головами. Потом старуха что-то бормочет, женщины одна за другой выходят из хижины, и Элизабет остается одна, над ней снова смыкается молчание. Дым ест глаза, на них выступают слезы. Надо подползти к самому костру, тогда я смогу поджечь хижину. Она легко загорится. И все, конец. Не могу больше, хватит. Нельзя так со мной поступать.

Но она лежит и не двигается. Она слишком устала, у нее нет сил шевельнуться. Ей страшно, о, как ей страшно…

Хижина на берегу построена из выброшенных морем досок, в ней маленький старичок с красными слезящимися глазками за толстыми стеклами очков, это мистер Ролофф. Горит медная лампа, на столе карты, карты, карты… Но нам не дают ни одну из них с собой в путешествие, нам придется идти по стране шаг за шагом, миля за милей и составлять свою… Качается медная лампа, мелькают один за другим мои дни. Ты сидишь за столом и чертишь свою карту, вносишь в каталог все, что найдено нового за сегодняшний день, пишешь дневник. «Сегодня ночью Элизабет была очень требовательна…» Ты ведь не знал, что я стою за твоей спиной и читаю, правда? Женщины – такие коварные существа… Вот до какого унижения ты меня довел. И этого я тебе не прощу никогда…

Медленно качается лампа… Отчего она качается? От того, что движется фургон? Или это земля поворачивается вокруг своей оси? Осторожно, здесь яма, мы можем сорваться… Приверни фитиль, он коптит, я задыхаюсь, больше так жить невозможно… Где же он, почему не приходит помочь мне? Он давно ушел, я знаю. И правильно сделал, я была всего лишь обузой, мешала ему идти к морю… Теперь уж, должно быть, он там. Выкинул, наверное, дурацкую одежду мужа и нагой спускается к берегу, темное тело мелькает среди бурых камней, вот он ныряет в воду… Смотри, на тебя глядит антилопа! Огромные глаза, длинные волосы, нежная грудь, припухший живот – ты узнал ее? Но что тебе антилопа, пусть глядит, если хочет, ты идешь все дальше, все глубже погружаешься в воду, большой и сильный и упрямый, как бык… А потом на быка натравят собак. Он будет расшвыривать их, поднимать на рога, точно кровавые тряпки. И все-таки, и все-таки потом они его одолеют. Вцепятся в морду, свалят на землю и будут рвать живого на части… Всех нас в конце концов предадут…

На улице танцуют, значит, сейчас вечер. Интересно, светит луна или нет? Элизабет слышит, как танцоры хлопают в ладоши, притоптывая по земле босыми ногами, слышит звуки флейты и унылое причитанье свирели, в голове болезненно отдаются удары барабана и деревянных колотушек. В Амстердаме она бывала на концертах, где играл оркестр, она слышала клавесин, слышала могучий ревущий орган в соборе, карильоны… Каким строгим восторгом наполняла ее музыка современных композиторов – герра Баха из Германии, итальянцев Вивальди и Скарлатти… «Вот это и есть цивилизованный мир», – с жаром говорит мать и от полноты чувства вздыхает, в первый раз за всю жизнь я не слышу от нее жалоб на болезни. Да, это и есть цивилизованный мир, он так же прекрасен и заранее знаком, как островерхие крыши Амстердама… ах, эти краснощекие дети, резвящиеся на снегу, они точно сбежали с картин Брейгеля[9]9
  Питер Брейгель Старший, или «Мужицкий» (1525–1569) – нидерландский живописец, один из основоположников фламандского и голландского реалистического искусства.


[Закрыть]
… и все в этом мире такое чинное, аккуратное, как на полотнах Стена[10]10
  Ян Стен (1626–1679) – голландский живописец.


[Закрыть]
и Вермеера[11]11
  Ян Вермеер Дельфтский (1632–1675) – голландский живописец.


[Закрыть]
. «Рембрандт мне гораздо меньше нравится, – говорит маменька, – он такой темный, мрачный, от него тревожно на душе… ах, Элизабет, послушайся советов своей матери, выходи замуж за солидного голландского купца и оставайся здесь…»

…Поедем на Кальверстраат к цыганке, говорят, она предсказывает будущее. Смотрит на твою ладонь и читает, будто по книге: ты встретишь темного человека… у тебя родится сын… тебе предстоит долгое путешествие…

«Нет, нет, долгое путешествие нам ни к чему. Зачем возвращаться в это захолустье, в забытый богом Капстад?» – «Вы не правы, маменька, бог не забыл Капстад, там все так его чтут. По воскресеньям в соборе не найдешь ни одного пустого места, даже бой быков открывается молитвой. Языческий мир начинается там, за горами, это его Господь забыл…»

Вчера ночью я видела во сне Господа. Он говорил со мной. И я подумала во сне, что мне это все снится. Кажется, я упрекала его в том, что он отнял у меня ребенка. О, как я была неправа. (Прости меня, я всего лишь женщина. Это ты меня ею сотворил.) Господь ничего не отнимал. Он только оставил меня. Эта страна не жестокая, ей просто нет до нас дела. Она отнимает у человека все ненужное, лишнее: волов и фургоны, проводника, мужа, ребенка, отнимает собеседников, лагерь, крышу над головой, иллюзию надежности, помощь, время на раздумье, самонадеянность, одежду. И оставляет его один на один с собой. Я устала, устала. Заснуть бы…

Когда она снова просыпается, мысли у нее в первый раз за все время не путаются. В дверях стоит он. Во сне она сбросила с себя шкуры и сейчас поспешно натягивает их до самого подбородка.

– Что тебе надо? – настороженно спрашивает она.

– Вы еще не поправились?

– Я думала, ты давно ушел к морю.

– Я приходил сюда каждый день, – говорит он. – Но вы были без памяти. Я боялся, вы умрете.

– Умерла бы, так развязала тебе руки, верно? Разве я знала, что окажусь такой обузой.

Он молча пожимает плечами.

– Сколько я пролежала?

– Четырнадцать дней.

– Я не могу сейчас ехать верхом на воле.

– Ничего, набирайтесь сил.

– Почему ты не хочешь идти к морю один? – слабо возражает она. – Встретишь людей, скажешь им, что я осталась ждать здесь.

– Ну как вы здесь одна останетесь? Вы ведь даже их языка не знаете, – с досадой говорит он.

Она молчит. Потом говорит ему жалобно:

– Они украли мои платья.

– Ничего они у вас не крали. Им просто хотелось посмотреть ваши вещи, я и раздал, что вам было не нужно.

– Ты отдал им карту!

Он с презрением усмехается, но ничего не говорит ей.

– Вам что-нибудь нужно? – спрашивает он наконец.

Она качает головой.

– Тогда я пойду. Здесь не положено, чтобы мужчины навещали больных женщин.

Она долго лежит одна, потом снова возвращается старуха. В первый раз Элизабет охотно глотает смесь творога и меда. Старуха довольно прищелкивает языком и уносит калебас; пустые мешочки ее грудей мотаются из стороны в сторону. А утром появляется стайка молоденьких девушек, они пришли помыть Элизабет и прибрать в хижине. Они без умолку болтают и смеются, но из того, что они говорят, она не понимает ни слова.

– Принесите мою одежду, – приказывает им она.

Девушки в недоумении хихикают.

– Одежду, – повторяет Элизабет громко и раздельно, но они все равно не понимают. Сердясь, она садится и начинает объяснять им знаками – я голая, мне нужно прикрыться, принесите…

Ее просьба вызывает взрыв веселья, потом девушки долго совещаются о чем-то шепотом, хихикают, размахивают руками, подталкивают друг друга в бок, и наконец одна из них куда-то отправляется. Через несколько минут она снова приходит – в руках у нее готтентотский наряд.

– Да нет, вы не поняли, принесите мое платье! – возмущенно требует Элизабет.

Но они лишь смеются в ответ и поднимают ее на ноги. Сначала она пытается сопротивляться, но такое напряжение ей не по силам, она сдается, пусть делают с ней, что хотят. И скоро их веселье заражает и ее, она улыбается девушкам, их простодушие словно освободило ее от гнета болезни и одиночества, под которым она жила столько дней. Со странным чувственным удовольствием отдается она их рукам, точно она дома, в Капстаде, в своей комнате, окруженная зеркалами, среди служанок-рабынь. Что ей эти дикарки? Они с такой смешной старательностью надевают ей на шею ожерелье, обвивают талию поясом из бус, обвязывают бусами колени, насаживают на лодыжку медный браслет…

Девушка, которая принесла ей наряд и, видно, верховодит подругами, заливается счастливым безудержным смехом, ее великолепные белые зубы сверкают. Она совсем юная и очень хорошенькая, ее маленькая упругая грудь едва расцвела. И вдруг она протягивает руку и озорным движением гладит Элизабет и снова хохочет. Элизабет хмурится, ничего не понимая, и настороженно отступает.

Подруги покатываются со смеху, а девушка снимает свой крошечный передник. Ее юные острые бедра торчат вперед. Из редкого пушка выглядывает что-то красноватое, похожее на бородку индюка.

Элизабет глядит на девушку, ошеломленная ее наивным бесстыдством и своим собственным откровенным интересом: на один краткий миг женщина предстала перед женщиной в наготе чистейшей невинности. Смотри, это я, это самая сокровенная часть моего тела, я показываю ее тебе. Это прелестно и смешно, правда?

Девушка притрагивается к Элизабет. И все очарование нарушено, доверия как не бывало. Вспыхнув, Элизабет отворачивается, ее охватывает смущение, как в тот день на берегу реки, под взглядом антилопы.

– Мне нужно мое платье, – требует Элизабет. – Сейчас же принесите его сюда.

Они по-прежнему не понимают, они хихикают, шушукаются, подталкивая друг друга локтями в бок, их смазанные жиром маленькие грудки подпрыгивают, точно шары.

– Платье, понимаете? Мое платье! – И она взволнованно пытается объяснить им жестами.

Девушки о чем-то совещаются, повернувшись к ней спиной, то и дело оглядываются на нее и хихикают уже не так громко, как раньше. Наконец две из них уходят и вскоре возвращаются, и к своему великому изумлению Элизабет видит у них в руках то самое платье, в котором приехала сюда в деревню, оно измято, как тряпка, но чистое, видно, его стирали и потом сушили на солнце. С поспешностью, непонятной для нее самой, она выхватывает у них платье и надевает, зашнуровывает корсаж, расправляет кружевную косынку. Притихшие девушки с любопытством наблюдают за ней, потом гурьбой бегут из хижины на улицу. Она пытается расчесать свалявшиеся волосы пальцами, но чувствует, что силы ее уже иссякли, и снова ложится у стены против овальной двери, в которую ей видно рощицу и за ней, вдали, бегающих по деревне ребятишек и коз.

Ну вот, я поправляюсь, думает она. Я думала, что я умру, а я осталась жить. Дома, когда у матери чуть-чуть закружится голова, ей сейчас же кто-нибудь тер виски водой с уксусом и подносил нюхательную соль. Здесь старая ведьма совала мне свой калебас с тошнотворной смесью, и все-таки я выжила. Я буду жить. Одна, ибо ребенок мой умер.

…Она поняла все в ту ночь, когда на них напали бушмены. Вдруг залаяли собаки, потом раздался жалобный истошный визг – в одну из них попала стрела. Волы в панике метались по загону, слуги-готтентоты, яростно ругаясь и отпихивая друг друга, лезли прятаться под фургоны.

Ларсон выстрелил в воздух. Но бушмены уже гнали обезумевших от ужаса волов в темноте по вельду, вскрикивая пронзительно и хрипло, будто хищные птицы. В лагере царило невообразимое смятение. Ларсон схватил ружье, прыгнул на коня и бросился в погоню за грабителями, с ним поскакали двое старших слуг – Каптейн и Боои, у которого рука все еще была до самого плеча обмотана бинтами. В ночи загремели выстрелы, мычанье волов смолкло. Мужчины вернулись только через час. Бушмены убежали, – зато Ларсону и слугам удалось поймать и привести обратно десять волов. Можно было продолжать путешествие.

Она слышала, что они возвращаются, но от охватившей ее слабости не могла встать со своей постели в фургоне, ее мутило, казалось, что все вокруг кружится, плывет… Медная лампа раскачивалась и прыгала. Такие приступы случались с ней за последнюю неделю уже несколько раз, она объясняла их тем, что съела что-нибудь не очень свежее или пила нечистую воду. Но в ту ночь, среди всей неразберихи и ужаса, среди криков грабителей, в грохоте выстрелов и стуке копыт, на нее вдруг свинцовой тишиной упало открытие: а ведь это она ждет ребенка, вот почему ей так плохо.

И вот теперь ее ребенка сожгли или зарыли в землю, а может быть, просто завалили камнями среди вельда, как сами они с Адамом завалили труп Ларсона. Мать похоронила двоих сыновей. И это ее сломило. Но я не сломилась. Пошли мне любые несчастья, любые испытания, я все равно не покорюсь, не отдам свое тело этой бесплодной земле. У меня будут дети, я никому не позволю их отнять. А эта земля пусть так и остается бесплодной.

Он сидит, наблюдая за ней. Опять она что-то пишет в своих ненавистных тетрадях. Наверняка занялась ими нарочно, чтобы утвердить свое превосходство. А что, если он сейчас встанет, выхватит у нее тетради из рук и разорвет в клочья? Как часто ему хотелось растоптать их, выбросить, уничтожить! Но он всякий раз душил свой закипающий гнев – зачем? Бедняжка, ты думаешь, я не вижу, как ты растеряна, думаешь, не понимаю, что ты прячешься за свои толстые тетради от отчаяния? Она сидит внутри ограды, он караулит пасущихся волов. Он уже сводил их к реке напоить и немного погодя привяжет в маленьком загоне. Его сильно тревожат львы. Эти твари крались за ними весь день, хоть бы им какая-нибудь добыча подвернулась, чтобы отвлечь от преследования, так ведь нет. Заметил он зверей еще утром, когда они поднялись на гребень холма; после обеда до него несколько раз доносился их грозный глухой рык. Ей он ничего не сказал – она пока слишком слаба, и потом, кто знает, может, львы еще кого-нибудь поймают вечером у речки. Львы придут туда первыми; если они будут сыты, бояться нечего.

Она все пишет и пишет, однако время от времени взглядывает в его сторону. «Обо мне пишет, что ли?» – с возмущением думает он. У бааса тоже были такие тетради, в них он записывал, кому сколько дали плетей, кому за какую работу сколько заплатили денег, сколько продали вина. Когда Элизабет в первый раз вышла из хижины, где лежала больная, и, нетвердо еще ступая, пришла к нему в своем голубом платье, окруженная готтентотками, она прежде всего потребовала эти тетради: «Где мои вещи? Где дневники?» Он показал ей. Бренди и табак он раздал готтентотам, отдал им одно ружье и немного пороха и пуль, несколько ее платьев. Карту они, конечно, сожгли – ею было так удобно разжигать костер. Но дневники были целы, никто на них не позарился.

В долгие дни своего выздоровления она без конца их перелистывала, читала страницу за страницей, иногда просто переворачивала их, думая о чем-то своем. Он наблюдал за нею, как наблюдает сейчас. Чего она ищет в этих тетрадях? Почему, когда она их читает, на лице у нее мелькает то гнев, то досада, то недоумение, разочарование, боль? Какая темная тайна в них скрыта? Вечное проклятье Господне?

– Муж записывал здесь все, – объяснила она, когда он наконец отважился ее спросить. – Все, что происходило во время путешествия.

– Все подряд?

К его удивлению, она вспыхнула, потом сказала смущенно:

– Нет, все, что ему казалось важным.

– Зачем они вам? Такие тяжелые.

– Тебе не понять.

Через несколько дней она тоже стала что-то писать в этих тетрадях. Он по-прежнему наблюдал за ней. Видно, ее смущал его взгляд, она то и дело поднимала на него глаза. А иногда надолго задумывалась, глядя перед собой в пустоту.

Лицо у нее стало точно восковым, белая кожа казалась прозрачной. Вымыв длинные густые волосы, она стала заплетать их в косы, чтобы не трепались, и теперь казалась еще более юной, чем была, – совсем девочка. Это привело его в смятение, вызвало злобу, протест. Взвалить на себя ответственность за этого ребенка он совсем не хотел. Вдруг с ней что-нибудь случится, что ему делать? И что делать, если ничего не случится, а это куда страшнее. Что, если она будет просто существовать рядом с ним – хрупкая, по-детски беззащитная, зависящая от него, доступная и в то же время такая независимая, недостижимая, отделенная от него этими ее тетрадями и всем, что стоит за ней в Капстаде?

Почему же в таком случае он не бросил ее? Зачем потерял столько драгоценных дней, дожидаясь, пока она выздоровеет и окрепнет? Он бы уже, наверное, давно был у моря. Столько лет он решал все, считаясь только с самим собой: хотел – шел, не хотел идти – оставался, в этом-то и заключалась для него свобода. И когда он увидел, что Элизабет осталась одна в пустыне, он тоже подошел к ее фургону сам, по своей доброй воле. Мог ли он знать, что все так повернется? Но, с другой стороны, почему, собственно, его должно связывать решение, которое он принял в тот первый день, повинуясь порыву? Ты сказал, в первый день? Повинуясь порыву? А сколько времени это решение в тебе зрело? Сколько ты колебался, двигаясь следом за ее фургоном, сколько взвешивал на одной чаше весов свою свободу, на другой – одиночество?

Луна пошла на убыль, исчезла, потом снова родилась и начала прибывать – Хейтси-Эйбиб из сказок его матери умер и вновь воскрес, – и хотя Элизабет стала заметно крепче, она все-таки была еще очень бледна, безрадостна и равнодушна, точно ей совсем не хотелось жить. Теперь он очень редко замечал у нее на щеках лихорадочный румянец, и то лишь когда она писала свой дневник; и еще она вспыхнула, узнав, что в деревне родилась двойня, и мужчины завернули девочку в шкуры – другой младенец был мальчик, – отнесли в вельд и оставили. Элизабет сначала не поняла, что произошло, она подумала, что, наверное, это у готтентотов такой обряд, вроде крещения. Она стала расспрашивать Адама только на другой день, и когда он объяснил, она хотела броситься за девочкой, непременно разыскать ее и принести обратно. Ему пришлось удерживать ее силой. Младенца она все равно не найдет, да и вообще не надо нарушать местные обычаи, готтентоты могут рассердиться и убить ее.

Странно, но с того дня она стала поправляться быстрее. В лице все еще не было ни кровинки, но она старалась больше двигаться, чтобы восстанавливались силы. Она больше не могла жить в деревне. Ей хотелось уйти.

Но первыми ушли готтентоты. Когда она однажды утром проснулась, в деревне царила необычная суета. Жители выносили на улицу вещи, разбирали хижины, скатывали и связывали шкуры и циновки, вытаскивали из земли жерди хижин и загона, складывали их в кучи и жгли, одну за другой поджигали хижины нечистых женщин. Не тронули они только жилище Элизабет. Готтентоты пришли к ней прощаться, плясали вокруг нее, махали руками, смеялись, а потом караван двинулся в путь, шло все племя, сколько их было, молодые и старики, мужчины, женщины, дети… мычали волы, блеяли козы и овцы, носились взад и вперед собаки… Когда вдали улеглась пыль, на месте деревни лишь чернело дымящееся пепелище да стояла одна-единственная хижина – жилище Элизабет.

Она не могла опомниться от изумления. Но Адам лишь пожал плечами:

– Что им сидеть на месте? Они же кочевники, по нескольку раз в год с места на место перебираются.

– Если они кочуют, как ты мог знать, что мы встретим их именно здесь?

– Я знаю их стоянки.

– А где они встанут сейчас?

– Смотря где их застанут дожди и холода. Думаю, дойдут до Снежных Гор[12]12
  Сниуберге.


[Закрыть]
. Может, даже переправятся через реку Большой Рыбы[13]13
  Имеется в виду река Грейт-Фиш.


[Закрыть]
.

– Но ведь у них столько стариков, разве они осилят такой далекий путь?

– Самых старых и слабых оставят в дикобразьих норах.

– Не может быть!

Он был не в настроении доказывать и убеждать ее и потому ушел бродить один, а когда вернулся, увидел, что она опять пишет что-то в своих тетрадях. «Пиши, пиши, – подумал он, – да смотри не забудь ничего. Опиши, как готтентоты отнесли в вельд новорожденную девочку, как они убивают по дороге стариков и больных. Может, тебе легче станет. Делай, что хочешь, только мне жить не мешай».

Странно им было в ту ночь снова остаться одним. Днем пепелище хоть немного оживляли воспоминания, но вот наступил вечер, и никто не развел костров, не мычал вернувшийся домой скот, не плакали дети, не перебранивались женщины, не смеялись усевшиеся в круг с калебасом мужчины. Они снова были одни – только он и она во всем мире. Но за эти недели они привыкли к людям, и теперь одиночество давило на них сильнее, чем прежде. Зажглось созвездие Кханое, стали загораться звезды. Вдалеке выли шакалы.

Они сидели у костра, он по одну сторону, она по другую, и молчали. Но он украдкой разглядывал ее: нежная гладкая шея с маленькой ямкой внизу, где сходятся ключицы, тонкие руки, узкое бледное лицо, синие глаза, они стали больше и ярче, чем были до ее болезни.

– Та старуха, что ухаживала за мной, – вдруг сказала она и посмотрела на него сквозь пламя, – она ведь очень старая, верно?

– Ну и что?

– Ей не перенести такого путешествия. Ее тоже оставят в норе?

– Наверное. Если она совсем ослабнет.

– Какая жестокость! Как они могут?!

– А заставлять ее идти не жестокость?

Долгое время спустя, когда костер прогорел и от него остались лишь тлеющие угли, она спросила:

– Что сделали с моим ребенком?

– Это был еще не ребенок.

– Что с ним сделали? Похоронили?

– Не знаю. Ведь за вами ухаживали женщины.

– Может быть, его тоже отнесли в вельд и оставили, как ту новорожденную девочку?

– Говорю вам, не знаю!

– Если девочка была им не нужна, почему они не отдали ее мне? Я увезла бы ее с собой в Капстад.

– Зачем? Чтобы сделать рабыней, как сделали мою мать?

Она смотрела на него своими большими глазами и молчала. Потом наконец произнесла:

– Пора спать.

Она поднялась и пошла к хижине, но в дверях остановилась и стала вглядываться в ночь, склонив голову набок и словно к чему-то прислушиваясь. Что ей хотелось услышать – детский плач? Или она просто ждала от него какого-то слова, движения?

…Лев снова глухо ворчит, теперь он совсем близко. Тени вытянулись и стали почти черными. Пора загонять волов в хлипкую ненадежную ограду из веток. Волы вскидывают головами и принюхиваются, не стоят на месте, волнуются. На коленях у нее все еще лежит раскрытый дневник, но она уже не пишет. Наверное, она тоже слышала льва.

…Назавтра они погрузили на вола поклажу и тоже ушли из оставленной деревни.

– Мы действительно идем к морю, ты не сбился с пути?

– Я же обещал привести вас туда и приведу.

– А еще далеко?

– Далеко. Но ближе, чем раньше.

Ей все еще было трудно ходить. Но после того, как готтентоты ушли из деревни, она почувствовала себя там слишком незащищенной, поэтому, наверное, и стала торопить его в путь, других причин не было. Присутствие этих дикарей казалось ей как бы залогом безопасности. В той тишине, которая сейчас наступила, у обоих оказалось слишком много времени для дум, и слишком остро каждый из них ощущал, что другой – рядом. Лучше уж снова тронуться в путь, пусть даже их переходы будут короче и двигаться они будут медленнее. Он снова добывал еду – съедобные коренья, фрукты, ягоды, птичьи яйца, мясо, снова приносил ей каждый день воду для омовений. Она была просто помешана на воде, ей было нужно без конца умываться, мыться, стирать, словно пыль, которая покрывала ее в пути, ядовита. Однажды она послала его за водой после того, как он полдня прособирал хворост для костра. Не сдержав гнева, он швырнул на землю вязанку и крикнул:

– Ступайте за своей дурацкой водой сами!

– Велено тебе идти, так иди! – в бешенстве приказала она.

Он пинком отбросил с дороги сук.

– Будь мы в Капстаде, я был бы вынужден вам подчиниться. А здесь на все моя воля: хочу – делаю, не хочу – не делаю.

– О, в Капстаде ты бы мне подчинялся как миленький, я бы тебя живо заставила.

– Где вам! Капстад бы меня заставил, а не вы. Нет у вас надо мной власти, иначе я бы вам и здесь подчинялся. Да кто вы такая? – От ярости он не владел собой, как во время их ссоры из-за карты. – Обыкновенная баба, которая ничего кроме своих рваных тряпок не видит!

С минуту она молча глядела на него, потом повернулась и пошла туда, где были сложены их вещи. Он наблюдал за ней, скрестив на груди руки: вот она тихо села на свой узел и стала смотреть вдаль, ему было видно ее повернутое в профиль лицо. И он сдался вопреки себе, сдался ее гордости, ее величавому достоинству.

Когда он вернулся с водой, она зашивала платье. Он поставил возле нее ведро, и она подняла голову, но он не глядел в ее сторону. Она не сказала ему «спасибо», но когда он привязывал волов на ночь, он увидел, что она, уже помывшись за деревьями, разводит огонь, кипятит воду и в первый раз за все их путешествие готовит ужин.

…Он вводит упирающихся волов в крошечный загон, привязывает их к дереву плетеными ремнями. Потом заваливает вход в загон. Экая незадача, не нашли себе львы никакой добычи у реки. Открытый дневник по-прежнему лежит у нее на коленях.

– Почему ты сегодня так долго возился с волами? – спрашивает она, когда он, стоя на коленях, начинает разжигать костер.

– Просто так. – Он смотрит в ее встревоженное лицо. – Да вы не беспокойтесь.

– Что-то случилось, я знаю. Почему ты от меня скрываешь?

– Ничего я от вас не скрываю.

Он видит настороженность в уголках ее губ, видит строгий овал ее лица, упрямый подбородок. В глазах, которые она обращает к нему, всегда гордость и вызов, но вопреки самому себе он испытывает к ней что-то похожее на сострадание: а может, это вовсе и не гордость, может быть, он ошибается? Ведь за все время она не показала ни малейшего страха, ни тени сомнений, а для этого нужно большое мужество. Протянуть бы к ней руку, положить на плечо, успокоить ее. Сказать: «Не тревожьтесь, все будет хорошо, все обойдется. Я таю от вас правду не из презрения, нет, я просто забочусь о вас, не хочу волновать понапрасну. Спите спокойно, я буду охранять вас всю ночь. Завтра мы снова двинемся в путь, море уж недалеко, там вы отдохнете».

Но он не смеет ее коснуться. Когда он наконец решается заговорить, он спрашивает ее сухо, даже враждебно:

– Что вы там писали?

– Так, ничего особенного, – отчужденно роняет она.

Получив отпор, он бросается в наступление.

– Возле нас львы. А вам хоть бы что, знай себе строчите какую-то ерунду.

– Почему ты мне раньше не сказал? – спрашивает она, бледнея.

– Вы бы и о них написали, да?

Она виновато опускает глаза и хочет закрыть дневник, но он, поддавшись мгновенному гневу, хватает тетрадь за кожаный переплет.

– Что вы здесь написали? Я хочу знать!

Непостижимые слова и буквы на страницах немо разбегаются перед его глазами, как муравьи.

Они пытаются вырвать дневник друг у друга, тянут его к себе, наконец ему становится стыдно, и он отпускает тетрадь. Она захлопывает ее и прижимает к коленям, обхватывает руками, точно это ребенок, которого надо защитить.

– Я должна записывать все, что происходит. И отвезти записи в Капстад.

– Зачем? А если вы не запишете, вы что же, все забудете? – Ему мало ответов, он хочет вырвать у нее что-то большее, хочет, чтобы она раскрылась перед ним, как только что была открыта тетрадь, но она по-прежнему настороже, по-прежнему строга и непреклонна.

– Всего не упомнишь.

– А что забыл, того, значит, и помнить не стоило.

– Тебе действительно так хочется знать, о чем я пишу? – вдруг насмешливо спрашивает она. – Ведь ты не понимаешь, что я делаю, наверное, это страшно обидно. – Роли поменялись, теперь наступает она. – Я вот сижу и пишу, что хочу, а ты ни слова не понимаешь.

– А вы-то что понимаете? – взрывается он. – Таскались как пришитая за своим мужем. Чего вы потеряли? И что нашли? Ничего!

– А сам-то ты что нашел? Ты дольше меня скитаешься по этой земле, – быстро парирует она.

– Это мое дело.

– Почему ты бежал из Капстада?

– Вечно вы задаете один и тот же вопрос!

– Потому что хочу знать.

– Да разве вам можно рассказать правду?

– Почему ты мне не доверяешь? – с отчаянием спрашивает она.

– Это вам-то я должен доверять? – Он смеется. – Похоже, вы хотите меня обратить. Может, еще и молиться за меня начнете?

– Я уже давно перестала молиться. – Она с вызовом смотрит ему в глаза.

– Я своего хозяина ненавидел, – небрежно бросает он, принимая вызов. – Потому и убежал.

– За что же ты его ненавидел?

– За то, что он был мой хозяин. – На миг он забывает свой гнев и перестает обороняться – сумерки ли побуждают его к откровенности или то, что слишком близко львы и, чуя хищников, волы рвутся с привязи? – В тот день, – говорит он, стоя перед ней и глядя ей прямо в глаза, – в тот день, когда он назначил меня своим mantoor[14]14
  Староста (голл.).


[Закрыть]
и поручил управлять хозяйством, он сказал мне: «Эта земля – твой удел. Малагасийцы славятся силой, яванцы – умом, готтентоты – терпением. Так что не рыпайся, твоя судьба здесь, понял?»

– На что же ты обиделся? – спрашивает она. – Эта земля мой удел тоже. В Капстад бежали голландец и француженка-гугенотка, здесь прожили жизнь их дети, внуки и правнуки…

– Земля-то у нас с вами одна, да удел на этой земле разный! – с горечью говорит он. – Ваш удел – повелевать, мой – быть рабом, вот и вся разница.

– И поэтому ты убежал?

Точно не слыша, он подбрасывает в костер дров и пытается представить, где сейчас могут быть львы.

– Ну и что же, теперь-то ты счастлив? – требовательно спрашивает она. – Ведь ты свободен.

С его губ срывается смех, такой хриплый и резкий, что волы поворачивают головы и в испуге всхрапывают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю