Текст книги "Библиотека мировой литературы для детей (Том 30. Книга 2)"
Автор книги: Анатолий Рыбаков
Соавторы: Эдуард Успенский,Гавриил Троепольский,Юрий Сотник,Николай Сладков,Мустай Карим
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 55 страниц)
Как быть с „байкой“ о летучей змее и змее-спирали? Ведь след зарисован и сфотографирован!
И я его снова нашел! Вот он, у моих ног – точь-в-точь такой же, как и тогда. Косые черточки одна за другой…
Теперь я иду по следу – с бархана на бархан! След, покружив по пескам, привел меня… к моему саксаульнику! И потерялся рядом с палаткой. Загадка была у меня под боком!
Ночь я провел в саксаульнике, скликая змей.
Давно был задуман некий эксперимент. Если на манок можно приманить рябчика, селезня, даже оленя и лося, то почему бы не приманивать змей на их „голоса“, записанные на магнитофонную ленту? Существуют же специальные службы, которые с помощью записанных голосов отпугивают с аэродромов и от посевов птиц. Отпугивают криком тревоги. А если включить не тревогу, а зов призыва – то можно и приманить.
Я записал шипение разных змей, надеясь, что это звук их призыва, а не тревоги.
И вот я в ночном саксаульнике „пою“ на разные змеиные голоса. Магнитофон стоит на чистинке у песчанкиных нор, окруженных кустами, я с фонарем сижу в сторонке, привалясь спиною к коряжистому стволу.
Солнце еще не зашло, но уже светит косо, приятно грея, высвечивая на стволах морщины и растягивая по песку четкие тени. Подремывает на закатном солнышке серый сорокопут. Шуршит, копаясь в сухой траве, тугайный соловей, резво скачет, склонив бочком голову и всматриваясь под ноги черным блестящим глазом; крылышки у него полуопущены, длинный рыжий хвост с белыми крапинками по ободку лихо задран вверх. Где-то далеко кукует кукушка – все никак не привыкну в пустыне к ее лесному позыву.
Порхает бабочка – беленькая с оранжевыми солнышками на крыльях, похожая на нашу зорьку, только солнышки у пустынницы очерчены снизу черным. Потом я узнал, что это одна из редчайших наших бабочек и коллекционеры разыскивают ее годами. И хорошо, что не знал, а то бы, наверное, соблазнился редкостью и погнался. А так мы расстались мирно: я проводил ее взглядом, зорьки всегда вызывали у меня какое-то особое приятное чувство.
Бледно-желтая – „сухая“ – заря пустыни. Путаница сухих, словно бы запыленных ветвей. Густеют сумерки. Чирикает первый геккончик. Пробежал хищный скарит, выставив челюсти, словно раскрытые клещи. Будь этот жук ростом с собаку – не было бы на земле хищника более свирепого и беспощадного. Он убивает и сытый. Убивает до тех пор, пока рядом с ним что-либо движется. Попав в ямку-ловушку вместе с другими, он всех убьет – даже фаланг, скорпионов и ящериц!
Соловей смолк, пролетел, пошлепывая в ладошки крыльев, козодой. Совсем уж темно – пора включать змеиные песни. И магнитофон мой тихонечко зашипел, а я стал ждать, что выйдет из моей затеи.
Клубятся в темноте кусты саксаулов. На небе проклевываются звездочки. Тишина, слышно, как в ветках над головой возится кроха-геккончик.
Время от времени я включаю фонарь и направляю его в сторону магнитофона. Но там пока никого.
Вдруг ясный шорох у песчанкиных нор. Быстро веду лучом и вижу, как из крайней норы – что и в прошлый раз! – выскочила глазастая птица и, оттолкнувшись длинными мохнатыми ногами, распахнув широкие мягкие крылышки, бесшумно взлетела вверх. Тот же обшарпанный сыч! У него и в самом деле гнездо под землей! Земляная сова…
А у магнитофона никого. Пустая, похоже, затея: ведь змеи слышат не ухом, а брюхом. Для них стук шагов куда доходчивей любой музыки. Но зачем же они тогда шипят? Других пугают шипением, а сами его не слышат?..
Из саксаульника всплыла луна, и кусты засеребрились инеем. Картина уже привычная и все же одна из тех, которые потом долго помнишь. От кустов протянулись лунные тени, а на стволы легли лунные пятна.
Наверное, я не раз засыпал, уткнув лицо в колени. Когда просыпался и осматривался, все было то же: серебристые клубы кустов на пожелтевших полянах и черно-синее небо в большущих звездах. И тягучая тишина.
Я вставал, перекручивал пленку и снова дремал, дыша в колени.
В последний раз проснулся уже под утро. Небо посерело, потянуло ветром. Поблекшие кусты саксаула шевелились. Завозились у гнезда толстенькие пустынные вьюрки. Заворковала горлинка.
Вот и всё – на мои призывы никто не приполз. Сворачиваю провода и шагаю к палатке, похрустывая пончиками осочки. К похрустыванию шагов вдруг прибавляется непонятный хруст с кустов слева. Сворачиваю к коряжистому упавшему стволу – теперь уже слышится не тихий хруст, а громкий треск. Он похож на что-то очень знакомое.
Ну конечно-же – шкварчит яичница на горячей сковородке! Или же шипят капли масла на раскаленной плите. Песчаный человечек готовит завтрак.
У куста свернулась скобкой коричневая змея с черно-белым узором. Она возбужденно ерзает на одном месте и… шкварчит! Из центра свернутого в крендель тела торчит тупоносая голова; два золотых глаза с черным зрачком уставились прямо в лицо, у граненых губ огоньком порхает красно-лаковый язычок. Это знаменитая эфа: я много слышал о ней. Знаменита тем, что в каждом ее ядовитом зубе спрятано по смертельной дозе яда. И тем еще, что на голове отметина – силуэт белой летящей птицы. Иногда узор этот больше похож на крест – за это ловцы называют ее „крестовкой“. Многозначительное название…
Первое, что пришло в голову, – какой прекрасный узор для ковра! Я видел ковры с точно такой расцветкой: коричневый фон, белые пятнышки и зигзаги, и черные расплывчатые овалы. Узоры, как и байки, тоже всегда с чем-то связаны, чем-то порождены. Вглядитесь в сплетение кружев – в них узоры цветов, ветвей и трав. Восточные узорные минареты – да это же заразихи, торчащие из песка! А ковры, как поля маков и тюльпанов. Или… как кожа змеи.
У эфы еще особенность: стрекочет она не горлом, а… боками! На боках особые вытянутые чешуйки, при ерзаньи изгибов тела чешуйки задевают друг за друга и „шкварчат“. Вот как ногтем ведешь по гребенке. Завтрак с песчаным человечком не состоялся.
Когда я выкинул эфу сучком на чистый песок, чтобы лучше ее разглядеть, она вдруг вывернулась странной петлей и… поползла боком! Не головой вперед, как ползают все нормальные змеи, не хвостом, как умеют ползать некоторые из них, например слепозмейки, а боком! Середина тела выгибалась петлей, петля выбрасывалась вперед, а голова и хвост к ней подтягивались. Змея ползла боком, словно краб. А на песке за ней оставался… след спирали! Тот самый загадочный и необъяснимый след. Вот как все объяснилось.
Я сейчас не могу понять, почему след этой змеи отпечатывался именно таким, но он отпечатывался: косые полоски одна за другой! Кто мог бы представить, что змея может ползать… вперед боком? Куда проще было представить змею, свернувшуюся в спираль, и представили, и напустили дыму. Но в этом „дыму“ все же тлел огонек…
Змея, ходящая боком. Она не менее поразительна, чем змея-спираль. Вот она: все дальше и дальше уходит в пески, петлей изгибая узорное тело. Уходит боком…
Я записал стрекотание странной змеи; правда, с таким же успехом я мог бы записать и шкварчение сала. Жалею, что у меня не было этой записи раньше – вдруг на стрекотание кто-нибудь бы приполз? Пусть даже и не змея – все равно. На рябчиковый манок тоже, бывает, прилетает не рябчик, а ястреб. Но я когда-нибудь это проверю. И непременно!
4 мая.
Даже в тени саксаульника все начинает сохнуть. Осыпаются маки; опавшие лепестки особо яркие среди жухлой зелени. Завяли синие ирисы, осыпались лиловые астрагалы и желтые эфедры. На ревене уже кисти красных семян. Зацвели темно-лиловыми цветами седые акации: теперь их широкие, колыхающиеся на ветру „подолы“ оторочены нарядной лиловой каймой.
Чаще стали встречаться эфы; но в голые пески они выползать не любят; поэтому-то странные их следы и сейчас встречаются редко. По утрам они греются у заброшенных норок песчанок, свернувшись своим знаменитым кренделем. Можно пройти рядом, даже перешагнуть через нее – не пошевелится. Этим и опасны „ждущие“ змеи – они не выдают себя. Те же, кто разыскивает добычу активно, вовремя уползают от человека, на них нечаянно наступить нельзя.
Постоянно встречаю в песках серых стройных стрелок, а в саксаульнике – коричневых разноцветных полозов – очень похожих на эф.
В гнезде пустынного ворона черные воронята обессиленно сложили головы на край гнезда и разинули от жары малиново-красные рты. Реже стали встречаться черные чекканы и черные каменки. Угольно-черные птички эти очень заметны среди тусклых кустов; видимо, им почему-то выгодно быть заметными, ради этого они еще и садятся на самые видные сучки.
В кусте кандыма на склоне бархана гнездо саксаульной сойки. В гнезде яички, похожие на яички дрозда-рябинника. Некоторые гнезда соек построены в виде шалашика, с крышей, – как у нашей сороки. Да и цветом саксаульная сойка на сороку похожа – черная с белым. Может, они для того крышу делают, чтобы их сверху на гнезде было не видно? Неудачно ее назвали: она совсем не сойка и вовсе не саксаульная! С сойками ничего общего не имеет и в больших саксаульниках никогда не живет. Гнездится она в песках, с редкими кустами кандыма, акации или белого саксаула. Но в повадке у нее что-то есть соечье: увидев человека или зверя, непременно поднимет крик. Взлетит на высокий куст и заведет свое частое чир-чир-чир-чир! За этот крик ее называют „чир-чире“. По виду маленькая сорока, по крику сойка, а бегает, как куропатка или кулик.
Шаг у нее размашистый, широкий – и за это ее называют еще „иноходцем“.
У цветущих „початков“ заразихи натоптано сойками – они прибегают к ним, как в закусочную: у „початков“ всегда роятся разные насекомые.
Разгадан и след „гигантской многоножки“! Когда пастух рассказывал о нем, я уже стал кое о чем догадываться. Так и вышло: широкий след с отпечатками тысяч ножек оставлял… сухой куст перекати-поля! Ветер катил по песку ажурное колесо, и за ним тянулась полоса, истыканная черточками, полосками и зигзагами – в самом деле очень похожая на след многоножки или огромного песчаного таракана. Разгадка не очень обрадовала, она как бы давно напрашивалась, и оставалось только произнести ее вслух. Я и принял ее как само собой разумеющееся, несколько удивляясь, почему пастух об этом сам не догадался. Только позже, через несколько лет, я понял, что пастух имел в виду совсем другое. Конечно же, он много раз видел бегущие перекати-поле и следы, которые они оставляли. Но тот след, о котором он говорил, хоть и был похожим, но другим. Оставили его тысячи переселяющихся фаланг. Оказывается, фаланги – очень редко, видели это всего раз или два! – по неизвестной причине вдруг собираются массами и, выстроившись в колонну, переселяются на новое место. Колонна фаланг – фаланга! – течет по пескам, оставляя загадочный след. Не за это ли фаланг и назвали фалангами?
Шествия фаланг я не видел, но зрелище это, несомненно, фантастическое: тысячи мохнатых „пауков“ плотной колонной текут по песку, гонимые непонятными импульсами и направляемые еще более непонятным инстинктом.
Когда я спустился во впадину, в которую укатился кустик перекати-поля, то там, где он застрял, увидел на песке широкие лунки, вмятины чьих-то лап. Я еще не нагнулся, чтобы получше их разглядеть, как почувствовал – это следы каракала! Долгожданного каракала! Он существует, он где-то рядом!
Но сейчас же пуститься вдогон уже не было сил. Завтра, как можно раньше!
Вечером выстирал всю одежду, чтобы не было запаха пота и дыма. Пока вертелся с рубашкой, высматривая, куда бы ее повесить, рубашка высохла у меня в руках! Жара и сушь становятся нестерпимей. Но след каракала найден!
5 мая.
Проснулся еще до света. В посветлевшем треугольнике входа палатки серое мутное небо, черные густые кусты. В пять пятнадцать прокуковала кукушка. Пробасил на лету жук. В пять двадцать пять застрекотали у палатки скотоцерки. В семь пятнадцать из-за бугра показалось солнце – пора!
Хохлатый удод, деловито кивая, озабоченно бродит по полянке, суя нос во все щели. Вдруг размашисто – как дятел! – начинает долбить землю, сует в нее клюв, что-то хватает, подбрасывает вверх, ловко ловит и с трудом глотает, поводя шеей.
Компания ремезов с писком, как наши синички, возится в ветвях саксаула.
С трудом вылезаю на песчаный вал, отделяющий саксаульник от барханных песков. Над песками, покрикивая, пролетели щурки – стайка ярких бумажных стрелок. В конце разлапистого следа ушастой круглоголовки лежит сама хозяйка, спит, еще не проснулась – укрыта песочным одеялом до головы.
Вот и вчерашние вмятины. Следы кара-кулака – черного уха, как называют каракала туркмены. Редчайшая кошка песков. Рысь пустыни.
Ветра ночью не было, и следы хорошо сохранились. И все же они не очень четкие; наверное, потому, что у каракала на подошвах растут жесткие волосы, что-то вроде волосяной щетки, которые помогают ему ходить по горячим сыпучим пескам, предохраняя подушечки от ожогов. Теперь смотреть в оба: каждая „запись“ этой исчезающей кошки драгоценна – каждая „буква“, каждая „запятая“.
И надо помнить, что ты-то днем по следу идешь, а след этот оставлен ночью. Все, о чем он расскажет, происходило в ночной темноте.
Каракала скрывала ночь, и все же он старался так идти, чтобы прикрывали его бугры или кусты кандыма. Как всякой кошке, ему важно было напасть внезапно – долгое преследование ему не под силу. Подобраться к жертве как можно ближе, а потом в два-три прыжка накрыть ее лапами и придушить.
След каракала сошелся со строчкою скорпиона.
У места встречи след скорпиона вдруг резко изменился: между царапин от лапок исчезла полоска от хвоста. Понятно: скорпион испугался и задрал вверх свое боевое оружие! Но это ему не помогло: каракал придавил лапой скорпиона и… слопал! Съел он и двух чернотелок – тоже было видно по следу.
Через километр каракал лег – на песке отпечаталось брюхо. Потом прыжок, толока, капельки крови. Написано кратко и четко, как в военном рапорте: услышал прыжки тушканчика, притаился, тушканчик приблизился на прыжок – и в конце своего жизненного повествования оставил красную точку…
След каракала тянется дальше – что для него жучишки и тушканчик размером с мышь!
Зверь сворачивал к норкам песчанок, огибал бугры с раскидистыми кустами белого саксаула, переваливал через гребни барханов, но добычи не было.
След пересек след „тузика“, а дальше – скаптейры. Но их каракал уже не видел, он прошел тут раньше, чем эти дневные ящерицы выползли на промысел.
Утром на след каракала присела саксаульная сойка – конечно, из любопытства. Она и меня провожает из любопытства, перелетая с куста на куст и непрерывно крича свое чир-чир-чир! Потом ныряет с куста вниз и, пригнувшись, мчится по песку, прикрываясь кустиками и пучками селина, иногда странно и резко посвистывая – прямо как наш пастушок болотный!
На следах каракала следы пустынного ворона: бродил косолапо вразвалку, приглядывался, тыкал в песок носищем. Неужели по следу понял, что это рысь прошла! Если так, то он найдет каракала, надеясь на остатки его добычи. Даже если каракал и спрячет свои недоедки, как это делают рыси, ворон отыщет их. И мне теперь полезно приглядываться к этим черным носатым пройдохам – они могут помочь отыскать каракала или хотя бы его кладовую.
Снова на следах каракала лежка. Потом отпечатки коротких шагов, как бы заглаженных щеткой – каракал крался пригнувшись, почти волоча по песку брюхо. Снова лежка. И огромный – в четыре метра! – прыжок. И неудача. За пучком селина лежка зайца: прямо с лежки зайца покатил по песку, вперед ушей выбрасывая длинные задние ноги. С полсотни метров следы каракала дробили заячьи отпечатки, но момент внезапности был утерян, а заяц все набирал ход. Каракал отстал, остановился и свернул в сторону.
Давно уже припекает, поднимался ветер. Теперь я чуть не бежал по следу, не вглядываясь в мелочи, – хочется догадаться о главном: куда он ведет?
След еще покружил по пескам и привел меня… к моему же саксаульнику! Конечно же – ведь в нем родник. И может, единственный на все окружающие пески. И я, выходит, все это время жил рядом с каракалом и даже об этом не подозревал! А каракал почему-то не выходил в пески и не оставлял там следов.
С высоты песчаного вала виден весь саксаульник. Во-он и палатка моя белеет. Возвращаясь, я всегда останавливаюсь на этом гребне, чтобы посмотреть на этот если и не зеленый, то все же оазис среди желтых голых песков.
Сейчас саксаульник затянуло пыльной песчаной дымкой – ветер усиливается. В песках больше делать нечего. Пора к роднику, к палатке – в свой оливково-серый рай, шипящий от ветра, мутный от пыли, с тенью как от крылышка стрекозы…
Окончательно след каракала потерялся в саксаульнике у нор песчанок: тут он топтался, принюхиваясь к норкам. Но ни рыть, ни караулить не стал, а вспрыгнул на поваленный ствол, прошел по нему и соскочил в осочку, где следов уже не было видно.
Я побродил кругами, вглядываясь в рыхлую дерновину. Неожиданно выпугнул перепелку – как эта плохая летунья отчаивается пересекать пустыню! Пронеслась парочка горлинок. Пасутся две черепахи, старательно жуя высыхающие травинки.
Я сажусь на поваленный ствол. Кругом такой уже знакомый лес – если можно называть лесом эти развесистые, редко растущие корявые деревца. Когда я тут поселился, лес был совсем голым, серебряно-сизым, под каждым деревцом лежала густая опядь веточек, сияющая на солнце как иней. Сейчас деревца загустели, стали оливковыми, полянки между ними выгорели, пожелтели, но в тени еще краснеют последние маки, белеют маленькие ромашки и зеленеет осочка.
Шипит саксаульник, свистит тугайный соловей. Из нор песчанок вылетают фонтанчики пыли – песчанки прочищают проходы.
В тени на пеньке дремлет кукушка в полосатой тельняшке. Щебеча, промчалась компания розовых скворцов. И где-то в этом лесу лежит сейчас каракал – пустынная рысь…
…Когда я подходил к палатке, в стороне, у родничка, посветило ярко-рыжее пятно и исчезло. Если бы оно не исчезло, я принял бы его, наверное, за высохший лист-лопух ревеня. Но оно исчезло, и я понял, что у воды только что был каракал! Кинулся вслед, выбегая из-за кустов на чистинки, чтобы дальше увидеть, – куда там! Рыси умеют быть незаметными. И у родника никаких следов; там такая земля, что и следов ботинок не остается. И все-таки это был каракал, и я его видел!
Все эти дни, что я жил в саксаульнике, каракал, наверное, ходил к роднику – каждую ночь он был со мною рядом. Он лакал воду в каких-нибудь тридцати шагах, а представлялся мне звездой, далекой и недостижимой. Я искал его за горизонтом, а чтобы догадаться покараулить у родника!
А теперь поздно: зверь понял, что выдал себя, что им интересуются. Подходя к роднику, он будет теперь вдесятеро осторожней, а перехитрить настороженную рысь безнадежно. И она скорее подохнет от жажды, чем подойдет к роднику, у которого затаился охотник.
Занимая родники, человек обрекает зверей на гибель.
В летнее пекло тянутся к воде джейраны, сайгаки, каракалы, лисицы, волки. А у родника стоянка: люди, собаки, овцы. И сразу пустеют огромные пространства пустыни или степи: никто зверей не стрелял, никто не ставил капканов – а они исчезли. Так вот исчезли куланы. Так чуть не исчезли сайгаки. И постепенно исчезают джейраны. А птицы! Все меньше саджи и бульдуруков, журавлей-красавок, дроф-красоток. Родник для многих обитателей пустыни – жизнь. Отнимая его, мы отнимаем у птиц и зверей жизнь.
Жизнь немыслима без воды. И если иные обитатели пустыни добывают ее не из родников и ручьев, а из воздуха, травы или из тела жертвы, то это не значит, что они обходятся без нее. А скольким она необходима в своем первозданном виде: текучая, мокрая и холодная! Пусть даже теплая, мутная, стоячая, даже горько-солоноватая – но вода!
А мы ее отнимаем. Пастухи с собаками сидят прямо на родниках и колодцах – хоть бы чуточку в стороне! Охотники прячутся у воды, твердо зная, что зверь придет – рано или поздно. Все меньше незанятых родников – все пустынней пустыни и безжизненней степи. А ведь магазины и те закрывают на переучет! Не пора ли закрыть на переучет пустыню? Все проверить, все подсчитать, какие остатки, где излишки, нет ли злоупотреблений? Вдруг окажется выгодней не забирать роднички, а отдавать? Отдавать, чтобы не губить вольные стада джейранов, сайгаков и стаи птиц.
Природа предусмотрительна. Заботясь о сохранении Жизни, она рассредоточила и спрятала ее в тысяче тысяч тайников и хранилищ на земле и в воде. Огонь жизни рассыпан на искорки – искра тлеет в каждом живом существе! В жуке и верблюде, в каракале и ящерице, в человеке и комаре. Каждая искра жизни – это составная огня: чем больше искр – тем ярче и жарче огонь.
Но искры гаснут. Одна за другой. И огонь тускнеет. Мы уже поняли это, спохватились и пытаемся жизнь сохранить. Но пока мы еще очень медлительны и неумелы. Надеемся, что все образуется само по себе. Мы все еще не поняли до конца, что вся жизнь земли теперь зависит только от нас. Только от нас…
Доведенные жаждой до бешенства, волки лезут к воде напролом сквозь отару, душа по пути овец и собак, – только бы лишь пробиться к воде! Каракалы, барханные и степные коты спускаются по обкладке в. глубокие колодцы и, срываясь, гибнут в них. Журавли-красавки приводят к корыту с водой птенцов, а собаки их душат. Все ли знают, что такое жажда в жару?..
Кто скажет за не умеющих говорить? Кто вступится за их право на жизнь? Жизнь, сохраняющую искру великого Огня Жизни? Только мы, хранящие в себе искру того же огня.
Лежа под тентом, я переживал радость встречи с диковинным существом – рысью пустыни. Пусть радость недолговечна – пришла и ушла. Но остается память, и она поддержит тебя – радость не проходит бесследно. Вся моя жизнь тут – цепочка таких вот радостей. И я благодарен всем, кто мне их принес. Пустыня открылась вдруг по-особому. Нет, это не бросовая земля, не земля, побитая камнями цивилизации. Она часть всей Земли, в ней скрыт тот же великий смысл, что в лесах, степях и горах. Но у нее своя шкала ценностей, и оценивать надо ее иначе. С ней можно – и надо! – ужиться. И пустыня хранит искры жизни. Жизни, порожденной песками. Какой нигде больше нет. Ни на Земле, ни во Вселенной.
Конечно, все можно преобразить. И вот вся земля – цветущий сад. Великое изобилие. Великое однообразие и одинаковость. Куда спасаться от них?..
15 мая.
Брожу по саксаульнику и пескам, все надеясь на новую встречу. Но каракалы потому и уцелели, что умеют скрываться. Невидимки песков. и, как всяких невидимок, выдают их только следы.
Но не было и следов. Каракал, напугавшись, либо не выходил из кустов в пески, либо переселился в какой-нибудь другой саксаульник. И теперь походы мои – это просто прощание с саксаульниками и песками. На все смотрю в последний раз. Есть другие пустыни, более покладистые или более грозные, населеннее или безжизненней, возможно более интересные, – но не такие. А эта пустыня уже моя. Она не что-то общее и безликое – и в этом все дело! Я протянул ей руку и заглянул в глаза – теперь мы лично знакомы. И мне ее не забыть – что бы со мной ни случилось.
Не забуду и золотистого пятнышка у родника – вспыхнуло и потухло! Видение золотистой кошки – мгновенное, как солнечный блик. Исчезающее с лица земли существо…
Мимо палатки летит озабоченный ворон. На него вдруг набросился тювик: птицы сцепились и всклокоченным комом упали вниз. Тювик скоро взлетел к своему гнезду, а ворон сел на сушину и обиженно заорал: „Дур-р-р-ак! Ду-р-р-рак!“
Эх ты, ворон, так и не показал мне осторожного каракала!
Вечером с прощальным визитом прикатил к палатке еж. Почти белый, только чуть желтоватый на лбу, с большими настороженными ушами. Я посадил его до утра в кастрюльку. Он сейчас же стал недовольно брякать крышкой. Тогда я угостил его майскими жуками и чернотелками – еж затих и захрумкал.
Утром я сфотографировал, как он выбирается из кастрюльки. Вывалился и покатил колобком по бархану.
Пора и мне.
Ухожу, оставив пятно костра, и неразгаданную загадку летучей змеи, и крошечный родничок, дающий жизнь тысячам живых существ. Корявые саксаулы. Теперь я понимаю, почему они так жарко горят: ведь они, заслоняя других, вобрали в себя весь губительный жар солнца!
„Прощайтесь, уходя“.
Последняя запись. Ее еще нет. Она появится в дневнике только через четыре года. Но появится!
25 апреля.
Спустился в знакомую впадину между барханов – как на дно желтой чаши. Застойная одуряющая жара. и тишина. А вверху над гребнями веет ветер, там хоть можно дышать.
Вдруг вверх взвыло и зашипело, из-за желтого гребня выползла крутящаяся воронка, завивая сухую траву, пыль и мусор. Совсем как тогда – четыре года назад!
И в неистовой круговерти блестит что-то длинное и извилистое – как в прошлый раз!
Смерчик прополз по гребню, вдруг сник, обмяк и рассыпался. С вышины полетели травинки и пыль, а летающая змея, извиваясь, легла прямо к моим ногам. За секунду до этого я уже понял, что это… старый змеиный выползок! Змея, линяя, стягивает кожу с себя целиком. Смерчик где-то подхватил выползок и превратил его в блестящую летающую змею. Смерч породил легенду – он же ее и развеял. Отгадка лежала у ног на песке – как длинная лента измятого целлофана.
…К ночи я вышел к поселку.
Начиналась путаница дорог и тропинок, канав и арыков. Ямы, кучи земли, столбы и гудящие провода. Начиналась земля, на которой росли яблоки и арбузы, но которая не рождала сказок. Сказки остались в песках позади.
Позади сказочная земля, где змеи ходят боком, где маленькие песчаные человечки катаются на велосипедах. Там живут подземные птицы и птицы-иноходцы. Ящерицы, у которых рот с ушами, и удавы, плавающие в песке. Звери и птицы, редкие и красивые, как драгоценные камни.
Светили фонари станции. Тоскливо брехали собаки, лязгали буфера, пахло пылью и нагретым мазутом шпал.
Всего за три дня перенесся я из зимы в лето. Теперь за один переход вернулся из прошлого в настоящее, с очевидностью осознав, что жил в уходящем.
Колеса стучат на стыках. За окном темень, черные волны барханов, как волны ночного моря. Ни проблеска, ни огонька.