355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Рогов » Выбор » Текст книги (страница 10)
Выбор
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:06

Текст книги "Выбор"


Автор книги: Анатолий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Земли же его стали великокняжескими...

* * *

С Вассианом Даниил держал себя крайне осторожно, ничем не показывая подлинного к нему отношения. Иногда даже проявлял вроде бы полное уважение и внимание. Ни разу ничем не задел. Но общаться старался как можно реже и меньше, и ни одного серьезного разговора меж ними не было; если же случался какой общий серьезный разговор при Вассиане – или отмалчивался, или уходил. Одним словом, открыто держался от него на расстоянии, и Вассиан оценил это тоже никак к Даниилу не приближался и старался не трогать его, что, кстати говоря, весьма и весьма радовало и государя, который все еще дорожил и князь-иноком.

В первый год своего святительского правления Даниил с одобрения государя усиленно занялся переустройством митрополичьего двора в Кремле и всего митрополичьего хозяйства – счел их не соответствующими положению святителя всея Руси, хотя вообще-то палаты в том дворе были добрые, основная часть белокаменная, с деревянными верхами, галереями и переходами. Но он сделал все просто великолепным: и Большую палату, и Белую, Крестовую, домашнюю церковь Риз Положения Пресвятые Богородицы, комнату, именуемую иногда кабинетом: спальню, молельню – да все-все.

Комнату для занятий – кабинет – обили голубым амурским сукном. Потолок – листами красной кожи. На полу – персидские ковры. В углу – печь белого дикого камня. По стенам дубовые шкафы со свитками и книгами в богатых кожаных тисненых переплетах, с серебряными и медными застежками. В середине дубовый стол под зеленым сукном, над ним серебряное паникадило, у стола резное кресло, обитое красным бархатом, и лавки, крытые сукном вишневого цвета. В переднем углу образ Всемилостивейшего Спаса в серебряной сканой раме. На столе, конечно же, серебряная и оловянная чернильницы, перья гусиные и лебяжьи, песочница, счеты буковые, бумага писчая и пергамент, аршин железный, клей, печать на шнурках с кистями золотными, небольшие ящички и шкатулки для всего этого черного дуба, резные, с инкрустацией.

В опочивальне – большое золоченое ложе с витыми колонками, парчовым балдахином и подножием, обитым собольим мехом.

Одеяло черевье горностаевое, сверху покрытое киндяком ярильного зеленого цвета. А в углу на лавке два запасных одеяла: из бобрового и гусиного пуха, испод подбит песцом и черной мерлушкой, а верх темно-вишневой тафтой и киндяком арабско-синего цвета. Умывальник и лохань под ним медные. Мыло доброе костромское, а также душистое, "с разными травы". У двери толстая войлочная полсть – "на стужу". У изголовья ложа на дубовой резной скамеечке в серебряном подсвечнике толстая восковая свеча и медный водолей – округлая чаша с возвышавшимся бокальчиком в центре; в чаше была вода, а в бокальчике в говяжьем жире ночами горел ночник.

Одна лишь моленная выглядела у митрополита проще – голые стены, выкрашенные белым левкасом, но алтарный иконостас и в ней был богатейший резной, золоченый, с разноцветными серебряными лампадами.

И над всеми дверьми, конечно, медные и деревянные кресты, в каждом покое, покойчике и даже чулане иконы. Паникадила, шандалы. Оконницы в сукнах, стены тоже, много ковров, на лавках бархатные, парчовые и суконные полавочники. Все помещения обязательно постоянно окуривались: или ячное пиво в печки плескали, или росный ладан, или гуляфную водку, розовую воду, можжевеловое масло.

В штате митрополита были теперь: казначей, дворецкий, ризничий, келейник, крестовое духовенство, иподьяконы, певчие дьяки и подьяки, а на хозяйстве поваренный старец, приспешный, сытенный, житный и иные, кои ведали поварней, приспешней (то бишь пекарней, пирожней), квасоварней, сытней, судовой – кормовым, хлебным и сытенным дворами, и конюшенным двором, и чуланом на денежную казну, ледниками, молочным погребом, капустным погребом, рыбным, палатами, где пресный мед стоит, где вино поставлено. И всеми житницами и амбарами у митрополичьего Новинского монастыря. И летней дачей святителя близ Москвы, в Троицком-Голенищеве, на стрелице при слиянии Сетуни и Раменки. Его садами и огородами прямо в Кремле и слободе Козихе. И рыбным садком на Москве-реке.

И кроме того, были еще митрополичьи бояре, дворяне и дети боярские, включая именитых князей, служба которых заключалась в том, что они надзирали за вотчинами святителя, дежурили при нем, охраняли.

За восемь лет до Даниила лично за митрополитом числилось более пятисот тридцати сел и деревень с почти двумя тысячами дворов и столькими же мужскими душами и почти шестьдесят сох земли (одна соха равнялась примерно тысяче с лишним десятинам), а он с первого же года владычества стал выпрашивать у кого только мог и прикупать новые земли, села и людей, а позже и не раз судился с разными владельцами по таким делам.

* * *

А в один из темных снежных дней декабря двадцать четвертого года схватили переводчика Максима Грека.

Недели через две вотчинника Ивана Никитича Беклемышева, по прозванию Берсень.

Еще через неделю митрополичьего дьяка Федора Жареного, и сына окольничего Михаила Васильевича Тучкова Василия, и молодого князя Андрея Михайловича Холмского, двоюродного брата Соломонии Ивана Даниловича Сабурова, грека Юшку Тютина, Михаила Андреевича Плещеева и еще нескольких человек, которые знались с Максимом Греком и часто бывали в его келье.

В Греции Максим звался Михаилом Триволисом и до двадцати двух лет жил на острове Корфу, затем в Италии, изучал античность, астрологию и естественные науки, учился и работал у первопечатника Альда Мануция, служил у мелкого итальянского правителя Мирандолли, был ярым приверженцем неистового Савонаролы и тридцати двух лет от роду, в пятьсот втором году, постригся в монахи в монастыре святого Марка, где его кумир был прежде приором. Когда же начались преследования Савонаролы, покинул этот монастырь и в пятьсот пятом оказался уже на Афоне православным монахом под именем Максим.

А в восемнадцатом году по просьбе Василия Третьего прислан с Афона в Москву для перевода на церковно-славянский Толковой Псалтыри и назван у нас Греком. Однако ни церковно-славянского, ни русского языка он не знал, зато был весьма сведущ во многом другом и к тому же невероятно самонадеян и честолюбив. Переводилась Толковая Псалтырь престраннейшим образом: он с греческого на латынь, с латыни на славянский переводчики Власий, Дмитрий Герасимов и троицкий монах Сильван, и был еще литературный обработчик и доброписец Михаил Медоварцев, данные Греку в помощники.

Через полтора года Толковая Псылтырь на славянском все-таки появилась. Максим Грек запросился обратно на Афон, но государь его не отпустил, велел сверить с греческим и исправить тексты еще нескольких богослужебных книг, давно уже существовавших на славянском: Триоди Цветной, Часословца, Апостола.

А Максим не хотел жить в Москве, ему все не нравилось на Руси, и он все хулил и устно, и письменно: обычаи, нравы, природу, государственное устройство и устройство церковное. Считал, например, что Русь не имеет права самостоятельно ставить митрополитов, что это, как и прежде, должны делать только греческие патриархи, и потому не признавал над собой власти русского митрополита, не подчинялся ему. И при всем при этом еще долго еле-еле говорил по-русски, а выучившись в конце концов и церковно-славянскому, писал на нем очень тяжело и невнятно и практически не знал и не хотел знать страны, в которой жил, и ее народ. Но всех поучал и поучал.

Умный митрополит Варлаам смотрел на это снисходительно: главное, чтоб делал дело – переводил и исправлял книги. Тем более что за его работой он попросил следить Вассиана, направлять и помогать советами.

Но вокруг высокомерного хулителя всех и вся, совершенно естественно, стали кучковаться и хулители доморощенные: разные неудачники, опальные. В опале уже несколько лет был Берсень Беклемышев. Служивший по иноземным делам, он что-то не так устроил государю еще при взятии Смоленска, и тот, обозвав его смердом, прогнал прочь и даже отобрал подворье в Кремле, Беклемышевская башня была возле этого подворья. А Берсень, озлобившись, стал тоже поносить всех и вся. И у него был такой же приятель, митрополичий дьяк Федор Жареный, и они, конечно же, быстро спелись с Греком. И остальные его приятели, поклонники и ученики были такими же. Естественно, в их поношениях и обличениях было немало справедливого, но кому же приятно, когда его, пусть даже в чем-то и справедливо, корят, звонят о недостатках во всю Ивановскую.

Недовольство Максимом Греком росло и копилось. Тем более что и в его книгах обнаруживались и обнаруживались ошибки, искажения, многое очень трудно читалось.

Взошедший на митрополичью кафедру Даниил сразу же поручил ему перевести сочинения Феодорита, епископа Карского. А тот отказался, заявив, что для простого, малограмотного русского народа они могут быть опасны, но чем, так и не растолковал. Даниил все же велел переводить. Тот опять отказался, и повеление было отдано в третий раз, на что Максим ответил, что вообще неподвластен русскому митрополиту, так как тот незаконен.

И тут в Москву еще пожаловал турецкий посол, но не великий, близкий к султану человек, а плутоватый, глупый и еще более спесивый, чем Максим, грек Скиндер. Вел себя препоганейше, хотя был принят достойно, а укатив, поносил Русь и "великого князя людям великую срамоту чинил", то есть вовсю портил отношения Руси с Турцией, ссорил их. Пока же был в Москве, чуть ли не все свободное время проводил с Максимом Греком. Сдружились крепко.

Максима Грека заподозрили в измене, в натравливании Турции на Русь.

А он при розыске все свалил в основном на Берсеня Беклемышева: что это-де тот нещадно поносил и обличал все на Руси, в том числе великого князя и митрополита, говорил, что не ведает даже, есть ли такой вообще на Москве. И на Федора Жареного валил. На остальных.

В феврале двадцать пятого келейник Афанасий давал показания после Максима и добил Берсеня: "коли к нему придет Берсень, он нас вышлет тогда всех вон, а с Берсенем сидит долго один на один". Получалось, что остальные почти ни при чем, только "спирались меж себя о книжном", то есть в основном просвещались, спорили.

Вел суд сам Даниил. Помогал главный сподвижник во всем – епископ Крутицкий Досифей Забела.

В феврале же повелением Василия у Берсеня Беклемышева отсечена голова "у боярина своего на Москве-реке". А у Федора Жареного вырван язык, "у крестового дьяка". "А Муху велел в темницы заключити, на грекы же показал милость": Максим был сослан в Иосифо-Волоколамский монастырь. Савва Грек – в заточение на Возмище, келейник Афанасий – в Пафнутьев монастырь.

Вассиан уговаривал Василия не пятнать себя кровью – сколько лет уже не пятнался!

Но тот лишь делал вид, что слушает его по-прежнему.

* * *

В затененных углах, у заборов и стен лежали остатки серого, обтаявшего, ноздреватого снега, везде блестели лужи, земля была скользкой, липкой, вязкой, курилась видным густым сырым парком, но небо сияло такой пронзительной и чистой голубизной, такой бездонной глубиной без единого облачка, слепящее солнце грело так ласково и сильно, а воздух был так легок, прозрачен и духовит, что люди, тысячи, десятки тысяч людей, опьяненные им, глядели только в эту невероятную бездонную голубизну, не замечая, кто стоит на сухой, на плахах мостовой, а кто прилип или увяз в раскисшей земле, или грязном снегу, или вовсе торчит в луже.

И все улыбались друг другу, даже совсем незнакомые, весело перекликались, балагурили, смеялись – стоял общий мощный гул. Все были очень нарядно одеты. И все с темно-вишневыми или зелеными веточками вербы в руках, с нежными пуховыми сережками, которые, если приложить их к носу и губам, всегда так ласково и смешно щекочутся и так свежо, тонко и отрадно пахнут.

Весь Кремль-город был снаружи окружен сплошным, широченным, ярким, весело гудящим, колышущимся праздничным людским кольцом. Мальчишек и молодых парней полно висело и на деревьях, и на крышах ближних строений. Наверное, вся Москва была сейчас тут.

Свершалось ежегодное празднество Вербного воскресенья, шестого воскресенья великого поста, – торжественное шествие на осляти вокруг Кремля. Христос-то за пять дней до своей крестной смерти въехал в Иерусалим на осле, и народ иудейский приветствовал его ветками финиковых пальм или иерусалимской ивы. Пальм на Руси нет, но зато ивы-вербы полно. И ослов нет, и его в шествии заменял невысокий солово-серый конь, крытый парчовой попоной, а восседал на том коне митрополит Даниил в золототканой ризе и драгоценной митре, с животворящим крестом в одной руке и богатым, со сканью и каменьями, Евангелием в другой. Весь убор коня был тоже в узорном серебре, шитый шелками, с цветными кистями, а повод очень длинный, локтей в двадцать, и сами удила держал рукой митрополитов конюший старец, а уж повод рядом с ним с одной стороны митрополитов же дьяк, а с другой – государев думный дьяк Путятин Меньшой, а на три шага впереди середину повода держал именитый боярин воевода князь Щен, а еще на три шага впереди конец повода был уже в руках самого государя Василия Ивановича.

Выступали они очень медленно, торжественно, и одежды были на всех самые богатые и торжественные: на государе и на князе, как и на митрополите, почти все золототканое, в каменьях, на государе так еще и широкое ожерелье на плечах, сплошь в рубинах, лалах да опалах, а на голове шапка Мономаха, низанная дивными каменьями и увенчанная невиданной голубоватой жемчужиной размером с голубиное яйцо.

Все это сияло, сверкало, переливалось, полыхало, слепило и радовало и веселило не меньше, чем солнце и небо.

Вселенски могуче гудели все кремлевские и московские колокола. Дюжины две расторопных детей боярских, все в красном с серебром, расчищали в народе перед шествием путь и где не было больших луж и грязи, на дубовых плахах мостовых и на мостах через Неглинную расстилали цветные сукна, народ тут же забрасывал их ветками с серебристыми пушистыми сережками, по которым все и шествовали: следом за "ослятей" с восседавшим на нем Даниилом шли власти сотни две высших священнослужителей, тоже все, конечно, в самом нарядном и торжественном облачении, а за ними и сотни три знатнейших мирян.

Народ, завидя их, во всю мощь тысяч глоток кричал, пугая кремлевских птиц, тут же взмывавших стаями в небесную голубизну:

– Осанна в вышних, благословен грядый во имя Господне!

И следом многие столь же громогласно и радостно начинали петь:

– На престоле на небеси, на жребяты на земли носимый, Христе Боже, ангелов хваление и детей воспевание приял еси, зовущий Ти: благословен еси, грядый Адама воззвати.

Власти и знать эти слова тоже подхватывали и у Угловой башни, и у Неглинной, и когда поднялись к Никольским воротам.

У Даниила это уже было третье шествие на осляти, и он все выверил и отточил: и свою посадку, и выражение лица, которое маленечко подбелил, убрав излишнюю красноту, и поддерживание тяжелого Евангелия левой рукой, и благословение правой, с крестом, народа, и легкие кивки головы направо и налево на низкие поклоны и громкие крики-приветствия, и благоговейное воздевание очей к небу, будто ему там открывалось-виделось нечто не видимое больше никем. И вместе с тем Даниил все время подмечал очень многое, что происходило вокруг, даже сущие пустяки – это давно вошло в привычку. И теперь, когда по синим, зеленым и малиновым сукнам глухо постукивающий копытами "осля" вынес его наконец на плахи Красной площади, он увидел, что государь раз, два и три поворачивал голову на толпу вправо, по краю которой некоторые шли вровень с их шествием, в основном, конечно, ребятня, молодежь. А за Никольскими воротами и в четвертый раз посмотрел государь направо, и Даниил догадался, что это он на юную девку в сиреневом опашне с янтарными пуговицами и ярко-желтыми прорезями в рукавах. Не высокая и не низкая, совсем юная, она, однако, была уже в теле и удивительно двигалась, как будто вся змеилась, особенно длинная спина и зад. И, как многие другие, кланялась шествию, вернее, государю. Шла и кланялась. И он, видно, ей улыбнулся, потому что она вдруг поклонилась совсем низко и расцвела лицом, которое Даниил тоже в этот миг разглядел: скуластая, курносая, глазищи большие.

По завершении шествия в Успенском соборе была обедня, после нее у митрополита стол для властей, для Государя, его бояр и других лиц, участвовавших в торжественной процессии.

Даниил одарил государя за "труды ведения осля" пятьюдесятью золотыми, тремя сороками соболей, двумя кусками рытого оранжевого бархата и двумя кусками атласа изумрудного цвета и отметил при этом про себя, что государь как-то странно возбужден и веселей обычного; впрочем, это потом ему так вспомнилось, а было ли на самом деле или не было – кто скажет?

И боярина, воеводу, князя Щенятева-Патрикеева Даниил одарил за труды ведения осля, и дьяков, и конюшего старца, но не так щедро, конечно: кубками серебряными, кусками кизилбашской парчи, немецкого сукна.

Дети боярские, расчищавшие и устилавшие путь, во время этого стола под окнами митрополичьей палаты пели хвалебные песнопения Христу.

В первый же день Пасхи, после заутрени, митрополит с властями ходили к государю славить Христа, потом вместе с государем к государыне, поздравляли ее, поднесли иконы, целовали руку.

А после обедни опять вместе участвовали в перенесении артоса из Успенского собора в крестовую палату митрополита.

Артос, или всецелая просфора, – это большой квашеный, раскрашенный специальными съедобными красками и раззолоченный хлеб, по краям которого текстом же написано: "Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ и сущим во гробех живот даровав". А наверху вылеплен крест. Несли артос на особом блюде и точеных носилочках два рослых, видных иеродиакона. Государь и митрополит шли следом, остальные за ним, а вокруг опять сплошной народ, так что дети боярские стояли цепочками, сдерживая толпу от самого собора до распахнутых настежь ворот митрополичьего двора. Опять кто бил поклоны, кто крестился, кто кричал "Христос воскресе!", кто христосовался, кто тянул, совал в руки проходящим разноцветные яйца и норовил, конечно, прежде всего именно им, государю и митрополиту, но их охраняли еще две цепочки детей боярских с двух сторон.

И вдруг Даниил видит, что в толпе впереди та самая тельная девка, но уже в лазоревом опашне, тоже тянет к ним алое яичко и белозубо улыбается. Смазливая девка. Зело смазливая! И государь ее тоже увидел и разулыбился, глаза заблестели. Даниил впервые увидел в них такой необычайный блеск только потом понял, какой именно. И опять она низко-низко склонилась и расцвела восторженно и пыталась идти вровень с ними, да больно тесно было не пробилась. Государь же, удаляясь, и голову выворотил назад, а следом поманил шедшего вблизи Шигону, шепнул ему что-то на ухо, тот нырнул в толпу – и назад.

"Велел узнать, кто такая", – понял Даниил, безмерно удивляясь, так как ни разу ни к одной бабе не видел у государя интереса и знал, как тот обожает свою Соломонию. "Совсем ведь еще девчонка неокрепшая, потому и змеится телом-то..."

После освещения артоса на разговение с государева стола на стол митрополита принесли обильные мясные, рыбные и яичные подачи, которые сопровождал все тот же Шигона, передавший святейшему и всем властям государевы поздравления со светлым Воскресением и великой Пасхой.

А от государыни принесли большие пахучие сдобные перепечи, которые торжественно разламывали над столами и раздавали каждому по кусочку. Стоявшие у стены возле иконостаса митрополитовы певчие в это время пели так дивно и мощно, что язычки многочисленных свечей и лампад вблизи разом ложились набок, вот-вот готовые погаснуть:

Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется,

да празднует же мир, видимый же весь и невидимый!

Христос бо воста, веселие вечно-е...

Христос – новая пасха, жертва живая, Агнец Божий, вземляй

грехи ми-и-ра...

Когда Шигона уходил, Даниил поднялся из-за стола, проводил его до двери и негромко, с искренним любопытством спросил, узнал ли тот имя девки-то в толпе.

– Какой девки, святейший?

У Шигоны и плечи вверх от великого недоумения.

– Государь послал тебя в толпу, когда шли с артосом-то.

– Меня?!

– Тебя!

– Он не посылал... А-а-а! Вспомнил! Это я попросил отлучиться... прости, по нужде, великий господин...

"Пошто врет?" – удивился Даниил, но быстро забыл и об этом разговоре, и о самой девке, выше головы занятый всю светлую пасхальную седмицу то в торжественных церковных службах, то в посещениях-подношениях великоденских даров государю и государыне, то в трапезах и одарении нищих, приглашаемых в его палаты за один с ним стол. Но в субботу на Пасху, во время обедни, после которой должно было быть дробление артоса, увидел в соборе опять эту девку, увидел, как она потихоньку пробирается ближе к государю; теперь она была в алом опашне с золочеными пуговицами, и горностаевым ожерельем и отороченными горностаем запястьями, выглядывавшими из прорезей в рукавах, – очень была красива! Увидел и как Шигона с ней переглянулся и чуть заметно одобрительно кивнул, после чего она еще немножко приблизилась к государю, и Шигона показал тому глазами на нее, и государь опять разулыбился, распрямился и долго глядел на нее, хотя рядом стояла Соломония, а та даже заалела счастливо от этого взгляда. И понял Даниил, что тут затеялось что-то серьезное, но, кроме государя, его верного пса и этой девки, о сем, кажется, больше никто не знает, во всяком случае, он никого и ничего больше не заметил, хотя вглядывался крепко. Но он-то, святейший, должен знать! Обязан знать буквально все о своем государе, как главный молитвенник перед Господом и главный оберег от всех земных напастей. Однако выпытывать что-либо у Шигоны бесполезно, не скажет ничего – знал уже. У самого невозможно, недостойно.

Оставалось только через нее.

Дней через пять донесли, что она дочь покойного князя Ивана Глинского Елена, племянница Михаила Глинского, который за свои подлые измены который год сидит в темнице. Жил в Литве, сейчас живет с матерью и братьями. Шигона был у них за эти дни дважды, последний раз накануне, но с кем и о чем говорил – узнать не удалось.

Московских соглядатаев у Даниила было еще мало, да и не всякому такое доверишь, так что разведывал все один подьяк, привезенный им с Волока.

Недели через две Шигона опять посещал их.

А еще через неделю, как раз после Николы Вешнего, Шигона неожиданно предстал перед Даниилом прямо в его опочивальне после обеденного сна. Служка лишь успел сказать, что государев советник просится, а тот уж вошел хмурый, голову набычил, после благословения поцеловал руку, решительно вздохнул и низко поклонился:

– Прости, святейший владыка! Прости ради Христа! Грешен! Солгал я тебе в светозарную Пасху про девку-то! Помилуй мя, окаянного. Государя не смел выдать. Посылал он меня тогда узнать, кто такая. Посылал. Поневоле грешен во лжи.

Даниил тронул его за плечо.

– Бог простит!

– Но коль ты и сам все сведал, почел открыться до конца, ибо без тебя, владыка, подобное все одно никак не может содеяться...

– Погодь! Погодь! – вскинулся Даниил. – Что я сведал?

– Да твой соглядатай у Глинских-то.

– Знаешь?

– А на кой бы я был нужен государю, когда б не умел таких пустяков!

– Верно!.. Значит, устраиваешь по его просьбе свидания с сей девицей.

– Нет, не просил он об этом.

– Как?

– Велел только узнать чья.

– А вторая и третья встречи, выходит, это ты сам? Может, и еще было?

– Еще одна.

– Зачем?

– Сначала думал, ради забавы. Никогда ведь ни одной бабой и ни одной девкой не поинтересовался. А эта, гляжу, влечет – веселый, бодрый после встреч с ней – просто диво! А потом задумывается, задумывается... И я тоже, великий господин, задумался крепко...

– Так ему ведомо, что встречи не случайные?

– Как можно!

Даниил, отославший служку и одевавшийся сам, даже остановился, поняв вдруг, что за мысли родились под этой круглой, блестящей лысиной, которую Шигона, по обыкновению, нежно поглаживал, щурясь при этом от удовольствия.

– Ты понимаешь ли, что затеял?

– А ты понимаешь, что его надо спасать? Державу надо спасать! Сколь уж ты сам молебнов отслужил, по каким только монастырям не ездили, к каким только чудотворным образам не припадали, каких только лекарей, знахарей, ведунов и колдунов не призывали – а толку-то нет и не будет! Всей Руси давно яснее ясного. И что будет с державой – яснее ясного! У тебя ведь тоже голова кругом идет, без конца о сем думавши. Но только ты один и можешь ее спасти ты это понимаешь? Почему я и пришел к тебе. Ты – один. Я начну, я уже начал, а далее только ты – ты один.

– Нельзя! Никак нельзя!

– Но нужно! Ему! Державе! И только ты можешь это разрешить, великий господине! Придумай как, молю тебя! За него молю, за нас за всех!

– А он знает, что ты говоришь со мной об этом?

– Как можно! Что ты! Только ты и я. И больше никто и никогда. И не дай Бог, чтобы Вассиан что проведал! Понимаешь? Ради него! Ради державы! Ради Господа Бога, молю, умоляю тебя, придумай, придумай как!

Часть пятая

Год был тысяча пятьсот двадцать пятый, ноября девятый день.

Ей донесли, что на государеву половину прибыл гонец с известием, что тот завтра будет – ныне заночует в Яузском Мытище. К ней же никаких вестей опять почему-то не было. Велела, чтоб сбегали и привели посланного, сама расспросит, как он там, в добром ли здравии. Но оказалось, что гонца уже нет, и куда он подался, никто не знает.

Однако готовиться к встрече там, слава Богу, уже начали: бегают, прибираются.

"Ладно! Завтра – уже завтра. Дотерплю".

Тоже стала готовиться. Сама вместе с ближней боярыней Анной Траханиот сходила в чулан, где хранилась белая казна, сама отпирала ключом ароматно пахучие кипарисовые сундуки и выбирала на завтра себе сорочку, которая бы особо ему понравилась. Вынула две: червчатую из тафты, рукава низаны жемчугом, и белодымчатую кисейную в золотых звездках. И пояски шелковые нижние и верхние приготовила. И волосник брусничный, обшитый золотом и серебром, который очень ему нравился. И простыни коленные – три бязевых, три полотняных. И две его сорочки расшитые. Порты миткалевые.

Затем призвала свою стольницу и велела, чтобы не забыла на завтра ни одного из его любимых послебанных кушаний: присола стерляжьего, визиги под хреном, икры белой рыбицы, прикрошки тельной и, главное, кальи, кальи: похлебки из паюсной икры с огурцами.

– А в мыленку, значит, моченой морошки, яблок моченых, взвар... сюда не забудь еще вишни в патоке, пастилы...

Немолодая дебелая стольница с ямочками на пухлых щеках согласно кивала и широко улыбалась.

– Не заботь ты себя! Не заботь! Рази я когда сплоховала, что позабыла?

– Нет. Но мало ли... Ладно, ступай. Кликни Евдокию!

Евдокия Мансурова, или, как называла ее вся челядь, Мансуриха, и Анна Трахниот были самыми близкими ее боярынями, почти подругами. Почти потому, что, как она их ни любила и как бы ни доверяла им, она была великая княгиня, жена государя и сама государыня всея Руси, а они всего лишь служили ей, были служанками, и если сами поверяли ей чуть ли не все свои тайны, включая отношения с мужьями, то она этого не могла сделать, не имела права открывать очень и очень многого. Они это отлично понимали и в недозволенное никогда не лезли, хотя служили ей более десяти лет уже совсем не по должности, а из любви к ней, очень искренней и преданной.

Нынче, как всегда, поручила Евдокии, конечно, готовить завтра к его приезду мыленку.

Потому что главное супружеское меж ними, особенно после разлук, уже который год лучше всего свершалось именно в ее мыленке. Только для этого надо было раскалить каменку так, чтобы жар был добрый, но не пек, не палил он не переносил пекла. И травы в сено, которым устилали полок, она подбирала такие, что он всегда с удовольствием тянул их горячий настой носом, улыбался и все допытывался, что, кроме чабреца, липы и полыньки, она еще подкладывает. А она многое перепробовала, прежде чем нашла основное. И все время еще что-нибудь добавляла-меняла, чтобы всякий раз было и то, и что-то новенькое, чтобы он опять удивлялся, и радовался, и нахваливал ее. И пол в ее мыленке по сторонам усыпали не только рубленым можжевельником, как у других, но и вереском, и калганового корня маленечко добавляли. И пар она всегда поддавала вперемешку то ячным пивом, то ячным квасом с добавлениями мяты, настоев ромашки или лаванды, которую привозили крымские купцы-татары. И веники у нее были только кунцевские или раменские и только купальские, самые налитые всеми соками, ласковей которых и придумать ничего невозможно. Это он так однажды сказал: "ласковей и придумать невозможно!"

И хотя Евдокия, отвечавшая за мыленку, тоже уже назубок знала, что велеть истопникам и прислужникам, за чем проследить особо, что особо проверить, она все равно всякий раз с восторженным любопытством ждала, чем же еще измыслила неистощимая княгиня удивить, обрадовать, ублажить своего ненаглядного мужа.

– По мыленке все! Амефис-то с тобой?

Евдокия кивнула, достала из потаенного нутряного кармана душегреи квадратный пузатенький серебряный медальон, раскрыла его и положила на стол перед Соломонией. Там поблескивала кучечка похожих на песок лиловатых крупинок, в которых сверкали два граненых лилово-фиолетовых камешка: один в полногтя примерно, другой чуть меньше.

– Целиком и глотать?

– Камушки да. И запить чем угодно холодным. А толченый размешать в квасу или взваре, без разницы.

– Накануне?

– Чтоб настоялось.

Соломония положила переливчато сверкавшие камешки в правую ладонь. Евдокия налила ей из стоявшего на столе длинноносого оловянного кувшина в оловянный стакан клюквенного морса. Соломония улыбнулась, решительно выдохнула воздух и отправила камешки в рот.

И, сглотнув их, запила.

– И толченый оставь!

* * *

Он заметно похудел, и тело было какое-то очень белое и рыхловатое, не как прежде. Она очень удивилась – это за два-то месяца!

И глядел как-то странно, будто гневался. Что за напасть?! Однако на полок, на простынь, покрывавшую сено, взобрался и улегся, как всегда, с удовольствием покряхтывая, широко раздувая ноздри и шумно втягивая густой горячий травяной настой, и блаженно разулыбился, утонул лицом в простыне. А она зачерпнула ковшиком из жбана пивка – и на каменку. Полыхнуло жаром. Она плеснула чуток еще. Еще полыхнуло. Поводила вверху веником. Еще плеснула чуточку-чуточку, так что не полыхало, а только пожарчело. И стала нагонять веником жар на него, а потом обвевать и поглаживать – тело его заалело, задышало жаром, он сладостно застонал, а потом, когда она похлестывала, даже и радостно озоровал – похрюкивал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю