Текст книги "Выбор"
Автор книги: Анатолий Рогов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Я уже рассказывал ей о тебе и знаешь, что открыл – ты этого тоже не ведал. – Отпил глоток романеи из поданного чашником стакана. – Что ты был в отрочестве моем и юности моим кумиром. Что я старался тебе во всем подражать, многому у тебя учился. Чуть завидовал даже. Как значительно ты держался. Уму, конечно, завидовал, умению говорить, одеваться. Тому, что тебя любят женщины. Многому старался подражать. А ты и знать не знал об этом...
Верно, никогда ни о чем подобном даже и не подозревал и сейчас сильно удивился. Они и виделись-то тогда редко, и разница в годах была большая тринадцать лет. Да и не сходились никогда близко, он в делах был постоянно выше головы...
– Вот так, святой отец! Вот так! – радовался Василий произведенному им новому впечатлению.
– Как он тебя ждал! – широко улыбнулась Соломония. – И я ждала, его наслушавшись.
Он живо представил себе то, и стало ему с ними легко и хорошо.
Слова она говорила обыкновенные, держалась и делала все обыкновенно, ела и пила обыкновенно, но он почему-то все острее и острее чувствовал, что она необыкновенна не только обличьем – что она и душой так же проста, открыта и чиста. Даже подумал, пожалел, что когда-то не встретил именно такую, непременно бы женился, и, может быть, вся его жизнь пошла бы иначе. И заулыбался, потому что считал свою жизнь вполне счастливой, особенно нынешнюю.
– Тяжело небось поначалу в иночестве? – спросила она.
– Нелегко. – Помолчал. – А ты помысли, пресветлая, что может чувствовать человек, который знает, что он значит в государстве, как ему нужен, ибо умеет многое, чего никто другой не умеет, – и вдруг оказывается совсем никому не нужным, как будто его вовсе нет, словно он помер, хотя на самом деле он живой и полон сил, не стар. Знаешь наверняка, что иноков зовут непогребенными покойниками, – вот и рассуди: каково почувствовать себя таким покойником. Неожиданно почувствовать.
Расширившиеся глаза Соломонии налились жалостью и слезами, она прикусила нижнюю губу. Сколько-то мгновений стояла тишина, потом Вассиан спросил:
– Ты в Кирилловом монастыре не бывала? Ты-то был, я помню.
– В дальних еще нигде не бывала, только у Сергия.
– Вскорости собираемся, – вставил Василий.
– Хорошо! Там столько красоты и столько необыкновенного – не знаю даже, есть ли еще где столько-то. Ты вообрази себе, пресветлая: кругом холмы с красными борами и озера, озера чистейшие, маленькие, побольше, и вовсе огромное, как море, – Белоозеро...
И стал с большим удовольствием рассказывать о тамошней земле и о монастыре. Как Кирилл с Ферапонтом пришли на холм, как обитель строилась, какова сейчас, какую ясную, строгую жизнь установил в ней преподобный, как заложил самую большую на Руси книжную кладовую, сколько сам оставил удивительных богодухновенных писаний, сколько в монастыре выросло за век истинных праведников и подвижников, лучших русских книгописцев, а главное, такой великий старец чудотворец Нил.
– Подлинный чудотворец?! – не поверил Василий.
– Это который живет в скиту? – вставила Соломония.
– Да. Ты слышала о нем?
– Василий сказывал и мой духовник.
– Судите сами, подлинный ли...
И стал вспоминать, что с ним творилось, когда привезли в монастырь, как звал смерть и что произошло утром на Егория. Как пошел на Сорку. Каков Нил из себя и что за человек. Вспоминал подробно. Расчувствовался, говорил все взволнованней, все ярче. Спросил даже сам себя: "И человек ли он еще – я уж и не знаю". И конечно, все детально о волках, как половодье останавливал, как лечит людей, про его плотину, как невозможно от него уйти, как хочется видеть и слушать, слушать его – в душе какой-то свет, какая-то легкая необычайная сила появляются...
Долго говорил.
Молодая чета даже про еду забыла. И когда умолк, немало молчала и не двигалась, потрясенная услышанным.
– И еще одного ты вряд ли знаешь про Кириллов монастырь. Что дед твой, Василий Васильевич Темный, тоже бывал в нем. Когда Шемяка одолел его, полонил и ослепил, он ведь еще и клятву взял, что Василий Васильевич боле никогда не станет домогаться впредь московского стола. Дед твой на том крест целовал. А сослан он был Шемякой в Вологду и, конечно, приехал в Кириллов на богомолье. А игумен Трифон – тоже чистого житья и славных дел был игумен взял да снял с него то крестное целование на себя, замолил перед Богом. То есть подвигнул его на новую борьбу.
– Это точно?
– Вернее верного.
– Это хорошо, зело хорошо, что ты мне поведал. Зело!
– А ты скажи, наконец, зачем вызвал? Миловал или какая нужда?
– Соскучился. Со-ску-чил-ся! – засмеялся Василий.
– Верно, соскучился! – подтвердила Соломония.
– Тогда давай сговоримся: седмицы две побуду, и отпустишь меня назад. Говорил же, должен быть возле Нила, слаб он.
– Расскажи, отец Вассиан, о нем еще, сделай милость! – запросила вдруг, молитвенно сложив руки, великая княгиня.
– Больно поздно уже.
* * *
В год кончины Ивана Васильевича в Казани правил царь Мухаммед-Эмин, признававший себя "под рукой Москвы". Но еще весной он прислал очередную грамоту "о неких делах", в которой не в первый раз оспаривал многие прежние договоренности, от каких-то отказывался, выдвигал новые требования. В общем, как всегда, мутил воду и задирался.
Иван Васильевич по согласованию с сыном послал к нему на переговоры сокольничего Михаила Кляпика с большой свитой советников и с подарками. Но Мухаммед-Эмин с ходу бросил сего посла и ближних его помощников в темницу, часть свиты порубил, а часть, как всегда, продал ногайским кочевникам. Сам же с войском двинулся к Нижнему Новгороду, оставляя после себя сплошные пепелища, трупы, реки крови и полное безлюдье. "Крови хрестьянские пролиял бесчисленно, – писали в доношении, – а такова хрестьянская кровь не бывала, как и Казань стояла".
Навстречу ему двинулись полки под водительством воеводы князя Холмского и верных Москве касимовских царевичей Сатылгана и Джаноя. Остановили Мухаммед-Эмина, отогнали, тоже порубили у него немало воинов. Затих царь. Но как только на престол вступил Василий Иванович, ему из Казани тут же новое послание: о разрыве отношений с Москвой ввиду того, что он-де нарушил целование в отношении внука Димитрия Ивановича, которому присягал прежде и Мухаммед-Эмин. "А аз, Магмет Амин, казанский царь, не рекся быти за великим князем Васильем, ни роты есми мил, ни быти с ним не хошу".
Меж тем на Руси находились два брата казанца, царевичи Абдул-Латиф и Кайдула. Первый сидел в заключении, а второго, совсем юного, держали в Ростове Великом, где его воспитанием, обучением грамоте и военному делу занимался сам ростовский епископ с ратными помощниками. Царевич и жил в доме епископа, полюбил его как родного и не прочь был даже принять православную веру. Став государем, Василий Иванович поторопился осуществить это: двадцать первого декабря тысяча пятьсот пятого года царевич Кайдула был крещен, получил имя Петр. И принес присягу на верность Василию. А двадцать шестого января следующего года великий князь женил его на своей сестре Евдокии, дал в удел города Клин, Городец и пять сел у Москвы "на приезд", и с этого момента он стал называться правой рукой государя и местоблюстителем великокняжеского престола, сопровождал Василия во всех поездках.
Одним словом, у Руси теперь был свой кандидат на казанский престол из царствующей там фамилии. А царевича Абдулу-Латифа по этому случаю освободили из заточения и немного обласкали.
* * *
На следующий день Василий снова позвал Вассиана. А тот как вошел в покой для занятий, так снова попросил отпустить его назад. Василий сидел на стуле, легонько улыбался, молчал и щурил левый глаз. И распрямился, расправил плечи. Показал, чтоб тоже сел.
– Отпустишь?
Не отвечал, но улыбаться перестал.
– Имение, что у вас отобрано, жалеешь?
– Ныне зачем оно мне, рассуди.
– Ну да, корыстными Патрикеевы никогда не были. Слыхал, отца в Троицком без тебя погребали?
– Поздно известили... Так ты отпустишь меня? Нила должен увидать.
– Погоди! Думаешь, я про корысть просто так? – Понизил голос. – Верных, бескорыстных сам знаешь, сколь возле государей обретает. Всяк вроде как собака в глаза глядит и готов служить как собака, да только что у нее на уме, у собаки-то? Попробуй замахнись – тяпнет ведь. И мясо стащит непременно, как бы ты ее ни кормил. И они же стаями держатся, стаями гонят и рвут... Понимаешь, о чем я?
– Как не понять! – молвил Вассиан, никак не ожидавший такого разговора. – Но ты же всех знаешь, знаешь, кто верный, кто только хитрит, кто умен, кто дурак, кто алчен, кто на что годен, кто с совестью, а кто нет. И я всех знаю – есть же на кого опереться.
– Есть. Есть. Да только в кого ни вгляжусь – сомнения: а что у него на уме? Чую, всяк прежде всего о себе, для себя... и при случае... – Замолк. Усмехнулся. – А вот ты не о себе и не для себя. И прежде это видел, понимал мальчишкой еще, а теперь, в иноках, вижу, стал еще прочнее. И еще умнее. Понимаешь, о чем я? Понимаешь, зачем позвал? Ведь всего два-три человека по-настоящему верных рядом. А тебе верю. Знаю, любишь меня...
"Люблю?!" – удивился про себя Вассиан.
– И какая корысть в иноке? И в игумены ты не хочешь, и в епископы, и в архиепископы – правильно понял?
Согласно закивал и расстроился, поняв, что в ближайшее время наверняка, выходит, не увидит Нила. А много ли тот еще проживет? А уж так-то хотелось, так соскучился уже! Но Василий-то говорит о помощи, опереться хочет, подумал дальше. Вновь к государственным делам зовет. Он был убежден, что у него к ним и интереса-то давным-давно нет никакого, а вот сказал – и вспыхнуло внутри что-то. Вспыхнуло!
А Василий уже спрашивал:
– Что для державы моей ныне главное, как полагаешь?
– Главное для державы всегда одно: ее расширение, усиление и укрепление. Отец твой делал это как никто из прежних государей. Тебе бы только продолжать – и тоже будешь великим.
– Это ясно. А перво-наперво что?
– Возвратить Смоленск.
– Э-э-э! Сказать не могу, как мечтаю, даже сон видел, что уже вернул. Но ты представляешь, какая это война?
– Если по-настоящему готовиться – год, два, да с умом... С Кайдулой-то вон как лихо придумали: как меч над Казанью повесили – не даст он им теперь покоя.
– Да, да! Не ошиблись – человек стоящий. Доверяю... А что про нового моего дворецкого скажешь, про Поджогина?
– Деловой! Боле пока ничего не разглядел.
– Приглядись, приглядись! И скажи мне, мне зело важно. Зело! Понимаешь?
И стал расспрашивать, что он думает о других его боярах, окольничих, дьяках и духовных иерархах, а Вассиан половины из них после возвращения и не видывал, а кое-кого помоложе не знал вовсе, но что мог, по своему обыкновению, сказал без всяких оглядок, коротко и хлестко: "Туп как камень", "Душа чистая", "Лев без мозгов", "Достойный", "Умрет от злобы", "Только тужится"...
Василий развеселился.
– Ну, князь-инок! Узнаю! Мальчишкой именно этим меня больше всего и поражал: точностью. Князь Патрикеев по-прежнему в тебе! По-прежнему! Понимаешь, зачем позвал?
Вассиан, улыбаясь, помотал длинными седыми космами.
– Просто воскресла привычка, в глаза же, как прежде, я уж подобное не скажу никогда.
– Но хочется небось? – смеялся Василий.
Опять отрицательно помотал космами.
– И вот еще что надо бы перво-наперво. Ты читал Геннадьев Ветхий завет?
– Читал...
А в Москве, как узнал Вассиан, его оказывается читали лишь считанные единицы, хотя архиепископ Новгородский Геннадий перевел на церковно-славянский весь Ветхий Завет уже почти десять лет назад. До этого были переводы только некоторых его книг и частей. Даже не во всех московских монастырях он имелся. Вассиан считал, что нужно немедля наладить переписку еще хотя бы десяти-пятнадцати полных Ветхих Заветов.
– Князья и бояре, у коих есть свои книгописцы, могли бы это сделать. Да и великому князю давно бы пора завести свою книжную палату и обязательно строить в ней книги и русских праведников, подвижников, проповедников и мудрецов: киево-печерских старцев, Владимира Мономаха, Даниила Заточника, тверского епископа Семена, Кирилла Белозерского, Епифания Премудрого, Лагофета, Нила. Мудрейших, бесценных книг полно, и надо, чтобы их читало как можно больше людей. И не только творения духовные. Вот ты слыхал, к примеру, когда, что преподобный Кирилл наш, кроме бесценных духовных заповедей, оставил еще и поразительные вычислительные сочинения. Измерил окружность земли, расстояние от земли до неба и даже считал, что земля не подобна блюду, стоящему на семи столпах, как писано Козьмой Индепокловым, а похожа на гигантский яичный желток, висящий в воздухе посредством небесной праздности.
– Какой такой праздности?! – ошалело проговорил Василий.
– Праздностью он называет легчайший невидимый воздух, который и держит землю.
– Воздух – необъятную, неподъемную землю?! Как?! Это бред! Бред! Он выжил из ума. Да и ты, что ли?! Зачем это рассказываешь-то?!
Вассиан спокойно улыбался.
– Затем, чтобы тебе самому захотелось прочесть его.
– Еще чего! Еще чего! Тратить время на бред... А как же мы держимся-то, как же не скатываемся с этого округлого желтка? Он же висит в воздухе. В легком. Почему?! Гигантская, неподъемная – висит! Бред! Бред!
Вассиан продолжал улыбаться.
– Видишь, как интересно. Как же такое не прочитать.
– И чтобы другие, чтобы глупые тоже читали такое?! Ты что предлагаешь-то?! Правда, что ли, и сам там, у Нила своего, тоже того... Я ж Кирилла Белозерского всегда за истинно великого, преподобного святого почитал, а он, оказывается...
Вассиан посерьезнел.
– А разве такие озарения, открытия и выводы возможны без Божьей воли и участия? Разве буквально вся жизнь Кирилла не истинно божественна, не по Христу? Разве не видно, что он всегда был с ним и в нем, в каждом его вздохе? Стало быть и тут был, и это писание богодухновенно, и не могло у Кирилла быть иным. А ты сразу в крик: "Бред! Бред!" Сперва вникни. Прочти.
Василий нахмурился. Молчал.
Потом хмыкнул.
– Экой ты!
* * *
Дел появилось невпроворот.
В слободе Наливки у Якиманки уже лет десять как жили пищальники – новое войско, заведенное Иваном Васильевичем и заботливо опекаемое и Василием. Начальствовал над пищальниками, коих было уже более пятисот, Андрей Михайлович Салтыков, названный оружничим. Там же жили и мастера, починявшие пищали и делавшие новые, пороховщики, кремневики, хранители доспеха, то бишь запасных пищалей и всего к ним потребного. Большинство, разумеется, с семьями, женами, детишками.
Так вот бабы пищальников и мастеровых невесть из-за чего вдруг сцепились между собой, передрались. Их мужья в это ввязались, и драка получилась страшенная, с полутора дюжинами покалеченных. Унять-то ее, конечно, уняли, туда с сотней детей боярских ездил князь воевода Щеня. Пищальники с мастеровыми и своим начальником даже выпили мировую, однако тайные доносители сообщали, что подлинного замирения там нет, те и другие ярятся, вражда между ними копится какая-то скрытая, опасная, и Василий попросил Вассиана, приятельствовавшего прежде с Салтыковым, побывать у него, поразведать, не кроется ли там вовсе серьезное, не мутят ли пищальников какие заговорщики.
– Тебя – приятеля, инока – никто ни в чем не заподозрит...
А потом, как бывшему главе судных дел, поручил посмотреть, проверить хотя бы самые последние дела судного приказа года за два-три, и Вассиану натащили такие кучи разной писанины, что он на месяц с лишним буквально прирос к ним, удивляясь тому, как изощренно лихоимствуют теперь иные дьяки и судьи, и тому, сколь, оказывается, ему любопытно опять копаться-разбираться в таких делах.
Втроем они снова сошлись лишь недели через три. Застольничали в маленькой трапезной на третьем жилье ее нового терема.
В многоцветные окна било вечернее солнце, они полыхали, играли огненно-красными, жарко-желтыми, загадочно-синими и ласково-зелеными цветами, отчего казалось, что в трапезную проникла невиданная для зимы радуга, сделав все в ней необычайно ярким и веселым. И Соломония в этой живой играющей радуге показалась ему еще краше и светлей. Да и привечала еще ласковей и внимательней. Предлагала попробовать то одно вкуснейшее блюдо, то другое, искренне печалясь, что он почти ничего не ест и вовсе ничего не пьет. Объяснил, что так он приучил себя в монастыре и уже не просто не хочет, но и не может теперь проглотить лишнего кусочка, каким бы лакомым тот ни был. Само естество уже не принимает ничего лишнего.
Качала головой. Видно, жалела. Он походил на библейского пророка: тощий, в длинных седеющих волосах, длинной седеющей бороде, глаза большущие.
– Ты обещал про Нила.
Рассказал, как тот на его глазах вырос в несколько раз выше леса, как он перепугался и не мог тогда понять, зачем это Господь вдруг показал ему Нила таким огромным, светящимся и прозрачным.
– А сейчас понимаешь? – тихонько спросила Соломония.
– Да.
– Зачем?
Улыбнулся.
– Пока не скажу. Нельзя.
Они непонимающе переглянулись.
– Не обессудьте!
И стал рассказывать, как поразительно много Нил знает, как постоянно переписывается в десятками, нет, с сотнями людей на Руси, в Греции, Палестине. Как поразительно знает священные писания и буквально всех великих богословов и отцов церкви, предупреждая, однако, чтобы и всех их постоянно все осмысливали, "ибо писаний много, но не все суть истинны". Всё, всё чтобы всегда осмысливали. И сам так даже и тридцать иудиных сребреников и те осмыслил, вернее, перевел их в рубли, чтобы понять, много это было-то или немного?
– На нынешние получилось двадцать восемь тысяч шестьсот рублей.
– Ну! – поразился Василий. – Не может быть! У меня в казне столько денег не бывало. Не может того быть!
– Может! Нил при мне переводил сребреники в сикли, сикли в римские динарии, греческие драхмы, статиры и таланты, а их – в наши рубли. Двадцать восемь тысяч шестьсот рублей получается.
– Выходит, знали первосвященники, за Кого платят такие деньги?!
– То-то и оно!..
Тут Соломония поднялась, отошла к малому столу, принесла оттуда красивую книгу в темно-зеленом тисненом сафьяне с серебряными застежками и, легонько, торжествующе улыбаясь, положила перед Вассианом.
– Посмотри! По закладкам.
Он открыл на первой. Это была книга Гурия Тушина. Его дивное округлое письмо: "О жительстве скитском от святого отец постника и отшельника старца Нила предание от божественных писаний ко присным ему ученикам единонравным".
Василий, вытянув шею, тоже глядел.
Дальше шло Нилово же "Послание" к самому белозерскому старцу Гурию Тушину, два "Послания" к некоему неназванному старцу – Вассиан-то знал, что это к Паисию Ярославову! – и "Монастырский устав в II главах" – главное сочинение Нила.
– Нашла! Ах, молодец! Ах, душа ты моя пресветлая! Читала?
– Конечно. Ждала-ждала, когда еще расскажешь, вижу, как занят, и...
Василий глядел на жену с превеликим удивлением.
А она ему многозначительно улыбнулась: вот, мол, мы какие!
– Пишет так, что местами дух захватывает. На Епифания Премудрого похоже – не отпускает.
– Но самое интересное-то что для тебя?
– Все! Я ж говорю – дух захватывает...
– И все ж?
Задумалась.
– Конечно же – мысленное делание. Чтоб все только по разуму и по возможному делать. Ничего бездумно... И про слезы очищающие, просветляющие душу поразительно!
– Ах, пресветлая! Ах, чудо! – возликовал Вассиан, что она поняла из Нила самое главное, что из него нужно понять: все, все делать только по разуму.
– Но ты мне растолкуй все ж подробней, как мысленную, умную молитву творить, сделай милость! Он хоть и написал, но я попробовала – не получается...
Василий переводил взгляд с нее на него, ничего не понимая. Он был лишний в их разговоре. Подтянул книгу к себе, стал листать и читать.
Вассиан растолковал про молитву, которую Нил называл еще сердечной, и про созидание и исправление душ растолковал, для чего необходимо победить в себе восемь основных страстей человеческих.
– Яснее, чище и глубже толкований христианства нет ни у кого. Недаром именно он и о нестяжательстве и стяжательстве заговорил. Знаешь об этом?
– Немного.
– Четыре года тому на священном соборе считай что уже всех убедил. Иван Васильевич уж и справку затребовал для указа, запрещающего монастырям стяжательства. А осифляне, оказывается, ему и свою справку подсунули, что-де монастыри и приходы будто бы везде и всегда жили только приношениями, имели земли и крестьян. И Иосифа назад вызвали. А великий князь его принял. До того несколько лет не принимал, а тут принял, хлеб с ним ел, как сказывали. А Нила с Паисием не захотел видеть. И все осталось по-старому, испугал его Иосиф. А через год и с еретиками наконец испугал, добил. Да и тебя, по слухам, тоже?
Василий промолчал. Нахмурился.
– Видели бы вы, как Нил горько плакал, когда узнал, что вы тут, на Красной площади, в срубе, в декабре пятьсот четвертого года все-таки сожгли новых еретиков, разысканных Иосифом: брата Федора Курицына Николая Волка, Димитрия Коноплева, Ивана Максимова, а Некрасу Рукавову язык урезали и сожгли после в Новгороде. И архимандрита Юрьевского Кассиана сожгли, и брата его, многих других. Все – дьяки и духовные. Я тогда тоже плакал. Потому что если они и вправду впали в ересь, то наверняка лишь по малознанию: начитались какого чернокнижия или речей чьих глупых наслушались – вот и помутились. И не казнить их было надо, а исправлять. "Силен бо Бог исправить любого!"
– Подлинные еретики они были, вы просто не все знаете, – сказал Василий.
– Все равно нельзя за веру или неверие сожигать человека, как это делают латиняне. Сожигать именем Христа. Ты только вдумайся, рассуди!
– Нет, надо. Иногда...
Ноздри у Василия раздулись, глаза засверкали, он собирался сказать что-то еще, но тут Соломония подалась к нему, положила руку на руку мужа, успокаивающе погладила ее и заявила:
– Тебе надо послушать его самого. Нила. И мне. Поедем к нему!
– Когда?
– Да сразу. Недели за две соберемся.
Василий посмотрел на Вассиана. Гнева как не бывало.
– Ты что скажешь?
– Ну чего ты спрашиваешь! Твоя жена – чудо!
Василий опять сиял.
* * *
Но только что отшумела масленица, начался великий пост, а там с гор потекут ручьи, дороги раскиснут – подумали-подумали и решили двинуться сразу после Пасхи. Зелень проснется, обветрит, к Сорке будет легче идти.
– Вот радость-то будет! – говорил Вассиан. – Сам государь с государыней пожалуют! Хоть и не тщеславен, совсем не тщеславен, но честь оказанную почувствует, почувствует... Только бы не занемог... Укрепи его, Господи!
– У меня к нему свой разговор, – сказала Соломония.
Василий согласно кивал, понимая, о чем она.
А Вассиан сказал, что на плотину должно прийти как можно меньше людей пять-шесть, больше никак нельзя. Свита пускай в лесу ждет и не высовывается... хоть день, хоть два... И всякие другие детали посещения и поездки обсудили не единожды с непременным заездом потом в Ферапонтов монастырь посмотреть росписи, сделанные лет семь-восемь назад преславным Дионисием с сыновьями.
– Тоже стар уже был, а такое чудо в честь Богоматери сотворил, каких на Руси больше нет. Во всяком случае, я не видывал и не слыхивал, чтобы были, рассказывал Вассиан. – Таких ликующих, таких сияющих, ярких, прозрачных и легких красок не видывал. Он прямо светится внутри, сей храм: нежно-голубым светится светом, бледно-розовым светом, золотисто-желтым, светло-фиолетовым, бирюзовым, серебристо-белым, другими – нежными-нежными! Господи! Только вспомнил, а душе опять счастье!
В такие дальние поездки с государями обязательно ехали ближние бояре, личные дьяки, священники, дворецкие, боярин конюший, стольники, кравчие, стряпчие, казначей, постельничий, ясельничий, хлебник, стряпухи, шатерничий, лекари, конюхи, стремянные, возники, ловчие, сокольники, иные прислужники и прислужницы, человек пятьдесят-шестьдесят великокняжеской охраны. Да у каждого боярина еще и своя, хоть и малая, но челядь, слуги. В общей сложности меньше трехсот душ никогда не бывало. А лошадей и того больше. И всякий ведь должен был ничего не забыть из того, чем ведал и чем занимался в дороге: из одежд великокняжеских и своих, из личных великокняжеских вещей, походных киотов и складней, из оружия, посуды, белья, любимой еды и напитков, медов и водок, шатров, дорожных постелей, необходимых бумаг и книг, потребных для охот и потех собак, соколов, кречетов...
Но на следующий после Пасхи день из Пскова неожиданно вернулся дьяк Третьяк Далматов, посланный туда три недели назад объявить псковичам волю государя о назначении им нового наместника, князя Ивана Ивановича Репни-Оболенского, и подготовить вместе с нами какую полагалось в таких случаях торжественную встречу и присягу на верность государю, великому князю московскому Василию Ивановичу. Но псковские посадские люди и знать, поведал Далматов, после его сообщения ударили в свой вечевой колокол, сзывая народ. И шибко орали на вече, чтобы Далматов передал государю, что не желают и не примут этого наместника– знают-де, как он крут и жесток! – хотя и не выходят из-под великокняжеской воли. Но желают, чтобы он сначала спрашивал, кого хочет над собой псковское вече, а потом уж назначал.
– Еще не полный бунт, но близ того. Опасно! – заключил дьяк.
Пришлось срочно созывать думу, на которой решили поступить только по уже решенному: князю Ивану Репне-Оболенскому ехать во Псков наместником, но с отрядом крепких детей боярских человек в триста. И покруче, пожестче там, чтобы почувствовали воочию, против кого вздыбились!
Вассиан это поддержал, хотя и сказал Василию наедине, что по сути-то псковичи правы: больно безжалостен и лют князь Репня – не наломал бы дров!
Но действовать-то надо было немедленно и решительно.
А накануне Николы Вешнего поздним вечером усталый мужичонка постучал в дверь Вассиановой кельи в Симоновом монастыре, где тот жил, и подал письмо Гурия Тушина, в котором тот извещал, что мая в седьмой день при буйном цветении черемух в мир иной в полной благости отошел великий старец Нил Сорский.
Последний год Вассиан ждал этого каждый день, видел даже, как смерть к нему приближается, приближается, лишает последних сил, и все равно его как молнией ударило: в глазах потемнело, с места не мог сдвинуться. Как потом оказался на коленях перед иконами, сколько плакал и молился и не молился, а лишь видел сквозь слезы его перед собой живого и говорил с ним, вопрошал: как ему сейчас там в горних высотах, виделся ли уже, обмолвился ли уже о чем с Господом или с кем еще? Потом внутри стало страшно пусто и ледяно, и почувствовал вдруг до озноба, до чего холодны, ледяны и толстенны стены кельи, и показалось, что он теперь навечно замурован один в этих стенах, навечно один-одинешенек, один-одинешенек... Но вскоре опять увидел Нила, его насмешливо-укоризненный взгляд: что это, мол, ты? неуж опять испугался? я-то ведь есть, на земле не стало, но есть же по-прежнему, что ты как дитя, честнейший господине мой!
"Скорблю, что мало могу, отец мой!" – ответствовал Вассиан. Хотел еще спросить, что за странное его завещание, список с которого приложил к письму Тушин, но почему-то удержался, не спросил.
А после не раз хвалил себя за это, ибо не понял сразу-то суть сего завещания, удивительней которого не было еще, наверное, на земле.
"Повергните тело мое в пустыни, – писал великий старец, – да изъедят ё зверие и птица, понеже согрешило есть к Богу много и недостойно погребения. Мне потщание елико по силе моей, чтобы бых не сподоблен чести и славы века сего некоторая, якоже в житии сем тако и по смерти. Молю же всех: да помолятся о душе моей грешной и прощения прошу от всех, и от мене прощение. Бог да простит всех!"
Соломонию известие потрясло не меньше, чем его. Несколько раз плакала, ходила сникшая, безмолвная; явно ждала от этой встречи очень многого. Вассиану же лишь тихо сказала:
– Не успели!..
И Василий дня два был задумчивый.
Заказали и отслужили в Благовещенском большую панихиду, которую Соломония почти всю отстояла на коленях. Там впервые видели такое.
Василий же после панихиды вдруг вспомнил про Нилово завещание; видимо, когда в день известия Вассиан читал его, он не до конца все уразумел – это произошло только теперь. Схватил Вассиана за руку и вопросил испуганно-возмущенно:
– Они исполнили его волю?! Отдали тело зверям и птицам?!
– Нет. Нарушили. Погребли по иноческому обряду.
– Слава Богу! Слава Богу! Удумал! Что это он? Не по-христиански же!
Вассиан задумчиво помолчал.
– А может, это по-христиански... Он же пишет, что недостойно оно погребения. Тело недостойно!
– Тело! Совсем, выходит, отделял от души. Согрешило много!.. А что же тогда всем остальным делать? Нам-то как спастись, кто из грехов, считай, вообще не вылазит?! А? Как? Ответь!
От Василия Вассиан таких слов не ожидал.
– Великий – он и есть великий: постигнуть и то не просто. Давай попробуем...
* * *
Всякий будний день летом и зимой поутру в передней палате великокняжеского дворца собиралась боярская дума. У отца Василия в ней было тринадцать бояр, шесть окольничих и один дворецкий, а у него бояр и окольничих двадцать три да пять думных дворян и дьяков. Все, разумеется, им назначенные и большинство, по обычаю и преданию, из самых родовитых, еще совсем недавно самостоятельных удельных князей, служивших теперь государю всея Руси: Мстиславский, Бельский, Пеньков, Шуйские, Воротынский, Курбский, Щенятев-Патрикеев, или попросту Щеня, Оболенские, Кошкин, из титулованных именитых московских фамилий боярами и окольничими были Воронцовы, Давыдовы, Челяднины, Захаровы, Колычевы – эти служили московским великим князьям издавна.
Рассаживались в передней палате всегда строго по чести, по отечеству по заслугам, положению и древности рода, – и самыми возмутительными и преступными считались попытки кого-либо "сесть выше своей чести". Да в думе каждый и слишком хорошо знал свое место, и потому там подобное случалось крайне редко – лишь с нововведенными думными дворянами и дьяками.
Такой же порядок сидения по чести существовал во всех сборищах и собраниях, в любых застольях, и дело при нарушениях нередко доходило до подлинных схваток и жестоких наказаний.
Дума была главным советником и помощником государя во всех делах, какими жила тогда Русь, и он тоже чаще всего сидел с боярами до обеда в передней палате в кресле на небольшом возвышении, обсуждая то, что требовалось обсудить и принять какие-то решения по делам законодательным, по военным, международным, хозяйственным, торговым, частным, церковным, по работе приказов, по новым важным назначениям в полки, в управление уделов, городов. Дела текли бесконечной чередой; острейшие и не очень, тысячи и тысячи, и большинство из них государь, конечно же, решал сам, своей волей и мог бы даже не оповещать об этом бояр, но так было заведено издревле: государь повелевал, а "дума приговаривала" и документально, на бумаге или пергаменте, законодательно утверждала.