355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Рогов » Выбор » Текст книги (страница 7)
Выбор
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:06

Текст книги "Выбор"


Автор книги: Анатолий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

– Третья осада?!

– А как иначе!

– Да, иначе... – опустив голову, крепко тер лоб и закрытые глаза, тяжело дышал. – И все ж и Репня не нравится, и Глинский.

– Чем?

– Думаю. Думаю.

Через два дня, совсем не отдохнув, такой же подавленный, на всех рыкающий, уехал по монастырям молиться. И не взял с собой Соломонию, первый раз не взял. Правда, дней через десять вызвал ее в Ростов Великий, через две недели они вернулись, и он был прежним: торжественно-многозначительно расправлял плечи и спину, щурил левый глаз.

В конце февраля, отслужив благословенный молебен, начали подготовку к новому походу, и, когда дело уже раскрутилось, он и стал снова мрачнеть, дергаться, панически повторяя:

– Не одолеем! Чую, не одолеем! Нельзя в третий раз, коль дважды уже... Знаете же, что нельзя!..

Но твердил это только Соломонии, Вассиану, реже Шигоне и только наедине, как бы стараясь передать и им хоть часть своих терзаний и неверия. И они каждый по-своему, как могли успокаивали, убеждали его, что не сможет Смоленск выдержать еще одного невиданного по мощи натиска, непременно будет победа и слава ему великая в веках и веках. А она раз в сердцах даже пристыдила его и предупредила, что, не приведи Господи, если еще кто в Москве, в государстве узнает, что он, великий князь государь всея Руси, так паникует, так сомневается и боится этого похода, – опозорен будет ведь тоже на века.

– Царица Небесная! Спаси и помилуй!

Как ни удивительно, но это подействовало сильнее всего.

Теперь передовыми пошли рати князей Дмитрия Васильевича Щени-Патрикеева и Глинского, а восьмого июня и Василий с братьями Юрием и Семеном подступили к Смоленску. Войска опять было около восьмидесяти тысяч, а пушек уже сто пятьдесят, пищальников до двух с половиной тысяч, подрывников-минеров тоже больше. Всего больше. Город обложили кругом, заперли намертво, устроили в нем сущий ад на много-много дней, и в середине июля городские ворота наконец отворились и из них вышла делегация защитников от бояр, мещан и черных людей – Иван Юрьевич Шигона-Поджогин и дьяк Иван Телешев. Условия сдачи обсуждали еще в Москве, и Василий согласился с предложением Вассиана непременно приветить смолян, чтоб почувствовали, что вернулись в родное отечество и зла за сопротивление на них никто не держит; Василий дал им жалованную грамоту со многими льготами и обещаниями.

Смоленск распахнул ворота.

А жолнерам и панам, которые согласились перейти к нему на службу, государь распорядился выдать каждому по две тысячи рублей и по куску английского сукна. Поместья и вотчины им были оставлены.

Смоленским наместником поставлен Василий Васильевич Шуйский.

Потом Василий ей рассказывал, как первого августа под ярким жарким солнцем под ликующее пение труб, грохот барабанов и невнятный перезвон колоколов уцелевших церквей торжественно въехал в сильно разрушенный, выгоревший город на высоком белом красавце коне под серебристой с голубыми кистями попоной, в золоченом дивном шлеме с разноцветными перьями, золоченом панцире с выпуклым двуглавым орлом на груди, пурпурном, муарового шелка плаще – весь сияющий, ослепительно сверкающий под солнцем, величественный и грозный, он был, как ему казалось, подобен самому всемогущему небесному архистратигу, и уцелевшие горожане, высыпавшие на улицы, завороженно склоняли головы, кланялись до земли, даже падали ниц, и он чем дальше, тем как будто – вспоминал он – становился все больше, выше, шире, величественней и могущественней, переполненный ликующей гордостью за совершенное им и его войсками, которые гулко, грозно грохотали, лились следом за ним под алыми и черными стягами с ликами Христа, Георгия Победоносца и архангелов.

Потом он всегда говорил, что это был счастливейший, величайший день в его жизни, главное, что он вообще совершил в свое царствование.

И еще часто вспоминал, как через день, третьего августа, когда они продолжали праздновать победу, бражничали за столами вместе со смоленской знатью, его попросил уединиться Михаил Глинский и, улыбаясь совсем не хмельно, глядя прямо в глаза, сказал:

– Ну вот, великий князь Московский, сегодня я дарю тебе крепость Смоленск, которую ты давно желал. Что же ты даришь мне?

– Ну, думаю, и наглец! Будто это он один овладел Смоленском! Помолчал и говорю: "Так как ты мне даришь его, так я дарю тебе княжество Литовское..." Так-то! Не дал ни шиша. Всем дал, всех одарил, кроме него – за наглость. Вижу, озлился страшно, но ловко скрывает, даже глаза не отводит. Ну, думаю, не зря сомневался – из одной корысти пришел служить...

И тогда же, в Смоленске, Василий приказал тайно следить за Глинским и через полгода с небольшим, уже в Москве, ему доставили списки с двух грамот, которые тот посылал Сигизмунду: в первой винился, что ушел из Литвы, и изъявил желание вернуться и вновь служить его короне, а во второй, видимо, получив какое-то прощение и согласие Сигизмунда, извещал, что у него есть блестящий, хитрый план, как вернуть Литве потерянное, но для этого ему, Глинскому, необходимо еще какое-то время побыть на Руси и кое-что устроить...

– А ты меня все коришь, что я больно мнительный, подозрительный,сказал Соломонии. – Государь только таким и должен быть – никому не верить! Потому что если какой человек и не хочет ему зла, не против него, не хочет его свержения или смерти, то урвать, поживиться, покормиться от государя хотят буквально все. И ты это знаешь не хуже меня.

Князь Михаил Глинский был закован в кандалы и брошен в темницу.

А следом за ним Шуйский в Смоленске заковал в кандалы и тамошнего епископа Варсонофия, который, как дознались, тоже сносился с Сигизмундом и был в сговоре с Глинским.

* * *

С Василием теперь захотел дружить аж сам император Великой Римской империи Максимилиан, от которого прибыл высокий посол с предложением заключить союзный договор против Польши и Литвы. Тем самым признавалось равенство между Русью и Великой Римской империей. И, кроме того, в этом договоре признавалось и законное право Руси на отнятые у нее когда-то Киев и все украинные земли. Сей договор был, конечно, с охотой подписан, и Василий очень им гордился. И с Турцией наладились хорошие отношения.

И в Казани после приведения конюшим Иваном Андреевичем Челядниным к присяге московскому государю царя Мухаммед-Эмина третий год держалось затишье. Однако купцы русские, не единожды уже страдавшие от татарских коварств, все же побаивались ездить на ежегодные казанские ярмарки – главные на Волге. Бывало, грабили их там и убивали.

В Думе не раз об этом говаривали, соображая, как обезопаситься на будущее.

– Может, новый город, выше Казани, поставить и там свою ярмарку устраивать? – предложил как-то Вассиан. – Но недалеко, чтоб казанскую вообще забыть. Отец твой Иван-город против Нарвы-то поставил – как шведов и ливонцев образумил!

Василию и Соломонии мысль очень понравилась. Стали думать о месте.

И в Нижний Новгород после Смоленска Василий с Соломонией съездили, глядели там недавно построенную мощную крепость на Дятловых горах, близ слияния Оки с Волгой. Когда строилась, он давал на нее деньги. Остались довольны.

Следом ездили в Тулу, где тоже завершалось возведение мощной крепости, на которую тоже давали деньги.

В Кремле, у Фроловских ворот, на подворье Кирилло-Белозерского монастыря строилась церковь Афанасия Александрийского. Нарядчиком, то есть организатором работ, был московский гость Юрий Григорьев, сын Бобынин, с братом Алексеем, а общее руководство осуществлял Алевиз Новый.

А неподалеку от Фроловских ворот, на крестце против Панского двора, гость Василий Бобер с братьями Юрием Урвихвостовым и Федором Вепрем строили церковь Варвары Великомученицы.

У Боровицких ворот, на речке Неглинной, впадавшей там в Москву-реку, в четырнадцатом-пятнадцатом годах возводилась плотина. Вокруг Кремля копались пруды. Сооружались Троицкий мост и Кутафья башня. За Неглинной же – церковь Святого Петра. Под Бором за Болотом – церковь Усекновения главы Иоанна Предтечи. На Старом Хлынове (Ваганькове) – Благовещенье и другое Благовещенье в Воронцове.

В Москве тогда насчитывалось свыше восьмидесяти тысяч жителей – больше, чем в Риме, вдвое больше, чем во Флоренции и Праге, в Богемии. Немногим меньше были Владимир, Псков, Новгород, Смоленск и Тверь, а всего городов насчитывалось более ста пятидесяти.

Василий с Соломонией этим тоже гордились.

Августа в двадцать пятый день пятнадцатого года в Успенском храме Кремля завершилась роспись стен, столбов и куполов, продолжавшаяся два года, и на другой день поутру их впервые увидели целиком государь, государыня и сотни знатнейших особ и церковных иерархов, до отказа заполнивших храм и частично не поместившихся в нем сразу и дожидавшихся своей очереди снаружи. Поначалу буквально все немели от восторга, ибо никто и нигде не видел дотоле ничего подобного: вся стенопись была сделана по золотому полю, то есть там, где изображения не было, было самое настоящее золото, и оно все горело, наполнив храм совершенно неземным, мерцающим, теплым-теплым сиянием, в котором как бы даже плавали или выплывали из него совершенно живые яркозвучные картины вселенских соборов на стенах, огромных святых мучеников на четырех столбах, синего неба внутри купола, поддерживаемого херувимами, и в нем Господа Вседержителя Саваофа. Родные каждому с младенчества образы казались из-за золота тоже непривычными, воистину живыми в этом теплом неземном мерцании. Да и знаменитые иконы успенского иконостаса Владимирской Божьей Матери, писанная, по преданию, самим евангелистом Лукой, Спас на престоле из Греции и Успение Божьей матери, творение основателя храма святого митрополита Петра, завораживали в этом радужно-золотом свечении еще властней. Многие цепенели.

Придумал невиданное золотое поле стенописи митрополит Варлаам. С изографами, конечно, коих было три артели. И немало времени проводил вместе с ними, залезал на леса под самый купол, наблюдая, как они пишут и клеят чесночным клеем на штукатурку воздушные листки сусального золота.

А теперь с огромным удовольствием водил по храму, еще пахнущему сырыми красками и чесноком, государя и государыню и, задирая голову, показывал, на что еще надо обязательно поглядеть и порадоваться.

Было, тоже было чем гордиться.

Двадцать девятого ноября Василий и Соломония присутствовали на торжественном освящении церкви Благовещенья в Воронцове. Дивная выросла церковь.

Доносили, что новые храмы поднялись в Ярославле, в Суздале, Зарайске, Ростове, под Можайском, куда Василий тоже любил ездить на потеху.

В Кирилло-Белозерском монастыре построили трапезную с храмом Введения. И в Пафнутьевском трапезную. И у Иосифа на Волоке.

Гость Аника Строганов завел в пятнадцатом году в Соли Вычегодской соляной промысел. Половина посадской земли там ему принадлежала, а государь повелел в семнадцатом году владеть ему всем Вычегодским усольем.

И Наумке Кобелю Савину сыну сотоварищи, нашедшему соляные ключи на Двине, дал льготную грамоту на десять лет на владение ими без уплаты всех государевых податей.

В восемнадцатом году по просьбе Василия для перевода на русский Толковой Псалтыри из Греции был прислан афонский монах Максим Грек.

А Гурий Тушин в те годы состроил несколько новых бесценных книг: "Ирмологий нотный", прекрасного письма, свидетельствующий о высочайшей музыкальной образованности Гурия, с добавлением святоотеческих статей Исаака Сирина и Нила Сорского. "Соборник" из творений Василия Великого, Феодосия Великого, Иллариона Великого, Нила Сорского и других, где поместил и "проложное житие Кирилла Белозерского". "Соборник", включающий житие Макария Египетского и чудеса великомучеников Бориса и Глеба. "Житие Саввы Сербского", "Пророчества елинских мудрецов", в коих собрал изречения о Троице, о божественности Христа и воплощении его от девы Марии, приписываемые античным писателям и философам Платону, Аристотелю, Гомеру, Еврипиду, Пифагору...

Вассиан дописывал свою нестяжательскую "Кормчую", и они не единожды спрашивали, когда же, наконец, прочтут ее целиком. Отдельные-то главы читали, и его "Слово ответное" Иосифу Волоцкому тоже читали, и Соломония удивленно сказала тогда, как "кусательно" он, оказывается, пишет. Они смеялись этому слову, но решили, что оно точное.

* * *

– А ты читал Аристотеля? – спросил как-то Василий митрополита при ней и Вассиане.

– Читал, – ответствовал Варлаам.

– И все понял?

– Пожалуй.

– А я начал да бросил. Не мог чтеца слушать. Бу-бу-бу! Бу-бу-бу! – на меня как дурман какой наползает, голова туманится, слова слышу, а не понимаю, глаза слипаются – и уснул. Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!.. И другой раз так же, и третий – чую, неладное: наваждение, ворожба книжная. Вспомнил, что еретик Федька Курицын тоже читывал Аристотеля, я знаю. Вся его бесовская шайка читывала – доподлинно знаю. А Вассьян нахваливает, меня заставляет, и ты, святейший, оказывается, читал, и Нил, как сказывал. Как же так, если дурман и еретики? Как?

– Нет в нем никакого дурмана, – заулыбался Вассиан.

И митрополит улыбнулся.

Великий князь явно хитрил: слишком трудным, мудреным оказался для него Аристотель, он ничего не понимал, только соловел и засыпал от скуки, но, дабы скрыть это, приплел Курицына, бесовщину и дурман.

– Основное, что Аристотель объясняет: как устроен мир, как его познавать и какое значение в сем разума, – начал Вассиан. – Разум, ум самое главное в мире.

– Не Бог?! – едко вопросил Василий.

– А ум и есть Бог, по Аристотелю.

– Да, да. Существует Мировой Ум, – подхватил Варлаам. – А душа – это движитель ума, он душой движется – это и есть жизнь. Тело умирает, а душа остается, возносясь к высшей жизни – жизни Ума-Бога, который бессмертен и движет всем.

– Помнишь, Аристотель хорошо разъясняет: как конь рожден для бега, бык для пахоты и собака для поисков, так человек рожден для двух вещей– для умопостижения и действия, как некий смертный Бог. Так и говорит: "Как некий смертный Бог!" То есть все надо делать только по Уму-Разуму, и только это и есть высшее счастье и истинная добродетель для живущих на земле.

– Совсем как Нил говорит! – обрадованно воскликнула Соломония.

– Да-да, мир не хочет, чтобы им управляли плохо, – тоже его подлинные слова. – И у всех вещей добро следует прежде всего принимать за начало.

– Вон как у вас все ясно! – посветлел Василий. – А у него: идея вещи внутри самой же вещи, метафизика, материя, энергия, единичного нет без общего, а общего без единоличного. Разве не ворожба?!

– Мудреного много, верно. Наука! Я тоже поначалу продирался как сквозь тернии. Но сколь и понаписано-то, рассуди! Вроде бы сотни томов – их же только исписать сколько надо было времени! Весь белый свет со всем, что на нем есть, осмыслил! И в строгий порядок уложил! Все божественное объяснил! Ум. Небо. Космос. Высший смысл жизни. Науки. Художества. Устройства государств. Ничего не пропустил.

– Да-да. Но главное – Ум. Все по Уму-Разуму. Назначение государства в благополучии или в нравственно доброй жизни отдельных людей – тоже его слова. И хорошее государство – когда правитель преследует общее благо, а плохое – когда личное...

– Верно, я тоже об этом думал, – закивал Василий. – Но когда ж все успел? Ведь, сказывали, и воспитателем великого Александра Македонского был?

– Был. И будто бы даже и его убийцей.

– Ну?!

– И сам покончил с собой.

– Ух ты!..

Долго еще говорили об Аристотеле, и под конец государь сам попросил, чтоб давали ему книги и каких других мудрецов и отцов церкви, и иные, кои считают полезными.

Как она тогда этому радовалась – и обещала, что после него тоже станет читать то, что поймет, конечно, своим женским умом.

Но хватило его тогда всего на две или три книги, кои ей так и не дал забыл.

* * *

Тогда встревоженный, запыленный, хмурый Вассиан появился у нее ранней ранью и сразу стал рассказывать:

– Идут и едут по Якиманке, по Остоженке, но столько, сколько идет и едет по Пятницкой, я вообще в Москве никогда не видывал. Сплошным потоком движутся. Прервутся ненадолго – и опять пешие, на подводах, в возках, верхом. С детьми, с младенцами на руках, почти без поклаж, редко у кого на телегах или за плечами большие узлы, одни лишь узелки да кисы в руках, наспех схваченные. И одеты большинство тоже наспех, как ни попадя. Немало босых – хорошо, что теплынь – двадцать девятое июня. Все в пыли, многие, видимо, идут с ночи, уже шатаются, но все равно поспешают, не отставая от других. А лошадники непрерывно покрикивают, умоляют расступиться, норовя продвигаться рысью. Среди женщин и детей полно с застывшими от испуга глазами. В Земляном городе никто не останавливается. Не останавливаясь, отвечают и на вопросы повысовывавшихся из окон и стоящих у ворот и калиток.

"Вы откель?" – "С Котлов". – "С Ощерина". – "Это где?" – "За Николой на Угреше". – "Матерь Божья!" – "А вы?" – "Воробьевские". – "Государевы?!" "Ну!" – "Уже и там?!" – "Увы!"

Сердобольные москвички зазывают баб с младенцами в дома, чтобы перепеленали их, покормили, напоили, но те не останавливаются. Поспешают через Кадаши и Балчуг к наплавному мосту через Москву-реку в Китай-город, за его вал и крепкие деревянные стены и за каменные стены самого Кремля.

И этому потоку нет конца.

Я тоже заспешил с ним в Кремль, слушая по дороге новости одну страшнее другой. Что нагрянули-де из Крыма несметные полчища Мухаммед-Гирей хана, о коих еще накануне не было ни слуху ни духу. И будто бы уже перешли Оку и взяли Серпухов и Каширу, обложили Рязань, вот-вот возьмут и ее. Рати наши перебиты чуть ли не поголовно, потому что с татарами идет и литовский воевода, казак Евстафий Дашкевич со своими казаками, которых тоже несметное множество. Грабят и жгут все подчистую, всех здоровых молодых мужиков, баб и девок и ребят уводят в полон, а остальных, включая младенцев, убивают. Кровь течет реками. Передовые их отряды уже сожгли Подол-Пахру, что на Серпуховской дороге, и Николо-Угрешский монастырь – это бежавшие сами намедни видели. И как в Воробьево влетели на лохматых конях со страшными воплями, улюлюканьем и хохотом, видели, как вышибали бревном ворота в государевых хоромах.

– Воробьево-то – это, считай, уже Москва! Царица Небесная, смилуйся! Оборони! – только и смогла прошептать Соломония, слушавшая до этого все в полном оцепенении.

– На улицах Китай-города уже тесно, но люди, подводы, верховые еще движутся, заполняют переулки, проулки, дворы родичей и сердобольных хозяев. И в Кремле уже полно беженцев, хотя через мост в Фроловские ворота пропускают лишь именитых. Ты поднимись на четвертое жилье – увидишь.

– Нет, я сначала к государю. Как он? Ты не видел?..

Обычно в великокняжеском дворце и дворе было принято делать все и двигаться только чинно, степенно, торжественно, но нынче и тут была сплошная поголовная беготня. Маститые, толстые князья и бояре – и те, громко пыхтя, трусили по коридорам и сеням и вовсе задыхались, спешно поднимаясь и спускаясь по лестницам. Поголовно все бегали. Государь тоже. Присядет где ни попадя в передней палате, выслушает очередного воеводу, или дьяка, или еще кого, докладывающих новости по Москве, из ближних мест и дальних, и сколько уже ядер и пороху приготовлено у каждой пушки на кремлевских стенах и башнях, и сколько пищальников, копейщиков и смолы на стенах и башнях Китай-города, – и вскочит, покивает головой – хорошо, мол – и, ни на кого не глядя, быстро-быстро в другую палату, или в свои покои, или вверх, на чердак-гульбище, из окон которого было видно все Замоскворечье с движущимися по его улицам вереницами людей и подвод, а еще не доложившие, конечно, все следом за ним, и он остановится где-нибудь, выслушает их, тоже покивает одобрительно или спросит "зачем?" и заспешит дальше, глядя в основном в пол, а потом стал и быстро оглядываться, если кто-нибудь оказывался вблизи сзади, вопросительно глядя на него: ты чего, мол, тут? Почти не говорил, все только слушал да коротко спрашивал: "А там?", "А тот?", "Послали к Шуйскому? Послали?".

Увидав Соломонию, схватил ее за руку, быстро увел в опочивальню и тихо, чтобы не слышали поспешавшие следом, потерянно проговорил:

– Видишь, что стряслось! Видишь!

Лицо опрокинутое, серое, глаза горят, смотрят на нее, но видят и не видят, переполненные мукой, страхом, паникой и чем-то совершенно неведомым, подобным немому тоскливому воплю.

Никогда не видела его таким. Таким растерянным, испуганным, не находящим себе места. И тоже, конечно, перепугалась жутко, сколько-то не могла проронить ни слова, но все же пересилила себя и стала, как могла, успокаивать его, мотаясь рядом из покоя в покой, в палаты, по лестницам с жилья на жилье, пока он не рухнул наконец в своей молельне на колени перед иконами и не начал истово молиться, припадая лбом к полу.

Она опустилась рядом, тоже молилась. Махнула рукой бывшим при этом, чтоб тоже молились.

До полудня пришли известия, что Серпухов и Кашира все же не пали, но охранявшие их заставы истреблены, убиты воеводы Иван Шереметев, князь Василий Курбский, Юрий и Яков Замятнины, а израненный князь Федор Лопата-Оболенский попал в плен.

Про Рязань вестей не было, а позже стало известно, что сам Мухаммед-Гирей остановился между реками Северкой и Лопасней, а близ Москвы с передовыми отрядами его сын Богатыр-Султан и новые силы к нему все прибывают и прибывают.

Много лет уже не было такого страшного нашествия крымских татар на Русь.

Однако его следовало ожидать, так как правивший в Казани ставленник Москвы злобный и необычайно жестокий царь Шигелей восстановил против себя буквально всех казанцев, и тамошняя знать упросила Крым прислать им своего царя. Мухаммед-Гирей послал родного брата Сагиб-Гирея. Сторонники Шигелея были перебиты, а вместе с ними и отроки московского воеводы, бывшего постоянно при Шигелее, а самого его и воеводу, избитых и полураздетых, с несколькими слугами выгнали в чистое поле, где после многих дней скитаний их подобрали касимовские казаки.

А Василий устроил свергнутому царю в Москве торжественную встречу и дал ему в кормление Серпухов и Каширу.

Выгнав Шигелея, а стало быть, и Василия из Казани, Мухаммед-Гирей просто не мог не попытаться овладеть и Москвой, и к этому следовало готовиться, митрополит Варлаам, Вассиан, некоторые бояре и воеводы заводили разговоры об этом, но крымский хан всех опередил.

После полудня и на Ивановской площади Кремля уже было полно беженцев, и по всему обрыву к реке, к Тайнинской башне, сидели, лежали, кормили детей, ели сами, что прихватили с собой, кое-где закурились костры, дым от которых под южным ветром потек по всему Кремлю.

Жуть сколько уже было народу, лошадей, подвод, возков. Лошади сталкивались с лошадьми, возки с подводами, люди с людьми. Давки, свалки, крики, лошадиный храп, треск ломаемых оглоблей и телег, матюги, драки. Полилась кровь. Появились раненые.

Дело в том, что кремлевские жители тоже ринулись в бега, но в обратную сторону, из Москвы – и сшибались с прибывающими, пробиваясь к Боровицким и Троицким воротам, от коих шли дороги на север, на Тверь, Дмитров, Ярославль.

Соломония много раз поднималась на свой чердак и все видела через стены великокняжеского двора. Посылала своих детей боярских и слуг-мужиков разнимать дерущихся, помогать там чем можно, посылала хлеб, другую еду, питье.

А Вассиан сам туда ходил с митрополитом и с десятками его чернецов-служек. Успокоили многих и долго не уходили с площади и с обрыва, разговаривая с людьми, образумливая и утишая их словом Божьим.

Но как ушли, там опять загудели, завопили, сцепились.

По всей Москве вопили, по всей Москве свалка за свалкой, драка за дракой, давки, паника несусветная, невообразимая, продолжавшаяся и ночью. И везде костры: прямо на улицах, на площадях, на пустырях, по берегам Москвы-реки, Яузы, Неглинной, других речек и прудов, потому что при свете костров было как-то легче, не так страшно, и спать возле них потеплей. Хотя вообще-то слава Богу, что стояла теплынь, иначе было бы совсем худо.

На небе ни луны, ни звезд, сплошные облака, и за стенами Китай-города к окраинам Москвы уже кромешная тьма, в которую, однако, всю ночь напряженно всматривались многочисленные дозорные на стенах и башнях и Китай-города, и Кремля. Да все, кто был на них возле бойниц, возле пушек и котлов со смолой и приготовленными под ними дровами, всматривались и вслушивались в эту глухую мглу той недолгой теплой июньской ночи двадцать первого года. Никто, разумеется, не спал. Кроме маленьких детей, вряд ли вообще кто мог уснуть в ту ночь.

Соломония тоже. Вместе с не покидавшими ее верными Анной Траханиот и Дарьей Мансуровой они дважды поднимались наверх и подолгу молча, затаив дыхание, тоже глядели в кромешную тьму за Земляным городом и на бесчисленные тревожно-трепетные языки костров, и души их сковывал все больший и больший страх, все большее и большее напряжение, нетерпение и ожидание – особенно ее! – когда же, наконец, освободится государь и придет и скажет, что делать дальше, что будет дальше?

Но совсем рассвело, и вместо него появился запыхавшийся второй его дворецкий, Федор Андреевич Челяднин, и извиняющимся тоном сообщил, что государю необходимо было срочно покинуть Москву и он велит и ей собираться, а куда и как ехать – сегодня-завтра известит. С ним отбыли и братья Юрий и Андрей да Иван Юрьевич Поджогин-Шигона. А главным над московским войском оставлен шурин – царевич Петр.

Куда же именно, когда и как он отбыл никто-де не ведал и не знает.

Соломония прождала день – Вассиан заходил к ней, – никаких гонцов, вестей не было. И при дворе все ждали. Он заметно поредел – их двор-то; из Москвы бежало уже куда больше, чем прибывало в нее.

И еще день прождала.

И еще. Как в воду канул государь.

Испугалась: не случилось ли самое худшее? Заметалась. Втихомолку плакала. Молилась. Вассиан ее успокаивал, что Василий наверняка уже с ратями Шуйского или Бельского, коим послал гонцов в первый же день, или с новгородцами, которым тоже приказал идти незамедлительно к Москве, и теперь ведет их сам. Не случайно же у стен ее так до сих пор и не появился ни один крымчак – небось уже сведали, что идет он с несметным войском и что сам город укреплен так, что выдержит любую осаду.

Многие в Москве так думали, все больше приноравливаясь к беженцам и к положению беженцев и потихоньку радуясь, что настоящей осады все нет и нет.

А на пятый день через Москву и в обход ее, не останавливаясь, быстро прошли действительно великие рати новгородцев и псковичей под водительством псковского наместника князя Михаила Васильевича Горбатого.

Но великого князя с ними не было, и Горбатый не знал, где он.

Соломония опять в панику – пятый ведь день ни слуху ни духу!

Да все запаниковали.

А он вдруг и входит следующим утром в покои Соломонии. Страшно похудевший, почерневший, заросший, вроде даже немытый, весь мятый. Она обмерла от неожиданности и от его жуткого вида. Бросилась обнимать, целовать, а он как-то странно, жалковато улыбнулся и тихо сказал:

– Вели истопить баню.

После бани она, конечно, засыпала его вопросами: где был? почему не подавал вестей? Сказала, как сильно волновалась, как все кругом волновались. Но он ничего не рассказал, лишь пообещал: "После, после!" Но и после, когда она повторяла свои вопросы, ничего не отвечал. Просто молчал, отвернувшись и будто не слыша ее.

За семнадцать лет совместного житья впервые вел себя так, впервые скрывал от нее что-то очень серьезное – всегда ведь всем делился. И внешне впервые был совершенно не похож на себя: съежился, посерел, был тихий, никому не глядел прямо в глаза; зыркнет быстро, а в них пугливое ожидание какой-то опасности, даже будто и от нее, и от Вассиана. Точно затравленный зверек глядел.

* * *

Мухаммед же Гирей, узнав о приближающемся новгородско-псковском войске, спешно снялся с места и побежал со всей своей ордой к осажденной Рязани, которая под водительством воеводы князя Ивана Васильевича Хабары оборонялась успешно, отбивала все штурмы и даже предпринимала смелые лихие вылазки и отгоняла татар от крепостных стен. С приходом хана татарская орда увеличилась в несколько раз, но Мухаммед-Гирей не стал предпринимать нового штурма, а послал к воеводе Хабаре парламентеров с требованием немедленно сдать город без боя. И получил решительный отказ и встречное предложение: отдать рязанцам за выкуп захваченного в плен раненого князя Лопату-Оболенского. Мухаммед-Гирей запросил за пленного огромную сумму шестьсот рублей – и через тех же парламентеров пояснил, что сдачи Рязани требует не только потому, что его силы несметны и он в любом случае возьмет ее, но и потому, что отныне Русь и великий князь московский "снова данник Крыма", на что у него имеется собственноручно подписанная Василием Третьим грамота.

Хабара не поверил, что такая грамота вообще может существовать. И тогда чванливый, но не шибко умный хан не придумал ничего лучше, чем послать эту грамоту воеводе, а вместе с ним и раненого Лопату-Оболенского.

Сначала татары получили за князя затребованные шестьсот рублей, а потом уже показали Хабаре грамоту, в которой действительно говорилось, "как великому князю дать и выход давать ему", Мухаммед-Гирею – и Василий клялся быть "вечным данником царя, как были его отец и предки". Это была неправда, они никогда не были данниками Крыма, но подпись Василия стояла подлинная Хабара это видел, но мотал головой и ухмылялся, показывая, что не верит, никак не может поверить, что государь всея Руси мог дать такую грамоту, и громко говорил это, а сам тем временем приближался к горящему открытому очагу, где в котле грелась вода, и неожиданно бросил ту грамоту в огонь. Татары, конечно, за сабли, но русских было больше, и воевода тоже выхватил саблю, и парламентеров выгнали из палаты и из города.

А позорной грамоты как будто никогда и не существовало. Взбешенный, метавший громы и молнии, Мухаммед-Гирей даже не смог отомстить – штурмовать Рязань, так как псковско-новгородцы уже подходили к ней. Татары побежали из Руси без оглядки.

Все это узналось в Москве лишь через несколько дней. И все, конечно, ликовали.

Про невероятную же грамоту в стольной ведали лишь считанные единицы, тоже не больно-то верившие, что подобная грамота и вправду существовала. Спросить же про нее у самого никто не решался и так никогда и не решился. Потому что каждый чувствовал, что тут скрывалось что-то столь постыдно позорное и низкое, что лучше этого вообще не касаться – просто нельзя касаться.

А потом пришел слух, будто какой-то крестьянин неподалеку от Вереи видел его, великого князя московского, хоронившимся и ночевавшим три дня с каким-то боярином в стогу сена на его лугу. Прежде-де тот крестьянин не раз бывал в Москве, лицезрел государя и сразу признал его. А с лысым боярином чуток перемолвился, тот велел принести им еды. Приносил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю