355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Бринк » Мгновенье на ветру » Текст книги (страница 2)
Мгновенье на ветру
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:01

Текст книги "Мгновенье на ветру"


Автор книги: Андре Бринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Записей, касающихся лично Ларсона и его супруги, в дневнике очень мало. Лишь изредка встречаешь беглую фразу: «Была ссора с Элизабет…», «Увы, наука совершенно недоступна уму Элизабет…», «Ночью Элизабет была очень требовательна, утром повторилось то же самое; это не способствует сосредоточенности на занятиях».

После последней записи, сделанной 3 января 1750 года, в дневнике следует несколько пустых страниц, потом записи возобновляются почерком Элизабет, но без указания каких бы то ни было дат. Ее заметки пространнее ларсеновских и содержат гораздо больше сведений лично о ней, чем написанные столько лет спустя мемуары. К сожалению, в них отсутствуют подробности, а некоторые важные, судя по взволнованности ее тона, события так и остались загадкой. Однако за некоторыми фразами вдруг угадываешь совершенно иную, скрытую от нас жизнь: «Какой долгий путь нам с тобой предстоит. О, боже мой, боже…»

Так кто же они? Сейчас готовятся к изданию «Мемуары» и «Дневник» с комментариями, хотя Лондонское Миссионерское Общество еще не дало своего окончательного согласия на публикацию последнего. И когда книга выйдет в свет, авторы записок займут подобающее им место в истории. Но история как таковая нас сейчас не интересует, нас интересует то, что скрывается за фразами: «Этого у нас никто не отнимет…» и «Какой долгий путь…»

И ради них мы должны соскрести с истории верхний слой. Не просто пересказать ее, но проникнуть вглубь и заново все пережить. Пройти по этой бескрайней земле и вновь вернуться к городу тысячи домов у подножья высокой горы, к городу, открытому ветрам и морю. Пройти по этой дикой неизведанной стране – кто ты, скажи? и кто я? – не зная, что тебе уготовано, когда ветер разбил все приборы и инструменты и листает страницы брошенных дневников, когда осталось только одно – идти вперед и вперед, пока еще есть силы. Идти и не думать о том, что тебя ждет. Идти и верить.

Она сидит на козлах фургона, сжавшись в комочек. Вечер, в ветвях диких смоковниц возле их бивака устраиваются на ночлег птицы. Вокруг разбросаны остатки снаряжения, с которым она совершала свое путешествие, – символы, олицетворяющие здесь, в диком, пустынном краю, высшие достижения ее цивилизации: разряженные ружья (она стреляла из них сегодня ночью и утром), мешочки с порохом и свинцовыми пулями, цветы, засушенные между листами белой, сплошь в пятнах, бумаги, чучела птиц и тщательно собранные скелеты, рисунки животных и деревьев, пейзажи с реками и горами, где отряд стоял лагерем, заспиртованные ящерицы и змеи, барометр, возле костра чайник и кастрюли, развешенные на кустах вышитые простыни, еще не просохшая после вчерашнего ливня мятая одежда, покрытый свежей ржавчиной рашпер, тарелки и чашки, на сундуках у нее за спиной карта, ее контуры были нанесены более века назад португальскими мореплавателями и постепенно уточнялись, дополнялись, и вот теперь из левого угла к центру тянется узкая полоска, на которой обозначены реки, горы и равнины, указана широта, долгота и высота над уровнем моря, определены климатические зоны и преобладающие ветры, – узкая полоска среди белой пустоты, и в этой пустоте лишь несколько робких точек и линий, пустота открытая и обнаженная, великая, бескрайняя terra incognita[3]3
  Неизведанная земля (лат.).


[Закрыть]
.

Он стоит у ограды из веток, которая кое-как защищает фургон, в руке у него убитый заяц, он держит его за задние ноги, и с мордочки на примятую траву капля за каплей падает кровь. Она сидит, не поднимая головы.

Еще не поздно уйти. Она даже не узнает, что он был здесь; собак давно нет, их увели с собой готтентоты. Что гонит человека из вельдов и лесов, где все ему знакомо и привычно, к такому вот обреченному биваку? Что заставляет его неделю за неделей красться по следу фургона, выслеживать его, точно собака или хищный зверь? Какой неистребимый инстинкт вынуждает его без конца кружить возле лагеря, все суживая и суживая свои круги?

Он еще может вернуться. Но он стоит и глядит на нее, как глядел уже столько раз в эти дни и недели, только сейчас он стоит гораздо ближе и смотрит не таясь. Ее длинные темные волосы рассыпались по узким ссутуленным в изнеможении плечам, точно эта ночь отняла у нее все силы, она кажется совсем юной, почти девочкой. Голубое платье с белыми кружевами, без фижм, подкладок и кринолина, которые носят в Капстаде, измято и грязно. Сегодня ночью она спала в нем и впервые за все их путешествие не переоделась утром, не умылась и даже не убрала волосы.

Вот я, перед тобой. Пять лет я ждал, это долго, слишком долго.

Наконец что-то заставляет ее поднять голову – не шорох, но тишина. Ветер, который не стихал все эти дни, который бушевал над лагерем сегодня ночью, ломая ветки, стараясь сорвать парусину с плетеного кузова фургона и истрепать ее в клочья, вдруг улегся.

И вот она видит его, видит его одежду и, потрясенная, отшатывается.

– Кто ты? – наконец произносит она.

– Мое имя – Адам Мантоор. – Он не сделал ни шага, не шевельнулся, лишь перехватил поудобнее заячьи лапы.

– Но кто ты?

Нелепая до смешного сцена: он хочет рассеять ее страх и подходит ближе, но она, не так истолковав его движение, хватает ружье и вскакивает на ноги.

– Стой, не подходи!

Он замер было на секунду, потом все-таки шагнул вперед.

Она нажимает спусковой крючок, но выстрела нет. Опустив ружье, она в растерянности ищет вокруг себя глазами, хватает пистолет с длинным дулом и швыряет в него. Он увернулся, и пистолет летит мимо. Теперь он знает наверняка. Он неспешно подходит к фургону и кладет возле нее зайца. Она медленно отодвигается в глубь фургона, глядя на него сквозь упавшие на лицо пряди. Он протягивает руку к ружью. Миг сопротивления, и она его выпускает, ее сковал такой страх, что она не пытается ни убежать, ни хотя бы спрятаться.

Адам берет из открытого мешочка щепоть пороха, взвешивает на ладони и насыпает на полку, потом ловко забивает пыж и вгоняет в дуло свинец. Она глядит на него остановившимся взглядом. Он взводит курок, так что кремень поднимается вверх, точно голова змеи, которая готовится ужалить, и протягивает ей ружье, повернув к ней резным прикладом.

Она берет ружье, не сводя с него глаз.

– Что тебе надо?

Он пожимает плечами. Камзол ему явно велик.

– Подожди, – вдруг говорит она, скрывается в палатке и через минуту снова выходит с медной кружкой в руках. – Бренди. – Она показывает на свой рот. – Пей. – И повторяет настойчиво, потому что он точно не слышит: – Пей же.

Адам качает головой и ставит кружку на сиденье возле убитого зайца.

– А теперь уходи, – приказывает она, чувствуя себя гораздо увереннее с заряженным ружьем в руках. – Сейчас вернется мой муж.

– Нет, ваш муж не вернется. Он заблудился.

– Если он тебя здесь увидит, застрелит на месте.

– Чем – водой?

– Откуда ты знаешь?.. – спрашивает она, растерявшись. Но гнев ее тут же вспыхивает снова. – А, так ты следил за ним! И давно ты за нами шпионишь?

Он неопределенно разводит руками, и ей снова бросается в глаза, как широки ему рукава парчового камзола.

– Это его одежда. Ты убил его и украл одежду!

– Я уже давно ее ношу.

Да, это верно, вчера утром, когда Эрик Алексис ушел за своей красной птицей, он был одет по-другому. Но недели две назад он записал в своих дневниках о пропаже платья – они решили, что его украли готтентоты.

– Так это ты вор!

Он снова пожимает плечами.

– На тебе платье моего мужа.

– Ну и что?

– Наглец, с кем ты разговариваешь!

Да, он более худ, чем Эрик Алексис. Примерно такого же роста, но гораздо тоньше. И какой же у него дурацкий вид в этом роскошном голубом камзоле, в расшитом цветами жилете и панталонах, но без шляпы и без чулок, в грубых башмаках из сыромятной кожи на босу ногу. Шут, настоящий шут, откуда ты взялся в этой пустыне? Зачем ты пришел? Уходи, я боюсь тебя. Но кто-то же должен мне помочь. Вчера его не было целый день. Он уже не раз забредал далеко, преследуя какую-нибудь экзотическую птицу или редкого зверя, но еще никогда не бывало, чтобы он провел ночь в вельде. Да еще такую страшную, как нынешняя.

А она, несмотря ни на что, уснула. Наверное, в ней накопилось слишком много страха и усталости, она спала и почти не слышала грозы. Собак у них не осталось: двух задрал лев, одну утащила гиена, трех подстрелили бушмены, когда псы погнались за ними, остальные ушли со слугами-готтентотами – предатели. Ван Зил с каждым днем все больше отбивался от рук, воровал бренди, задирался, подглядывал из-за кустов, как она моется и переодевается, а потом убежал в лес и застрелился. «Мне помогут готтентоты, мы сами его похороним. Ты не ходи, зрелище не из приятных…» Какая деликатность! Только где же она была ночами, твоя деликатность? Я до рассвета видела в желтом свете лампы твой затылок, ты бесконечно писал свои дневники и чертил свою карту. Ты такой же одержимый, как мистер Ролофф. Тебе бы с картой обвенчаться, жаль только, карты не умеют стряпать. Больше ведь тебе от жены ничего не надо. Я корчусь и горю на медленном огне, но что тебе за дело? И для того-то я все бросила и отправилась с тобой в дикую, неизведанную страну, прилепилась к тебе и стала с тобой одна плоть? А ты прилепился к своей карте, к своим дневникам, плоть для твоего строгого научного ума слишком переменчива, слишком ненадежна, она шокирует тебя своей непристойностью и пугает. Ты доверяешь только своему барометру, ртутному столбику, который едва заметно поднимается и опускается. Как страшно ты наказал готтентота, который разбил флакон с запасом ртути! Ты велел привязать его между колесами фургона и запороть до смерти, а сам стоял и глядел, и твои бледные, как у всех шведов, руки тряслись. В ту же ночь все наши слуги убежали. Ты удивлен, что я так крепко спала нынче ночью? Меня освободил, раскрепостил мой собственный страх. Среди неистовства грозы я чувствовала, что я в безопасности, с тобой я никогда не ощущала такого спокойствия, но сейчас я знала: мне ничего не грозит. Но вот прошел еще один день, и сегодня я уже не сомкну глаз. Ты жив, ты где-то неподалеку. Почему же ты не вернулся, когда я стреляла? Я разрядила все наши ружья, и вот пришел этот дикарь и снова их зарядил. А ты – надеюсь, ты настиг свою птицу с таким красивым, ярким оперением…

– Откуда ты? – спрашивает она.

Он оборачивается и широким неопределенным взмахом показывает назад, на сумеречный мир за своей спиной: высокие пологие холмы, глубокие долины, заросшие непроходимой чащей, неведомые ей деревья и кусты, которым придумывал названия Эрик Алексис Ларсон – латинские названия, ничего не говорящие ее слуху.

Как хорошо, что ты ничего не стал объяснять, а просто указал рукой, ведь этой земле еще не дали названия, во всяком случае латинского, она пока еще не существует. И эта земля принадлежит тебе, владей ею. Но я-то, я-то что здесь делаю? Что привело меня сюда, зачем я бросила Капстад и шла через горы, реки, долины? Неужели только затем, чтобы передо мной вставали все новые горы, все новые реки, раскидывались равнины и плоскогорья, чтобы меня снова и снова встречали ветер и дождь, зной, сушь, безмолвие? Нет, нет, не хочу, не надо!

Адам делает к ней движение, и она мгновенно сжимается. Но он всего лишь берет зайца – на этот раз за уши – и идет к черному кострищу, залитому ночным дождем. Она настороженно наблюдает за ним. Он опускается на корточки спиной к ней – «Я могу его сейчас убить из того самого ружья, которое он мне зарядил», – достает нож и принимается свежевать зайца. Несколько быстрых, точных движений от белых лапок вверх, потом вдоль грудки и живота… Она завороженно глядит. Цвет мускулов точно такой же… Она опускается на козлы фургона и кладет ружье на колени, но он не поднимает глаз. Из бочки, которая стоит возле фургона, он наливает в чайник воды и относит к кострищу, достает из-под фургона сухие дрова, точно все здесь, в лагере, ему давно знакомо. Стоя к ней спиной, разводит огонь. Интересно, как он его разжег? Плывет дым, ползет едкий запах каких-то местных трав, и к ее горлу подкатывает тошнота.

Запах трав, запах страны… Он обжигает рашпер и раскладывает на нем мясо.

Солнце село, но небо продолжает гореть. В воздухе неправдоподобно тихо. За ближней грядой гор поднимается другая, третья, как они не похожи на синие, будто нарисованные на фарфоровом блюде, горы Готтентотской Голландии, они тяжелее, массивней и напоминают огромных спящих зверей.

Пока жарится мясо и закипает на костре чайник, он приводит двух оставшихся волов в загон и начинает поправлять поваленную ветром ограду. Он чувствует, что она не спускает с него глаз. Стоит ему только поднять голову, и он встретит ее взгляд. Но что он ей скажет? Я знаю тебя? Я тебя не знаю? Кто ты? Что ты здесь делаешь? Ты здесь чужая. Мы здесь не хотим знать о Капстаде… Нет, нет, это ложь. Пять лет я разговаривал сам с собой, скитаясь по диким лесам, по пустыне, пять лет я не мог прогнать из своей памяти Гору и бухту. Самый красивый вид на них открывается с острова Роббен. Тебя зарывают по шею в песок и мочатся тебе на голову. Между их расставленных ног ты видишь горы. Мать поет в винограднике: «Будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня, ибо ты – каменная гора и ограда моя…»

Закутавшись в вышитое одеяло, бабушка тихо рассказывает о Паданге, о зеленых зарослях гибискуса, сплошь покрытого красными цветами, о дрожащих листьях недотроги…

Она ест свой ужин, сидя на козлах фургона, он остался возле костра.

Поев, она ставит тарелку и поднимает голову.

– Принеси мне воды помыться, – приказывает она. За ее спиной под парусиновой крышей фургона висит на короткой цепи горящая лампа.

Он не шевельнулся.

– Ты что, не слыхал?

– Носите себе воду сами.

Даже при свете костра он видит, как она побледнела.

– Как ты смеешь так разговаривать со мной, раб! – в гневе кричит она.

– Я не раб.

– Что же ты тогда здесь делаешь?

– Я думал, вы нуждаетесь в помощи.

– Я?! Какая наглость!

– А почему, собственно? – Он неторопливо встает.

– Убирайся вон! – кричит она, срываясь на истерику. – Я прекрасно обойдусь без тебя!

Бледная, стиснув зубы, она слезает с фургона на землю и, подойдя к костру, берет кипящий на огне чайник, а он стоит и смотрит на нее. Потом она возвращается к фургону и, обернувшись к нему, злобно бросает:

– Места своего не знаешь, видно, не научили.

Но он все молчит.

– Подожди: вот муж вернется…

Он лениво поворачивается к ней спиной и начинает класть в костер поленья на ночь. Когда от них повалил дым, он отходит чуть в сторону и видит на парусиновой стенке фургона ее тень. Наверное, она возле самой лампы, потому что тень ее уродливо велика, но все равно он не может отвести от нее глаз. Никогда еще он не был к ней так близко. Она раздевается. Высвободив руки и плечи из лифа пышного платья, она наклоняется над корытом и начинает мыться. Он видит сбоку ее грудь, и теперь это не просто выпуклость, скрытая под рюшами и кружевами, но две отдельные полусферы.

Ты белая, и рядом твоя черная тень. Пять лет мне приходилось разговаривать с самим собой или с кочующими готтентотами воинственных племен среди бескрайних просторов и безграничной свободы, которую я выбрал по собственной воле. Выбрал в ту ночь, когда бежал с острова и, чудом не утонув, поднялся, шатаясь, на берег; надо мной стоял узкий серп месяца, я был наг и дрожал на ветру от холода, но я знал: это путь к свободе.

Где-то там она ждет меня, все время удаляясь. За какими горами я ее встречу, за какой рекой? Где юг отпускает человека, где перестает тянуть его, точно на волнах прилива, к дому, к матери, к детству? И вот ты стоишь в своем фургоне, я вижу на стене твою тень. А ты и не знаешь, что я на тебя смотрю, а может быть, ты так меня презираешь, что тебе все равно? Ты расчесываешь волосы, твои руки поднимаются, опускаются. Если ты слегка повернешься, я увижу твои острые соски. Ты, самый страшный из наложенных на меня запретов, самое недостижимое из всех живых существ – белая женщина.

Их окружает хлипкая изгородь загона, дикие смоковницы. А за ними – бесконечность, они обречены, приговорены ей.

Когда лампа в фургоне гаснет и теплый запах фитиля рассеивается, в темноте появляются дикие звери. Костер прогорел и теперь слабо тлеет. Прошлой ночью, когда ревел ветер и бушевала гроза, хищники таились вдали. Но сегодня они опять осмелели и подали голос, сначала далеко, потом все ближе, ближе и наконец подошли к самому лагерю. Хохотали шакалы, лаяли дикие собаки, раздавался вой, страшнее которого она ничего на свете не слышала, от которого кровь у нее леденела в жилах, – вой гиен. Вой этот начинался низким глухим рычаньем и поднимался до пронзительного визга, разрывающего темноту. Луны все еще не было.

Эрик Алексис Ларсон знал, когда месяц должен родиться, когда луна начнет убывать, когда совсем исчезнет… Эрик Алексис Ларсон знал все.

Может быть, звери сейчас обгладывают его кости? Или готовятся напасть на лагерь? Растопчут никчемную изгородь, перепрыгнут через костер, может быть, огонь их даже привлекает? Гиппопотамы вылезают ночью из воды и идут на огонь. В тот вечер на берегу реки, которую ты нанес на свою карту и которой дал название, мы играли за нашим походным столиком в шахматы, возле нас горела лампа, и вдруг появилась эта громадина. Ты схватил лампу и бегом вокруг лагеря, гиппопотам за тобой, наконец готтентоты стали кричать тебе, чтобы ты бросил лампу. Ты швырнул ее, а сам кинулся прочь, гиппопотам бросился на лампу, растоптал ее и ушел себе как ни в чем не бывало. Ты потом записал в своем дневнике: «Оказывается, есть животные, которых свет не отпугивает, а привлекает, таковы, например, бегемоты», – только и всего.

Поднявшись с постели, она подползает к краю фургона и приподнимает уголок парусины. В лицо ей дохнула прохлада ночи, – в фургоне так душно. Привыкнув к темноте, она разглядела возле костра его темную фигуру. Позвать бы его, но что она ему скажет, о чем спросит? Голос ей не повинуется, точно чьи-то руки сдавили горло. Вон он сидит, но ночь так темна, что она не знает даже, смотрит он на нее или нет. Он что же, собирается просидеть так до рассвета? Зачем? Она не хочет, чтобы он был здесь. Он – угроза ее независимости, ее молчанию, угроза ей самой. Но если бы его сейчас не было, она бы наверняка умерла от страха. Может быть, дать ему ружье? Или пусть просто так сидит у костра, в дорогой одежде ее мужа, которая висит на его тощих плечах, как на вешалке? Черная тень в темноте… Элизабет снова завязывает полог фургона. Руки ее дрожат, ладони влажные. Он там, у костра. Она натягивает вышитую простыню до подбородка и зажмуривается. Ей снова представляется та шелковица, истекающие соком спелые красные ягоды… Господи, неужто гиены будут сегодня выть всю ночь напролет? Зрелище не из приятных, сказал тогда он. И лицо ее горит, как в тот день среди веток шелковицы.

Он возвращается в лагерь под дикими смоковницами первым, вынырнув из зарослей глубокой узкой долины, которую зажали с двух сторон зеленовато-бурые склоны холмов. Жара еще не спала, а на нем к тому же это непривычное платье, он ходил в нем весь день чуть не с рассвета. В мешке из оленьей шкуры, что висит у него за спиной, он принес несколько светлых крапчатых яиц и, проходя мимо костра, осторожно достает их и складывает в ямку. Потом, подняв голову, видит ее. Она идет между деревьями, высокая, тонкая; широкая юбка развевается вокруг длинных ног, ко лбу и щекам прилипли мокрые пряди темных волос. Когда она подходит ближе, он замечает, что она тяжело дышит и очень бледна, вокруг губ синева, на лице капельки пота. Она не видит его, проходит, чуть не задев, к фургону, хватается руками за крыло и падает головой на локти. Рукава ее платья засучены, в солнечных бликах золотится пушок на ее руках.

Она замечает его, лишь когда он наконец поднимается на ноги, и в испуге вздрагивает, но, узнав его, снова роняет голову на руки.

– Принеси… принеси мне… – начинает она, но голос ее прерывается, дыхание перехватывает, она стискивает зубы. Не досказав своей просьбы, она идет за фургон, зачерпывает воды, наливает в чашку и возвращается. Теперь она садится на траву, привалившись спиной к переднему колесу. Он стоит и наблюдает за ней равнодушно, даже с легким злорадством.

– Не выносите солнца? – наконец спрашивает он.

– Что за глупости, – с досадой говорит она. – Сейчас пройдет. Я просто… – По ее телу словно проходит судорога. Она поспешно встает и бежит за фургон, он с изумлением слышит, что ее начинает рвать. Его охватывают угрызения совести. Чтобы не стоять праздно, он принимается рубить дрова для костра, но тут же бросает топор. Наконец она возвращается.

– Заболели? – спрашивает он.

– Нет. – Она садится и снова прислоняется к колесу. Вынимает из волос шпильки, и они мягкой темной волной рассыпаются у нее по плечам.

– Неправда, вам плохо, – не отступает он.

– Я жду ребенка. – Она вдруг вспыхивает гневом и выпрямляется. – Он не имеет права бросать меня одну. Он никогда ни о ком не думал, только о себе. – Но она так устала, что даже на гнев у нее не осталось сил. – Что, ничего не нашел? – спрашивает она, помолчав.

– Нет. Осмотрел шаг за шагом долину и отроги, но ливень смыл все следы.

Еще рано, но он все-таки решает разжечь костер и вскипятить чайник.

– В другое время я бы на солнце и внимания не обратила, – говорит она жалобным голосом, который противен ей самой. – Просто сейчас я…

Он слушает молча.

– Когда я гуляла в Капстаде, я проходила пешком по многу миль, – продолжает она. – Тайком от матери. Мать никогда не отпускала меня без портшеза. Однажды я даже поднялась на Гору, на самую вершину. – Она умолкает и ждет, чтоб он отозвался на ее слова. – На Львином хребте часто бывала и, конечно, на Голове Льва. Но на Гору взбиралась всего один раз. Забавно, правда, – снизу она кажется такой ровной, гладкой, иди себе, точно по улице, а начнешь подниматься, так сплошные скалы и ущелья и непролазные заросли. Там есть кусты с очень смешными плодами, вроде маленькой сосновой шишки, если сожмешь их в руке, они начинают шевелиться и щекотать ладонь. – Она все еще бледна, но лицо понемногу оживает. – Когда мужчины ходили на Гору, они обязательно приносили с собой эти шишки и просили девиц закрыть глаза и подставить руку. Какой визг поднимался, хихиканье, сколько притворства, до сих пор вспоминать тошно.

Там, наверху, дул сильный ветер. Серые пятнистые скалы спускались к самому морю. А море было синее, огромное, казалось, оно тянется до самого конца земли. Странное чувство охватило ее на вершине, душу наполнила лихость, удаль, хотелось выкинуть какой-нибудь немыслимый поступок, на который она нигде больше не осмелилась бы. Не будь рядом спутников, она бы сбросила с себя платье.

Она открывает глаза и с недоумением, с досадой видит, что перед ней – он.

– Знаю я эту гору, – цедит он сквозь зубы. – Много раз там бывал.

– И тоже любовался морем?

– Да, видел и море.

– Мне так не хотелось спускаться с вершины. – Почему она с ним так разговаривает? Щебечет без умолку, точно капстадская барышня на балу, которой хочется удержать возле себя молоденького офицера с зашедшего в их порт корабля или заезжего чиновника из Патрии, и она без зазрения совести приукрашивает мелкие события своей жизни: пикники, прогулки, письма, праздники, когда над заливом гремят пушки и вьются флаги и хозяйки в тавернах спешат разбавить вино водой.

– Мы ходили на Гору за дровами, – продолжает он нехотя, как бы через силу. – Уйдем чуть свет, а когда возвращаемся с вязанками, уже темнеет.

– Тяжело, наверное, носить дрова.

– Да нет. С горы мы их скатываем, а внизу свяжем и уж потом несем.

В ее глазах пустота.

– Ты раб, – говорит она.

– Нет, я не раб!

Закипает вода в чайнике.

– Можете налить себе чаю, – угрюмо и враждебно говорит он.

– Зачем ты пришел сюда? – спрашивает она с вновь вспыхнувшим недоверием. – Что тебе от меня надо? У меня ничего нет.

– Почему мне должно быть что-то надо? Я просто увидел в зарослях фургон и пошел посмотреть.

– Ты за нами следил. Ты украл его платье. Это ты его куда-то заманил.

– Вы же сказали, он охотился за птицей.

Она снова откидывается назад, стараясь избежать его взгляда.

– Ты должен отвести меня домой, – говорит она. – Мне надо вернуться в Капстад.

– В Капстад? – переспрашивает он. – Мне-то зачем туда возвращаться?

– Не могу же я остаться здесь! – Она крепко сжимает чашку в ладонях. – Нужно найти людей. Я не могу…

– В той стороне есть кочевники-готтентоты. – Он показывает рукой.

– Какой мне от них толк?

Он молча глядит на нее в упор. Почему я должен жалеть тебя? Не надо мне было вообще подходить к фургону. Да, я здесь, но это вовсе не значит, что…

– Я иду к морю, – говорит он, отводя глаза. – Может быть, по пути нам встретится какая-нибудь ферма или караван путешественников.

К морю, куда угодно, только прочь от этих нескончаемых холмов.

– Мы не можем уйти, пока не найдем его, – возражает она. – Наверно, он упал и сломал себе руку или ногу. Вернется, а меня нет.

– Он вас бросил.

– Нет, он меня не бросил. Он просто охотился за птицей. Он вернется.

– Он что же, впряжется в ваш фургон и потащит?

– Он выведет нас отсюда. Ведь он же все-таки мужчина, – говорит она и с отвращением думает: «Ну зачем я это сказала?» В ее ушах снова раздается плач новорожденного младенца, вырвавшийся из-за двери, откуда вышел ее отец, голова его низко опущена, он увидел дочь и остановился как вкопанный. «Где ты был?» – спросила она тихо и жестко. «Зачем тебе знать?» – ответил он. Она чувствовала, как пылают ее щеки. «Это твой ублюдок? Значит, еще один? И что за судьба его ждет?» – «Не смей мне дерзить, Элизабет! Тебя это не касается», – сказал он. «По-твоему, рабыня – это всего лишь женщина!» – в ярости крикнула она и про себя подумала: «А женщина – всего лишь рабыня». В его усталых глазах сверкнул бессильный гнев. «Ступай к себе в комнату, Элизабет, будешь сидеть там до вечера».

– Мы не можем уйти сейчас, – решительно говорит она. – Вдруг он вернется. Ну, а уж если…

О, господи, море…

А он в это время думает: «Молочай на берегу в Капстаде… Как терпко его кусты пахнут летом, когда их нагревает солнце. Все это я отринул. Прошло столько лет, и вот теперь…»

Начинают сгущаться сумерки. В долине кричат даманы, они поднимаются вверх по склону.

– Почему они так страшно кричат?

– Что ж тут страшного?

– Будто их убивают. Прямо кровь леденеет в жилах.

Он смеется с презрением.

– Где ты живешь? – вдруг спрашивает она, повинуясь неожиданному порыву.

– Нигде.

– Зачем ты пришел сюда? Я должна знать, – властно говорит она. Но он молчит, и она снова наступает – Надеешься застать меня врасплох, думаешь, я не понимаю? – Она в волнении встает и начинает перекладывать лежащие на передке фургона ружья и пистолеты. – Ты просто выжидаешь случая. Но я с тебя глаз не спускаю, знай. И если ты посмеешь… скорее я себя убью… – В ее голосе начинают прорываться рыдания, но она их подавляет. – Понял? Ты не имеешь права. Я беременна. А ты – всего лишь раб.

Он молча глядит на нее. В руках его треснул сучок. От резкого сухого звука она вздрагивает, точно от выстрела. Он переводит дух, стараясь овладеть собой, чтобы ответить ей спокойно.

– Раб, – произносит он наконец, – раб! «Ты не имеешь права»! Затвердили, как попугай, других слов и не знаете. Но с меня довольно, я больше слышать их не хочу.

Может быть, у тебя есть право отрубить мне ногу. Ну что ж, отруби, но говорить потом, что я не имею права ходить прямо… нет, этого я не позволю. Он видит, что она дрожит. Тогда он вдруг круто поворачивается и идет к проходу в ограде.

– Куда ты, не смей! – кричит она. – Ночь наступает. Ты не смеешь бросить меня здесь одну. Ты должен отвести меня домой, слышишь? Вернись!

Адам оглядывается на нее через плечо.

– Боитесь?

Она не отвечает.

Ты хочешь помыкать мной, потому что трясешься от страха, потому что передо мной бессильна. Немного же у тебя осталось власти. И вдруг ему становится почти жаль ее.

– Будете есть яйца на ужин? – смущенно спрашивает он. – Я очистил несколько гнезд в долине.

Тот день на чердаке… Мы с Левисом всегда забирались туда, наработавшись и наигравшись. Другие дети бааса были еще малы. Долгими летними днями мы плескались с ним голышом в холодной горной речке за рощей пихт и молодых дубков. Ездили в город в фургоне, отвозили вино на склады Компании. Ставили силки для маленьких серых оленей, которые травили рано утром поля пшеницы и ячменя. Скакали без седла на молодых бычках, кубарем летели с них в пыль и навоз. И каждый вечер лезли по высокой деревянной лестнице на чердак, где так сладко пахло изюмом, который сушили из спелого сочного винограда, мы еще помогали его собирать. Сидя на корточках в душистом полумраке среди выделанных кож и кип сушеного чая, возле двух гробов, сколоченных из атласного дерева, которые держали на всякий случай и, чтоб зря не пропадало место, хранили в них сушеные фрукты, я рассказывал Левису истории, которые слышал от бабушки. Сначала он тоже всегда бегал со мной во двор усадьбы слушать, как она их рассказывает, нанизывая, точно бусы, звучные имена и названия – Тьилатьяп, Палик-папан, Джокьякарта, Смерос, Паданг, Борободур, но потом руки ее скрючились от ревматизма, и она больше не могла работать, и тогда баас отпустил ее на свободу, и она поселилась в городе, высоко на Львином хребте в крошечной глинобитной лачуге. С тех пор уже я пересказывал Левису ее истории, сидя с ним на чердаке и поедая сладкий изюм. Никакой тайны из своих походов на чердак мы не делали, да нам никто и не запрещал туда ходить, не то что в погреб. Мы не представляли себе жизни без чердака, где пахло корицей и листьями баку[4]4
  Баку – дерево, листья которого содержат тонизирующие вещества, сейчас широко используются в фармакологии.


[Закрыть]
вяленой рыбой, сушеными фруктами, кожей. Поэтому-то я сначала ничего и не понял. Левис в тот день уехал с отцом и каким-то их гостем из Патрии на Хаут-бей, а я, вернувшись под вечер голодный с горы, где собирал птичьи яйца, сразу же побежал на чердак за изюмом, а когда начал спускаться по лестнице, меня окликнула хозяйка.

– Что это у тебя в руках?

– Изюм, госпожа. – И я разжал горсть и показал ей.

– Где ты его взял?

– Там, госпожа, наверху. На чердаке, госпожа.

– Кто же это тебе позволил, а?

– Кто позволил, госпожа? Но ведь мы… Как же так?..

Те же самые слова я повторял и хозяину, когда вечером вернулись мужчины и хозяйка вывела меня к ним.

– Как же так, баас, как же так, ведь мы…

– Ну что за люди, неужто вы никогда не избавитесь от своей привычки воровать? – сказал хозяин. – Видно, придется тебя проучить.

Позвали двух рабов, велели им привязать меня к тачке и раздеть, и все равно я еще не понимал, что происходит. Веревки больно врезались мне в руки и в лодыжки, я заплакал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю