355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Бринк » Мгновенье на ветру » Текст книги (страница 5)
Мгновенье на ветру
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:01

Текст книги "Мгновенье на ветру"


Автор книги: Андре Бринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

А ночью она умерла, замерзла в своей щелястой лачуге на Львином хребте. Неужели в ее смерти я виноват?

Два дня спустя я услышал, как моя мать поет в винограднике, подрезая лозы вместе с другими рабами. «Будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня, ибо ты – каменная гора моя и ограда моя…» – пела она псалом, которому научили ее белые.

Не убий, не укради, не прелюбосотвори… а по ту сторону красных тлеющих углей лежит она и притворяется, что спит. Она белая, но ведь она – женщина. Кто знает, может быть, и она жаждет того же? Так что меня останавливает? В этом огромном мире только она да я, никто не узнает, никто не откликнется: разве дереву жаль гнезда, которое сорвалось с его веток? Разве дрова сопротивляются огню, когда их кидают в костер?

А может, потому я и не осмеливаюсь, что мы одни, и силой я ничего не добьюсь, не восторжествую над тем, что стоит за ней? Моя месть наткнется на ее молчание, встретит ее закрытые глаза и ровное дыхание, которое я слышу, затаив свое.

Почему она так спокойна? Потому что я охраняю ее от диких зверей и она это знает? Знает, что я веду ее к морю? Но как, откуда она все это знает? Потому что верит мне, потому что ей только и осталось, что верить? Потому что она целиком в моей власти?

Я могу овладеть твоим телом, взять его насильно, изломать, исторгнуть из него крик, крик жизни, так похожий на тот, другой, крик – крик смерти. И все равно ты останешься для меня недосягаемой… Твои глаза… Откуда-то изнутри, куда мне не проникнуть, ты точно стеной оградила себя тем, что ты – белая. Наверно, я слишком тебя ненавижу…

…И тогда я обнял в темноте ее гладкое темное тело, и мы услыхали, как вокруг нас дышат звери и птицы и кружащиеся холмы. Она пахла морем и молочаем в лучах солнца на берегу. Я люблю тебя, люблю. Ее пальцы уже не впивались мне в плечи, а нежно гладили и обнимали, щека прижималась к моей шее. Что сейчас с нами случилось? Обычно все бывает так быстро и просто, тело к телу – и все, и конец. А сейчас вдруг ты и я, и бесконечность… Через месяц баас ее продал. Хорошую цену взял, четыреста риксдалеров. Еще бы, она ведь была совсем юная…

Дотащив свои вязанки до того места, где пасутся волы, он начинает сооружать изгородь из веток. Расчищает внутри небольшую площадку для костра. У них еще есть несколько кусков вяленого мяса. Пока он возится с изгородью, от реки поднимается она в своем чистом голубом платье, с не просохшими еще волосами, и развешивает выстиранные вещи.

– Устали? – сам того не желая, спрашивает он.

– Не очень. Я плавала. – Он смотрит на нее, а она говорит без умолку, стараясь замаскировать смущение, вызванное воспоминаниями и его присутствием. – Там была маленькая антилопа. Наверное, пришла на водопой. Я так испугалась, подумала, что это лев или еще какой-нибудь хищник.

– Вы уже так давно путешествуете. Неужели до сих пор не привыкли к этой стране?

– Разве к ней можно привыкнуть? Он всегда был рядом, защищал меня…

«Он» – это Ларсон, она никогда не называет его по имени.

– Вот и сидели бы себе в Капстаде.

Она гневно вскидывает голову, но сдерживается.

Он начинает ломать сухие ветки для костра.

– Не занесло бы вас на край света. И под открытым небом не пришлось бы ночевать. Вы небось совсем к другой жизни привыкли.

Она пожимает плечами.

– Какой у вас был дом? – спрашивает он, точно надеясь вырвать у нее тайну.

– Тебе-то зачем знать? – Она садится на ствол упавшего дерева. – Дом у нас был оштукатуренный, белый, с тростниковой крышей, а вокруг дома большой сад.

– А сам дом большой?

– Двухэтажный. Да, дом у нас был большой.

– И у вас была своя комната.

– Конечно.

– Ну да, как же иначе!

– Почему ты всегда выспрашиваешь меня о Капстаде? – Она подозрительно смотрит на него.

– А о чем нам еще говорить?

– Что я ни расскажу, тебе все мало. Чего ты добиваешься, никак не пойму.

– Вы же мне ничего толком не рассказываете, боитесь. Вам жалко со мной поделиться. Считаете, что я – раб.

– А кто же ты? Конечно, раб.

– Нет, здесь я не раб.

– При чем тут «здесь» или «не здесь»? Раба куда ни отвези, он всюду раб.

– Да, меня раньше держали в рабстве. Но рабом я никогда не был, – вспыхивает он.

– И ты убежал, да?

Он пожимает плечами.

– Почему ты убежал? Ты вон меня вечно расспрашиваешь, но я тоже имею право знать.

– Кто вам дал это право? – Он глядит на нее в ярости, и ей снова хочется закрыть грудь руками, как под взглядом антилопы, но она не смеет, ей слишком страшно.

– Ладно, – неожиданно смягчается он, – так и быть, расскажу. – Ломая сук о валун, он занозил ладонь и с досадой выругался. – Мой хозяин был винодел. У него были виноградники в горах. И бренди он тоже выдерживал. Хвастался, что у него лучший бренди в Капстаде. И столько пил его сам, что не хочешь, да поверишь. Напьется и забудет запереть бочку. Ну, я тут же и угощусь – ведь мы, негры, шкоды, нипочем не упустим, если что плохо лежит. Под конец я и решил: нет, лучше уж убежать, а то искушение погубит.

Ее бледные щеки запылали от гнева, но она не дает воли своим чувствам и сидит молча, разглядывая сложенные на коленях руки.

– Вранье все, от первого до последнего слова, – наконец говорит она.

– Ну, что вы, чистая святая правда.

– Лжешь!

– Ну конечно лгу, – спокойно, с расстановкой произносит он, глядя ей прямо в глаза. – А вы и не хотите знать правду-то.

– Не хочу? Почему же? – оскорбленно возражает она.

– Слишком уж вы белая, таким правда не нужна.

Они глядят друг на друга в упор. Но вот она сжимает губы, слегка откидывает голову, и прежнее безудержное презрение вспыхивает в ее глазах. Она сидит не шевелясь, все в той же позе, обхватив колени руками, и вдруг роняет голову, отрезая его от себя. Он не может понять, зачем она спрятала лицо, – утвердить ли свою независимость или скрыть неожиданно охватившую ее девичью робость? Не искушай меня, мысленно просит он, не играй с огнем. Ты белая, а моя кожа темна, мне никогда не избавиться от этой темноты. Не позволяй мне думать, что ты всего лишь женщина. Не сталкивай и себя, и меня в пропасть.

Он стоит против нее, она сидит на своем камне, такая плавная и завершенная, и вдруг оба они замечают, что вокруг все смолкло и наступила тишина. Она не подкралась, как обычно крадется тишина в сумерки, гася один за другим звуки и шумы, а упала на землю, точно удар, – казалось, чья-то огромная, невидимая рука одним махом прихлопнула всех птиц, всех мух и жуков, всех кузнечиков в высокой траве, даже листья деревьев.

– Что это? – спрашивает она. – Почему так тихо?

– Кто-то умер, – говорит он. – Так всегда бывает: если вдруг стало очень тихо, значит, мимо прошла смерть.

Они нашли его на второй день к вечеру, на краю вельда, у подножья следующей гряды холмов. Рано утром, едва тронувшись в путь, они увидели грифов, которые парили высоко в небе едва различимыми точками и, медленно кружась, опускались где-то среди холмов. Сначала птиц было всего три или четыре. Потом откуда-то появилось еще с десяток, а потом небо от них просто почернело.

После перевала растительность стала гораздо гуще. Пересохшая земля растрескалась и местами выветрилась до песчаных проплешин, там и сям желтели кучи сухого валежника, которые согнал ветер. Но издали долина казалась пышной и роскошной, потому что глубокие подземные источники питали эти колючие, корявые деревца и кусты – боярышник, акации, тамариск, ежовый молочайник, кактусы и алоэ, ассагай, птичью вишню, голубовато-серую свинчатку, колючий терн, и листва их ярко зеленела. Дикий пейзаж, непримиримый и жестокий. Порой заросли сплетались в такую чащобу, что волам сквозь них было не продраться, и приходилось сворачивать с пути, ища звериных троп или просвета в зарослях. Если бы не грифы, они так никогда и не нашли бы труп.

Им нужно было сделать большой крюк, но ни он, ни она не допустили и мысли, что можно не идти. И вот они уже совсем близко, осталась какая-нибудь сотня шагов… Грифы плотно облепили землю и кусты, они сидели, распустив крылья, вытянув вперед отвратительные голые шеи, злобно сверкая желтыми глазами. Птицы нехотя отлетели в сторону, уступая дорогу неожиданным пришельцам, две или три с трусливой наглостью запрыгали было за ними вслед, смешно подскакивая и плюхаясь на землю, но потом отстали и вместе с другими уселись на деревьях поодаль.

Он лежал в шалаше из веток. Сначала они увидели клочья одежды: зацепившись за длинные белые колючки и мертвые ветки, они трепетали на ветру, такие сейчас убогие в своей яркости и пестроте. Потом заметили черную треугольную шляпу, ее великолепное перо было смято и растерзано.

– Стойте, дальше вам идти не надо, – сказал Адам.

Но она соскользнула со спины вола на землю и пошла за ним. Вдруг раздался пронзительный крик, и они остановились как вкопанные. Два грифа запутались в ветках, защищающих труп, и пытались расшвырять их когтями и крыльями, их клювы, шеи, даже перья на груди были покрыты кровью.

Должно быть, почуяв приближение смерти, он накрыл себя слоем валежника, который собрал заранее. И если бы не эта его шведская расчетливость и предусмотрительность, от трупа уже давно бы ничего не осталось.

И все равно смотреть на то, что предстало их глазам, было нелегко. Лицо выклевано, длинный бордовый плащ изодран в клочья, блестящие стальные пуговицы исчезли, шитый золотом жилет превращен в лохмотья, из кровавого месива на обнажившейся груди зловеще торчат два ребра.

Элизабет протиснулась вперед. Адам хотел загородить от нее труп, но она так властно взяла его за руку и оттолкнула в сторону, что он понял: удерживать ее нельзя.

– Я должна его видеть, – спокойно сказала она.

Слуги-готтентоты бросили их и сбежали, волов украли бушмены, Ван Зил застрелился и был похоронен, и все эти беды словно бы не коснулись ее, словно бы прошли мимо. Но эта беда была предназначена ей, от этой она не смела уклониться. Вот ради чего они прошли столько миль по неизведанной земле, вот ради чего она оставила Капстад и отправилась с ним на край света.

Точно не слыша смрада, она прошла к куче веток и стала их разбирать. Сидящие вокруг грифы заволновались, казалось, они сейчас взлетят и бросятся на нее, но Адам закричал на них и замахал руками. Стоящие поодаль волы рыли землю копытом и тревожно принюхивались.

Странно, ей почему-то вспомнилась охота на львов. Первый выстрел ранил самку и разнес ее загривок, она на миг остановилась, но тут же снова ринулась на него. Готтентоты с воплями побросали винтовки и кинулись врассыпную. Ты упал на колено и стал целиться. Глухо, зловеще щелкнул замок. И в то же мгновение львица желто-бурой лавиной с ревом обрушилась на тебя и повалила на землю. Но как раз когда она прыгала, кто-то из готтентотов выстрелил, Боои подскочил к тебе, схватился с львицей врукопашную и стал оттаскивать в сторону. Могучие челюсти сомкнулись на его плече. Все, конец, подумала я. Но зверь уже был мертв, он неподвижно лежал на тебе, а рядом катался по земле Боои, пронзительно крича. Наконец ты зашевелился и выполз из-под львицы. Посмотрел в ту сторону, где была я, но глаза у тебя были пустые. И вдруг ты побежал, побежал прочь от меня, к молоденькому деревцу, которое росло поблизости, и, точно обезьяна, вскарабкался по его тонкому голому стволу, но когда ты был возле самой макушки, деревце неожиданно согнулось и опустило тебя на землю. Ты словно не заметил, что случилось, и снова полез наверх, и снова деревце согнулось. Ты в третий раз залез на него, и в третий раз оно опустило тебя на землю. Только тогда ты оглянулся вокруг и увидел, что львица уже давно умерла.

Эрик Алексис Ларсон, кто ты, что ты? Передо мной лежит кровавая растерзанная груда, на которую нельзя смотреть без содрогания, но это не ты. Ты умел с такой точностью высчитать широту и долготу и высоту над уровнем моря, ты так искусно набивал чучела птиц, давал названия неведомым растениям, насекомым и животным, – но что за человек ты был? Кто ты и как ты сюда попал? Ответь мне, я хочу знать. Я твоя жена, я имею право требовать ответа. Я ношу твоего ребенка, я должна знать… Господи, неужто ты так ничего мне и не скажешь?..

Адам стоял чуть поодаль, среди веток, которые она раскидала, пробиваясь к трупу. Ну вот, думал он, чувствуя, как солнце молотом бьет его по голове, теперь настал твой черед. Теперь ты тоже начнешь прозревать. Ты узнала смерть, с этого все начинают. Я получил свою первую крупицу знания в тот день, когда меня укусила змея, а старуха, высосав яд из ранки и втерев в нее сок целебных трав, вернула мне жизнь. И был другой раз: я, лежал, умирая от жажды, на дне пересохшей реки, и перед глазами плясали видения, а старик-бушмен стал вытягивать через полый бамбук воду из подземного ключа, из-под слоя растрескавшейся глины, и выливать мне в рот. «Эх ты, вода у тебя прямо под боком, а ты умирать задумал. Хоть бы поглядел сначала. Зачем ты сюда пришел? Не можешь сам о себе позаботиться, так сиди дома». А я глотал воду с примесью глины и чувствовал, как ко мне возвращается жизнь…

– Вам нельзя оставаться здесь, – сказал Адам.

В первый раз его слова дошли до ее сознания. Она быстро поднялась на ноги и пошла прочь, но от сладковатого тошнотворного запаха, который неотвязно следовал за ней, ее вдруг начало рвать. Желудок извергнул все, что в нем было, на жесткую, как камень, землю, но все равно долго еще продолжал сжиматься в острых, мучительных судорогах.

Без кровинки в лице, стуча зубами от холода под палящим солнцем и чуть не падая, она наконец добрела до волов и прислонилась головой к тюку.

– Нужно что-то сделать, – прошептала она.

– Что же мы можем сделать?

– Нельзя же бросить его здесь просто так.

– Хотите зарыть его в канаве, как готтентота? – вспыхнув, сказал он.

– Не хочу, чтобы его сожрали гиены.

– Они уже здесь побывали, – с рассчитанной жестокостью сказал он.

– Господи, да неужто ты ничего не в состоянии придумать?

– Земля как камень, и копать нам нечем. Можно, конечно, навалить на него камней и валежника. Да ведь все равно эти твари до него рано или поздно доберутся.

– Не важно, навали камней. Солнце такое жаркое.

Сейчас она не пошла за ним. Она села возле волов, в клочке их тени, и стала смотреть, как он катит огромные камни и тащит валежник; время от времени рассеянно отмахивалась от осмелевших грифов. Они поднимались в воздух, но, полетав, снова садились на землю. Они знали: спешить им не к чему, добыча не уйдет.

На нее снова нахлынула тошнота, она нагнулась, ожидая рвоты, но ее не вырвало. На миг она ослепла от боли. Потом судороги отпустили, она села в прежнюю позу и стала глядеть, как поднимается могильный курган.

Какая-то ночь всегда первая. После танцев и праздничного пира за длинным столом – подавали жареные окорока и куропаток, оленину, зайцев, рыбный пирог, молочных поросят, обложенных желтыми апельсинами, босоногие слуги неслышно сновали, разливая бордо и мозельвейн со льда, местных вин не было, все привезли из Европы – мы наконец удалились в свои комнаты наверху, а гости еще продолжали бражничать. Ты попросил у меня прощения и ушел в малую гостиную закончить какую-то работу. Не знаю, что ты там делал, я тебя не спрашивала, наверное, писал свои заметки или расчеты, с которыми нужно было сесть возле лампы. Ты небрежно поцеловал меня в щеку и сказал: «Миссис Ларсон, наверное, хочет спать, а у меня есть дела». Мне хотелось посидеть с тобой, посмотреть, как ты работаешь, но я боялась, что буду тебе мешать. Мать прислала двух служанок раздеть меня. Уже миновала полночь, а бедняжки были на ногах с пяти утра, и один бог ведал, когда-то им удастся лечь. Они раздели меня, распустили мне волосы, а я закрыла глаза и представляла себе, что это твои руки меня касаются. «Мой жених, мой муж», – повторяла я про себя и вдруг подумала: «Муж… Какое глупое слово». Потом рабыни ушли, а я сняла длинную ночную рубашку, всю в рюшах, кружевах и вышивке, и стала ждать тебя обнаженная. Когда ты пришел в спальню, уже рассвело.

– Я думал, ты спишь, – сказал ты с удивлением, даже с досадой.

– Я ждала тебя.

Я отвернулась, чтобы не смущать тебя, пока ты разденешься, а сама стала наблюдать за тобой в маленькое зеркальце сбоку: какое у тебя белое тело, какой ты большой и сильный, как закалили тебя далекие моря и страны, и представляла себе, как мне сейчас будет больно, как потечет кровь. Мне хотелось, чтобы кровь текла ручьем, алая, как тутовый сок, хотелось ради тебя и ради себя: сейчас я узнаю, что это значит – стать женщиной, ты превратишь меня совсем в иное существо, освободишь меня… Ты улегся рядом, поцеловал меня, повернулся ко мне спиной и тотчас же уснул. Ты овладел мной на следующую ночь – именно овладел, взял меня, точно вещь, а потом отодвинулся на край кровати. Мне даже не было больно, и крови выступило всего несколько капель.

– Как, и это все? – спросила я.

– Что все?

– То, что сейчас было. И только-то?

– Ничего не понимаю.

– Я тоже.

Через минуту ты уже опять спал, но я по-прежнему не сомкнула глаз.

Сейчас мне снова хочется тебя спросить: «И только-то?» Но ты по-прежнему молчишь. И это все? Конец? Страшные, нелепые, бессмысленные останки на краю долины, горсть праха, словно бы оставшаяся от птицы, которая упала мертвой на лету и истлела, и перья ее разметал ветер – как это ничтожно мало!

А может быть, наоборот, неизмеримо много? Одно я знаю: не страшно, когда умирает человек, смерть проста и обыденна. Страшно, когда умирает то, во что ты верил, на что надеялся, что любил.

Покойся с миром, Эрик Алексис Ларсон. Какая-то ночь всегда первая.

Ночью, когда они разбили бивак высоко на склоне, схватки у нее усилились.

После того как они нашли труп, они до самого вечера не произнесли ни слова. Он иногда поглядывал на нее, но она, казалось, его не замечала, не замечала того, что движется, – так щепка плывет по реке, не сознавая, что ее несет течение. День был пронзительно ясный, ни малейшей дымки на горизонте, ни тени тайны в долинах между холмами, все контуры обозначены жестко и твердо, все кажется именно тем, что оно есть, – вон там камень, там дерево, рядом куст.

Она все время ощущала тупую, тянущую боль – свою верную спутницу в последние дни, даже подругу. Но когда они остановились на ночлег, боль стала явственней, определенней, в ней проступили контуры отдельных ощущений, как силуэты деревьев и камней в пейзаже, что их окружал, однако она закусила губы и ничего ему не сказала. И вот сейчас, в темноте, ее вдруг так скрутило, что она не удержала стона.

Адам тотчас же проснулся.

– Что с вами?

– Ничего.

– Вы стонали, я слышал.

Как ни стискивает она зубы, стон вырывается у нее снова.

– Господи, если б я была в Капстаде! Там бы мне помогли.

– Где у вас болит?

– Здесь. – Она проводит рукой по животу, осторожно трет, сжимает. Где-то в глубине снова возникает тайная дрожь и рвется наружу толчками, точно волны землетрясения. Но сейчас ее уже не тошнит. И она знает, понимает нутром, что ее тело пытается отторгнуть от себя свою частицу – ее ребенка.

Буду лежать и не шевелиться, может быть, все пройдет.

– Принеси бренди.

Он подает ей бутылку, она отпивает глоток.

– Завтра придем в готтентотскую деревню, – говорит он. – Дотерпите до завтра? Там женщины знают, что делать. Мы бы еще сегодня до них добрались, да вот…

Она снова подносит к губам бренди.

– На что мне твои готтентоты? Какой от них толк? Грязные дикари.

Он не отвечает.

Но проходит сколько-то времени – звезды описали довольно большую дугу над уродливыми силуэтами алоэ и сухих поломанных деревьев на вершине ближайшего холма, – и ее пронзает такая боль, что она схватывается руками за живот и бьется головой о твердую, как камень, землю, на которой лежит.

– Ты думаешь, готтентоты мне и в самом деле помогут?

– Они умеют больше, чем я.

– До них далеко?

– Не очень. – Он встает и начинает готовить волов. – Трудно будет в темноте, но что делать, попробуем.

Через час она чуть не упала с вола. Он вовремя заметил и успел ее поймать – она без сознания. Только тут он действительно испугался.

Он неумело вливает ей в рот еще немного бренди, потом помогает взобраться на вола.

– Крепче держитесь. Я пойду с вами рядом. Теперь уже недалеко, – говорит он с мольбой.

У нее снова вырывается стон. Бренди ее слегка одурманил, но от него снова начало мутить.

И все, что происходит, словно заволокло туманом. Она только чувствует, как в ней отдается каждый шаг спотыкающегося в темноте вола, как подступает боль и прерывается дыхание, по лицу градом течет пот, потом боль отпускает… она чувствует, как ее хлещут ветки, когда они пробираются сквозь заросли, слышит, как Адам негромко говорит что-то, чертыхается сквозь зубы… Медленно светает, небо на востоке разгорается неярким зеленоватым огнем, восходит солнце… потом вдруг раздается лай собак, мычат коровы, она слышит голоса людей…

Сознание у нее меркнет, она не замечает, что они уже в деревне. Деревня состоит из тридцати – сорока круглых хижин, построенных вокруг обнесенного забором загона; в стороне, за небольшой рощицей, еще несколько хижин, куда помещают больных и нечистых женщин – но этого она, конечно, знать не может. Заходятся лаем псы, блеют козы, из хижин выбегают полусонные взволнованные люди – молоденькие девушки с бусами и в кожаных передниках, старухи с раскрашенными лицами, в шапочках и длинных накидках, молодые мужчины, почти обнаженные, если не считать ожерелий и узкой набедренной повязки с шакальим хвостом впереди, худые, как скелеты, старики в кароссах[8]8
  Каросса – длинная меховая накидка, которую носили туземцы в Южной Африке.


[Закрыть]
из козлиных шкур.

Люди узнали Адама. Он что-то объясняет, указывая на Элизабет. Ее окружает любопытная толпа, все говорят разом, трогают ее руками. Потом старухи с громкими проклятьями начинают разгонять толпу, стаскивают Элизабет с вола – от тошнотворного запаха протухшего жира и листьев баку, смесью которых обмазано их тело, у нее снова начинаются схватки, – и несут в одну из хижин за деревьями. Гладкий земляной пол в хижине чисто выметен, на нем расстелена одна-единственная бамбуковая циновка. Элизабет ложится и принимается рассматривать лачугу – вбитые в землю жерди каркаса и обтягивающие их воловьи кожи, над головой в потолке она видит отверстие и в нем – клочок синего неба. Опять боль сгибает ее пополам, но старухи держат ее за руки и за ноги, заставляют ее сесть, пытаются снять платье. Она помогает им развязать завязки и расстегнуть крючки, с нее стягивают все, что на ней было, она снова ложится, дрожа от холода. Кто-то приподнимает ей голову и прижимает к губам край калебаса. В нос ударяет резкий запах трав, но у нее нет сил отвернуться. Чьи-то руки укрывают ее мокрое от пота обнаженное тело шкурами. Ярая, звериная боль вгрызается все глубже, ее тело больше ей не подвластно… что это, из нее вырывают все внутренности! Хлещет жаркая кровь… И вот боль стихает, женщины приносят воду, обмывают ее, снова укрывают и уходят, и она медленно погружается в забытье, слыша, будто сквозь слой ваты, птичий щебет среди ветвей и повторяя про себя: «Умереть бы, умереть скорее, умереть…»

Она просыпается, снова засыпает, но где кончается сон и начинается явь, она не могла бы сказать. Звучит однообразная унылая мелодия – возле хижины, а может быть, в роще кто-то играет на дудке, сделанной из длинного пера цапли, и низкие глухие звуки врываются в ее сны. Снуют какие-то тени. Возле нее сидит древняя старуха и терпеливо ждет, на ее птичьей головке колпак из шкуры зебры, сморщенное пергаментное лицо точно высохшее и растрескавшееся дно реки, длинные груди висят, как два ветхих пустых мешка с горстью маиса на дне, она тихо курит свою длинную трубку, выпуская изо рта сладковато-едкие клубы дыма. Где-то лают собаки, блеют козы, кричат и смеются дети – далеко, в другом, незнакомом мире.

– Пей, – говорит старуха и подносит к ее губам бурдюк. От запаха кислого молока и меда ее тошнит, но она так обессилена, что не может сопротивляться, и покорно открывает рот. Что-то густое и холодное вползает ей в горло. Но желудок извергает питье, и по кишкам разливается огонь.

Казалось бы, самое страшное должно быть позади, но, видно, все только начинается. Меня хотят отравить, думает она, потому что я здесь чужая, они мне не доверяют, ведь я – белая. Но почему вы не взяли какой-нибудь сильный яд, который убил бы меня быстро и без мучений? Разве я виновата, что я – белая?

Слишком уж вы белая, таким не нужна правда. Так он мне сказал. Откуда он знает? Раб! Он думает, для меня довольно и обмана, довольно лжи. Разве за ложью идут на край света? Но всегда получается не то, чего ждал… Не мучай меня больше. У тебя все просто и ясно: таких, как ты, вздергивают перед дворцом на дыбе. Но есть иное страдание, его не избыть никогда. А может быть, все мы в конечном итоге приходим к одному и тому же. Жизнь всех нас ломает. Проклятая страна, во всем она виновата, мать поняла это раньше меня. Еще бы ей не понять, она похоронила здесь двоих детей. Двух своих сыновей, свою надежду, свою гордость. А я осталась в живых – девочка, дочь, нелюбимая, нежеланная, не заполнившая твоей пустоты… Женщина отправляется в путешествие в пустыню? Неслыханное безумие!.. А ведь мать тоже когда-то была молода и бесстрашна, тоже хотела перебороть весь мир. Так говорил отец. Да, мать бросила все, что у нее было – семью, Батавию, довольство и уют, свой класс и вышла замуж за человека без состояния, рожденного в Капстаде… А прабабка бежала из Франции и поселилась среди дикарей, но зато она была свободна… Я прилеплюсь к тебе, мы станем с тобой одна плоть… Как, и это все?.. Ну что ж, если тебе угодно, порази меня безумием. Ван Зил пожелал меня, бедный юноша. А ты вдруг стал ревновать, начал с ним ссориться. И вот Ван Зила нет, он умер. Все мы умерли. Все, кроме старого дядюшки Якобса в Капстаде, может быть, только он еще ждет. «Расти, моя девочка, и ни о чем не тревожься. Не бойся, что останешься одна, – твой старый дядя о тебе позаботится»… Они часами играли с отцом под шелковицей в шахматы. «Давай, Элизабет, я научу тебя, вдвоем мы живо обыграем папеньку». А когда никто не видел, он гладил мне под платьем ноги, и рука его незаметно скользила все выше, выше… Бедный старенький дядюшка Якобс, сколько ночей я пролежала из-за тебя без сна, трясясь от страха и чувствуя себя неискупимой грешницей! Сейчас я скучаю даже о тебе. Здесь, где я нахожусь, греха не существует: господь не пошел сюда с нами, где-то на полпути он нас оставил и, должно быть, вернулся в Капстад. Там новая церковь, такая мрачная и неуютная, там званые вечера, и слуги-рабы разносят гостям миндаль и инжир… самые сладкие ягоды привозят с острова Роббен, они красновато-лиловые. Прошу вас, герр Ларсон, попробуйте… И самую лучшую пресную воду достают в тюремном колодце. Странно, правда, – роют землю на острове и находят там пресную воду. Почему она не соленая, ведь вокруг море? Помню, я была там однажды с отцом. Как красива оттуда Гора, нигде нет такого великолепного вида. Я даже позавидовала каторжникам.

Когда входишь в бухту, возвращаясь из Патрии, перед тобой открывается тот же вид. Гора возносится к небу, как молитва, я пребуду под святым покровом Всевышнего… Но ты должен остаться по ту сторону гор, так будет гораздо спокойней. Для женщины. Ты женщина, и потому не смеешь делать того, что тебе хочется. Ты женщина, и потому тебе не позволят стать тем, о чем ты мечтаешь. Ты точно карликовые деревца, которые привез в Капстад губернатор. Я уверена, они тоже хотели вырасти высокими и раскидистыми, хотели, чтобы в их ветвях пели и вили гнезда птицы, чтобы в их тени отдыхали звери и люди, но чужая воля сковала их силы и рост, превратила в крошечных прелестных уродцев, в пустое украшение на подоконнике или над камином. Но сейчас я никому не покорюсь, я вырвусь на свободу и уйду в дикий край, где никто еще до меня не был…

Итак, в конце концов я оказалась всего лишь любопытной разновидностью млекопитающих, о которой можно сделать запись в дневнике. Наверное, ты был доволен, что придумал мне название. Ведь, помнится, ты говорил, что, когда даешь название чему-то сущему на земле, ты словно бы становишься его хозяином.

А я, разве я вещь или бессловесное животное, почему же ты считал себя моим хозяином? Два фургона, пять сундуков, две сковородки, шестнадцать ружей, девять слуг-готтентотов, одна женщина. Во сколько риксдалеров все это обошлось? И возместит ли тебе когда-нибудь Компания убытки? Увы, сударь, они чудовищно скупы.

Ах, если бы я могла стать собственностью, вещью, мне, наверное, было бы легче. Собственности не надо заботиться о хлебе насущном, о завтрашнем дне, ей не нужны счастье, любовь, вера. Раб получает все, что ему нужно, – в положенное время ему дают еду, в положенное время порют. Так почему же я-то не могла отречься от себя? Почему никого не могу признать своим хозяином, что во мне противится чужой воле? Здесь, в этой дикой бескрайней стране, я одна. Умру – и тоже буду одна, никто не скажет мне: «Покойся с миром», – никто меня не оплачет. Навалят груду камней посреди равнины. А потом шакалы и гиены все равно тебя вытащат и сожрут, останется только скелет, только кости…

Как хорошо быть скелетом, кости такие чистые, белые. Найдешь их где-нибудь среди вельда и даже не угадаешь, кто это был – мужчина ли, женщина? Чистое, освобожденное от плоти бытие, останки человека. Ева была сотворена из ребра – неудивительно. Наша основа – кость, мы крепче, нас не разрушишь. А он весь – кровавая плоть… Прах ты и в прах возвратишься… Кто же над кем властвует, ты над землей или земля над тобой?.. Phoenicopterus ruber, разновидность grallae, кажется, так ты сказал, я точно не помню, у меня никогда не было склонности к научным исследованиям – это твое выражение…

Вернулась старуха, принесла кислое молоко с медом, присела возле Элизабет на корточки и бормочет непонятные слова. Элизабет безучастно слушает, не в силах вникнуть в то, что происходит. Наконец она решается что-то сказать, но старуха лишь смеется, обнажив беззубые десны, и тут же уходит. Потом в дверном проеме темной тенью встает высокий мужчина. Постоял немного, но, когда она начала приподниматься на локтях, мужчина исчез.

Кто ты, темный человек? Что ты несешь – жизнь или смерть? У тебя сильное поджарое тело, ты выряжен в заморское платье моего мужа, в твоей лжи такая страшная правда, но кто ты? Что ты здесь делаешь? Почему ты со мной? Почему я боюсь тебя? Дома я, не задумываясь, раздавала приказания десяткам рабов; когда я купалась в горной реке, рабы меня охраняли. Наверное, они видели меня обнаженной, но мне и в голову не приходило их стесняться, ведь не стесняются же кошек и собак…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю