Текст книги "Библиотека мировой литературы для детей (Том 30. Книга 2)"
Автор книги: Анатолий Рыбаков
Соавторы: Эдуард Успенский,Гавриил Троепольский,Юрий Сотник,Николай Сладков,Мустай Карим
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 55 страниц)
После этого мы сели на стулья и стали ждать.
– Гош! Ну как ты себя чувствуешь? – спросила через минуту Аглая.
Композитор подогнул коленки, прислонил к ним альбом и вывел огромными каракулями: «XАРАШО».
Через некоторое время Сеня потрогал гипс. Тот уже не прилипал к рукам.
– Порядок! – сказал руководитель. – Теперь скоро.
В этот момент композитор снова принялся писать. «ЖМЕТ И ЖАРКО», – прочли мы.
– Нормальное явление, – успокоил его Сеня. – При застывании гипс расширяется и выделяет тепло.
Еще минуты через три он постукал пальцами по затвердевшему гипсу и обратился к нам:
– Значит, так: самое трудное сделано. Я форму сейчас сниму, а маску вы сами отольете. Мне в кино пора. – Он уперся коленом в диван и схватился за край картона. – Гошка, внимание! Держи голову крепче. Крепче голову!
Сеня потянул за картон, но форма не отделялась. Ласточкин дернул сильней… Композитор вцепился ему в руки и так взбрыкнул ногами, что альбом полетел на пол.
– Ты чего? – спросил руководитель.
– Гош, на, держи, пиши! – Аглая подала композитору упавший альбом.
«ВОЛОСЫ», – написал тот каракулями и, подумав, добавил: «НА ЛБУ И ОКОЛО УХ». Потом он еще немного подумал и начертал поверх написанного: «И БРОВИ».
– Чего? Какие брови? – спросил Ласточкин.
«ПРИЛИПЛО», – написал композитор.
После этого мы очень долго молчали.
– Вот это да-а! – прошептал наконец Дудкин.
– Ладно! Без паники! – сипло сказал Сеня, а сам покраснел как рак.
Он кусками оборвал картонную рамку и снова потянул, но композитор опять забрыкался.
– Не учли немножко, – пробормотал руководитель.
Он подступался и так и этак… Он хватался за гипсовый ком и со стороны подбородка, и сбоку, и сверху… Он то сажал Гошу, то снова укладывал его. Ничего не помогло! Всякий раз, как Сеня дергал за форму, композитор отчаянно лягался и размахивал руками.
Аглая, Дудкин и я почти с ужасом следили за этой возней. Смуглое лицо Аглаи стало каким-то зеленоватым, темная прядка волос повисла вдоль носа, и она ее не убирала. Антошка стоял, подняв плечи до самых ушей, свесив руки по швам… Самым страшным было то, что Гоша не издавал ни звука. Он только со свистом дышал через папиросные мундштуки.
– Небось даже плакать не может, – прошептала Аглая.
– Как в могиле, – кивнул Дудкин.
Зазвонил телефон.
– Лешк, подойди, – сказал Антон, не спуская глаз с композитора.
Я взял трубку. В ней послышался женский голос:
– Это квартира Дудкиных?
– Да.
– Гога Люкин у вас?
– У нас, – машинально ответил я.
– Скажите, чтобы он немедленно шел домой! – раздраженно заговорила женщина. – Я его по всему дому ищу. Скажите, что, если он через минуту не вернется, я сама за ним приду и ему уши надеру.
Когда я передал ребятам этот разговор, Дудкин чуть не заплакал от злости.
– У тебя в голове мозги или что? Не мог сказать, что его у нас нет!
– Недоразвитый какой-то! – прошипела Аглая.
Сеня поднялся с дивана. Он сделался вдруг каким-то очень спокойным.
– Так, значит… Где у вас руки вымыть? – спросил он и, не дожидаясь ответа, сам направился в ванную. Там он стал перед умывальником, а мы – за его спиной.
– Сень… Как же теперь? – спросила Аглая.
– Что – как? – буркнул тот и открыл кран.
– Как же с Гошей-то?
– К родителям его отведете, и все. Тут без взрослых не обойдешься.
Несколько секунд мы оторопело молчали.
– Сеня, а ты? – спросил наконец Дудкин.
– Мне в кино пора. Меня Боря ждет.
И снова наступило молчание. Руководитель скреб ладони под струей, а Дудкин и Аглая смотрели на его короткую шею, на толстые уши. и шея и уши были сейчас красные.
Потом Сеня быстро вытер руки полотенцем, потом он бочком, отвернувшись к стене, выбрался в переднюю… Там, стоя лицом к вешалке, он принялся надевать плащ. Он делал вид, будто совсем не торопится, но долго не мог попасть рукой в рукав.
– Значит… пока! – буркнул он, шмыгнул к двери, мгновенно открыл ее и затарахтел подметками по лестнице.
Только тут Аглая перестала молчать. Она выскочила на площадку.
– Трус паршивый! – крикнула она плачущим голосом и затопала правой ногой. – Трус паршивый! Трус паршивый! Трус паршивый!
Дудкин молча втащил ее за локоть в переднюю.
– Хватит тебе! – сказал он сердито. – Давай жребий тянуть.
– Какой еще жребий? – всхлипнула Аглая.
– Ну, кто его домой поведет… Уж лучше пусть кто-нибудь один страдает, чем сразу все.
Но Аглая замотала головой и закричала, что не надо никакого жребия, что она скорей умрет, чем одна поведет Гошу к родителям.
Решили вести его все вместе.
Наше счастье, что дождь усилился и во дворе никого не было, когда мы вели Гошу к подъезду. Собственно, вели его Аглая с Дудкиным, а я шел сзади. В своем зеленом дождевике до пят композитор семенил мелкими-мелкими шажками. От этого казалось, что он не идет, а будто плывет, совсем как танцовщица из ансамбля «Березка». Капюшон был натянут ему на голову, вместо лица белела гипсовая блямба. Гоша поддерживал ее ладонями, чтобы она не тянула за волосы, а его, в свою очередь, держали под руки Дудкин и Аглая. Они тоже семенили, чтобы идти в ногу с композитором.
Наконец мы добрались до квартиры Люкиных. Аглая и Дудкин взглянули на кнопку звонка, но никто из них не подошел к ней. Дудкин вынул скомканный платок и принялся вытирать им лицо и светлые вихры на темени. Покончив с этим, он снова взглянул на кнопку и стал откусывать заусеницу на большом пальце. Аглая его не торопила.
– Противный мальчишка! Ну и наподдам я ему сейчас! – послышался сердитый голос.
Дверь распахнулась, и на пороге появилась женщина, похожая на испанку, в красном шелковом плаще. Она застыла в красивой позе, положив левую руку на бедро, а правой держась за дверь чуть повыше головы.
– Что это еще у тебя? А ну-ка сними!
Композитор не шевельнулся.
– Я кому говорю? Сними сию минуту!
– Оно не снимается, – чуть слышно сказал Антон.
– Это гипс… Он… он прилип… – пролепетала Аглая.
Гошина мама оглядела нас большими глазами и бросилась в переднюю.
– Аркадий! Аркадий! Иди сюда! – крикнула она.
Появился папа композитора, очень высокий и толстый. Над ушами у него курчавились волосы, а на темени поблескивала лысина. Брови у него были такие же густые, как у Гоши. Он мне понравился гораздо больше, чем мама. Он вышел вместе с ней на площадку, посмотрел на Гошу и сказал только одно слово:
– Любопытно!
Мама гневно зыркнула на него глазами, но промолчала.
– Он не отлипает, этот гипс… – снова залопотала Аглая и повернулась к маме: – Мы хотели маску сделать… чтобы вам… ко дню рождения…
– А как он дышит? – спросил папа.
– Вот… трубочка, – показал Антон.
Папа нагнулся, посмотрел на трубочки и, взяв своего сына за плечи, повел его в квартиру.
– Заходите, пожалуйста, – сказал он нам.
В комнате Аглая с Дудкиным невнятно объяснили ему, что у Гоши прилипли волосы на лбу и возле ушей, что брови тоже, может быть, прилипли… Папа сел на стул и, поставив Гошу между колен, слегка подергал маску.
– Неплохо тебя упаковали!
– Тебе все шуточки! – сказала Гошина мама. Скрестив руки на груди, она сидела на краешке письменного стола.
Папа встал, вынул из ящика стола лезвие от безопасной бритвы и снова вернулся к Гоше.
– Теперь не вертись, а то порежу. – Осторожно сунув лезвие под край формы, он стал подрезать прилипшие к ней волосы.
– Я не могу на это смотреть, – сказала мама и ушла из комнаты.
Минут пять папа занимался своей работой. Наконец он вынул лезвие и передал Дудкину.
– Ну, а брови, наверное, пострадают. Держись! – Он дернул за форму, и та осталась у него в руках. В ней темнели волосы из Гошиных бровей, но их было немного.
Все мы смотрели на Гошу. Он стоял, крепко зажмурившись. Лицо его, сначала бледное, постепенно розовело. Вот он приоткрыл глаза и тут же снова зажмурился (как видно, он отвык от света). Но вот он снова их открыл и больше не закрывал. Мы думали, что он набросится на нас с кулаками или, по крайней мере, заплачет, но он ничего этого не сделал. Он посмотрел на форму, на всех нас, на папу и тихо спросил:
– Получится?
– Несомненно, – сказал папа и позвал, разглядывая форму: – Томочка! Операция окончена.
Мама быстро вошла в комнату.
– Мама, получится! – сообщил ей композитор.
Она присела перед своим сыном, разглядывая, повертела его в разные стороны.
– Выкиньте эту гадость! – сказала она, кивнув на форму.
– Что ты, голубушка! Твой сын такие муки перенес, и теперь, когда главное сделано… Нет, это дудки!
Антон принес гипс к Люкиным, и мы отлили две маски. Гошина мама очень смеялась: с каждой маски на нас смотрела такая сморщенная, такая перекошенная физиономия с зажмуренными глазами, что в школу ее неловко было нести.
С Сеней мы долго не разговаривали. Повстречавшись с нами, он обычно круто сворачивал и обходил нас, делая большую дугу.
Гавриил Троепольский
БЕЛЫЙ БИМ ЧЕРНОЕ УХО
Повесть
Александру
Трифоновичу
Твардовскому
Глава 1
ДВОЕ В ОДНОЙ КОМНАТЕ
Жалобно и, казалось, безнадежно он вдруг начинал скулить, неуклюже переваливаясь туда-сюда, – искал мать. Тогда хозяин сажал его себе на колени и совал в ротик соску с молоком.
Да и что оставалось делать месячному щенку, если он ничего еще не понимал в жизни ровным счетом, а матери все нет и нет, несмотря ни на какие жалобы. Вот он и пытался в первые два дня время от времени задавать грустные концерты. Хотя, впрочем, засыпал на руках хозяина в объятиях с бутылочкой молока.
Но на четвертый день малыш уже стал привыкать к теплоте рук человека. Щенки очень быстро начинают отзываться на ласку.
Имени своего он еще не знал, но через неделю точно установил, что он – Бим.
В два месяца он с удивлением увидел вещи: высоченный для щенка письменный стол, а на стене – ружье, охотничью сумку и лицо человека с длинными волосами. Ко всему этому быстренько привык. Ничего удивительного не было уже и в том, что человек на стене неподвижен: раз не шевелится – интерес небольшой. Правда, несколько позже, потом, он нет-нет да и посмотрит: что бы это значило – лицо выглядывает из рамки, как из окошка?
Вторая стена была занимательнее. Она вся состояла из разных брусочков, каждый из которых хозяин мог вынуть и вставить обратно. В возрасте четырех месяцев, когда Бим уже смог дотянуться на задних лапках, он сам вытащил брусочек и попытался его исследовать. Но тот зашелестел почему-то и оставил в зубах Бима листок. Очень забавно было раздирать на мелкие части тот листок.
– Это еще что?! – прикрикнул хозяин. – Нельзя! – И тыкал Бима носом в книжку. – Бим, нельзя. Нельзя!
После такого внушения даже человек откажется от чтения, но Бим – нет: он долго и внимательно смотрел на книги, склоняя голову то на один бок, то на другой. И, видимо, решил-таки: раз уж нельзя эту, возьму другую. Он тихонько вцепился в корешок и утащил это самое под диван; там отжевал сначала один угол переплета, потом второй, а забывшись, выволок незадачливую книгу на середину комнаты и начал терзать лапами играючи, да еще и с припрыгом.
Вот тут-то он и узнал впервые, что такое «больно» и что такое «нельзя». Хозяин встал из-за стола и строго сказал:
– Нельзя! – и трепанул за ухо. – Ты же мне, глупая твоя голова, «Библию для верующих и неверующих» изорвал. – И опять: – Нельзя! Книги – нельзя! – он еще раз дернул за ухо.
Бим взвизгнул да и поднял все четыре лапы кверху. Так, лежа на спине, он смотрел на хозяина и не мог понять, что же, собственно, происходит.
– Нельзя! Нельзя! – долбил тот нарочито и совал снова и снова книгу к носу, но уже не наказывал. Потом поднял щенка на руки, гладил и говорил одно и то же: – Нельзя, мальчик, нельзя, глупыш. – И сел. И посадил на колени.
Так в раннем возрасте Бим получил от хозяина мораль через «Библию для верующих и неверующих». Бим лизнул ему руку и внимательно смотрел в лицо.
Он уже любил, когда хозяин с ним разговаривал, но понимал пока всего лишь два слова: «Бим» и «нельзя». И все же очень, очень интересно наблюдать, как свисают на лоб белые волосы, шевелятся добрые губы и как прикасаются к шерстке теплые, ласковые пальцы. Зато Бим уже абсолютно точно умел определить – веселый сейчас хозяин или грустный, ругает он или хвалит, зовет или прогоняет.
А он бывал и грустным. Тогда говорил сам с собой и обращался к Биму:
– Так-то вот и живем, дурачок. Ты чего смотришь на нее? – указывал он на портрет. – Она, брат, умерла. Нет ее. Нет… – Он гладил Бима и в полной уверенности приговаривал: – Ах ты мой дурачок, Бимка. Ничего ты еще не понимаешь.
Но прав был он лишь отчасти, так как Бим понимал, что сейчас играть с ним не будут, да и слово «дурачок» принимал на свой счет, и «мальчик» – тоже. Так что когда его большой друг окликал дурачком или мальчиком, то Бим шел немедленно, как и на кличку. А раз уж он, в таком возрасте, осваивал интонацию голоса, то, конечно же, обещал быть умнейшей собакой.
Но только ли ум определяет положение собаки среди своих собратьев? К сожалению, нет. Кроме умственных задатков, у Бима не все было в порядке.
Правда, он родился от породистых родителей, сеттеров, с длинной родословной. У каждого его предка был личный листок, свидетельство. Хозяин мог бы по этим анкетам не только дойти до прадеда и прабабки Бима, но и знать, при желании, прадедового прадеда и прабабушкину прабабушку. Это все, конечно, хорошо. Но дело в том, что Бим при всех достоинствах имел большой недостаток, который потом сильно отразился на его судьбе: хотя он был из породы шотландских сеттеров (сеттер-гордон), но окрас оказался абсолютно нетипичным – вот в чем и соль. По стандартам охотничьих собак сеттер-гордон должен быть обязательно «черный, с блестящим синеватым отливом – цвета воронова крыла, и обязательно с четко отграниченными яркими рыже-красными подпалинами»; даже белые отметины на не предусмотренных стандартом местах считаются большим пороком у гордонов. Бим же выродился таким: туловище белое, но с рыженькими подпалинами и даже чуть заметным рыжим крапом, только одно ухо и одна нога черные, действительно – как вороново крыло; второе ухо мягкого желтовато-рыженького цвета. Даже удивительно подобное явление: по всем статьям – сеттер-гордон, а окрас – ну ничего похожего. Какой-то далекий-далекий предок взял вот и выскочил в Биме: родители – гордоны, а он – альбинос породы.
В общем-то, с такой разноцветностью ушей и с подпалинками под большими умными темно-карими глазами морда Бима была даже симпатичней, приметней, может быть, даже умнее или, как бы сказать, философичней, раздумчивей, чем у обычных собак. И право же, все это нельзя даже назвать мордой, а скорее – собачьим лицом. Но по законам кинологии белый окрас, в конкретном случае, считается признаком вырождения. Во всем – красавец, а по стандартам шерстного покрова – явно сомнительный и даже порочный. Такая вот беда была у Бима.
Конечно, Бим не понимал вины своего рождения, поскольку и щенкам не дано природой до появления на свет выбирать родителей. Биму просто не дано и думать об этом. Он жил себе и пока радовался.
Но хозяин-то беспокоился: дадут ли на Бима родословное свидетельство, которое закрепило бы его положение среди охотничьих собак, или он останется пожизненным изгоем? Это будет известно лишь в шестимесячном возрасте, когда щенок (опять же по законам кинологии) определится и оформится в близкое к тому, что называется породной собакой.
Владелец матери Бима, в общем-то, уже решил было выбраковать белого из помета, то есть утопить, но нашелся чудак, которому стало жаль такого красавца. Чудак тот и был теперешним хозяином Бима: глаза ему понравились, видите ли, умные. Надо же! А теперь и стоит вопрос: дадут или не дадут родословную?
Тем временем хозяин пытался разгадать, откуда такая аномалия у Бима. Он перевернул все книги по охоте и собаководству, чтобы хоть немного приблизиться к истине и доказать со временем, что Бим не виноват. Именно для этого он и начал выписывать из разных книг в толстую общую тетрадь все, что могло оправдать Бима как действительного представителя породы сеттеров. Бим был уже его другом, а друзей всегда надо выручать. В противном случае – не ходить Биму победителем на выставках, не греметь золотыми медалями на груди: какой бы он ни был золотой собакой на охоте, из породных он будет исключен.
Какая же все-таки несправедливость на белом свете!
Записки хозяина
В последние месяцы Бим незаметно вошел в мою жизнь и занял в ней прочное место. Чем же он взял? Добротой, безграничным доверием и лаской – чувствами всегда неотразимыми, если между ними не втерлось подхалимство, каковое может потом, постепенно, превратить все в ложное – и доброту, и доверие, и ласку. Жуткое это качество – подхалимаж. Не дай-то боже! Но Бим – пока малыш и милый собачонок. Все будет зависеть в нем от меня, от хозяина.
Странно, что и я иногда замечаю теперь за собой такое, чего раньше не было. Например, если увижу картину, где есть собака, то прежде всего обращаю внимание на ее окрас и породистость. Сказывается беспокойство от вопроса: дадут или не дадут свидетельство?
Несколько дней назад был в музее на художественной выставке и сразу же обратил внимание на картину Д. Бассано (XVI век) «Моисей иссекает воду из скалы». Там на переднем плане изображена собака – явно прототип легавой породы, со странным, однако, окрасом: туловище белое, морда же, рассеченная белой проточиной, черная, уши тоже черные, а нос белый, на левом плече черное пятно, задний кострец тоже черный. Измученная и тощая, она жадно пьет долгожданную воду из человеческой миски.
Вторая собака, длинношерстная, тоже с черными ушами. Обессилев от жажды, она положила на колени хозяина голову и смиренно ожидает воду.
Рядом – кролик, петух, слева – два ягненка.
Что хотел сказать художник, поместив собаку среди людей на передний план? Видимо, он хотел сказать, что люди любили собак еще с глубокой древности, никогда их не покидали, даже в несчастье, даже на грани гибели народа, а собаки оставались преданными и верными, готовыми погибнуть вместе с человеком.
Ведь за минуту до этого все они были в отчаянии, у них не было ни капли надежды. И они говорили в глаза спасшему их от рабства Моисею:
«О, если бы мы умерли от руки господней в земле египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта! Ибо вывел ты нас в эту пустыню, чтобы всех собравшихся уморить голодом».
Моисей с великой горестью понял, как глубоко овладел людьми дух рабский: хлеб в достатке и котлы с мясом им дороже свободы. И вот он высек воду из скалы. И было в тот час благо всем, идущим за ним, что и ощущается в картине Бассано.
А может быть, художник и поместил собак на главное место как укор людям за их малодушие в несчастье, как символ верности, надежды и преданности? Все может быть. Это было давно.
Картине Д. Бассано около четырехсот лет. Неужели же черное и белое в Биме идет от тех времен? Не может того быть. Впрочем, природа есть природа.
Однако вряд ли это поможет чем-то отстранить обвинение против Бима в его аномалиях расцветки тела и ушей. Ведь чем древнее будут примеры, тем крепче его обвинят в атавизме и неполноценности.
Нет, надо искать что-то другое. Если же кто-то из кинологов и напомнит мне о картине Д. Бассано, то можно, на крайний случай, сказать просто: а при чем тут черные уши у Бассано?
Поищем данные ближе к Биму по времени.
* * *
Выписка из стандартов охотничьих собак: «Сеттеры-гордоны выведены в Шотландии… Порода сложилась к началу второй половины XIX столетия… Современные шотландские сеттеры, сохранив свою мощь и массивность костяка, приобрели более быстрый ход. Собаки спокойного, мягкого характера, послушные и незлобные, они рано и легче принимаются за работу, успешно используются и на болоте, и в лесу… Характерна отчетливая, спокойная, высокая стойка с головой не ниже уровня холки…»
* * *
Из двухтомника «Собаки» А. П. Сабанеева, автора замечательных книг– «Охотничий календарь» и «Рыбы России»:
«Если мы примем во внимание, что в основании сеттера лежит самая древняя раса охотничьих собак, которая в течение многих столетий получала, так сказать, домашнее воспитание, то не станем удивляться тому, что сеттеры представляют едва ли не самую культурную и интеллигентную породу».
Так! Бим, следовательно, собака интеллигентной породы. Это уже может пригодиться.
* * *
Из той же книги А. П. Сабанеева:
«В 1847 году Пэрлендом из Англии были привезены для подарка Великому Князю Михаилу Павловичу два замечательных красивых сеттера очень редкой породы… Собаки были непродажный и променены на лошадь, стоившую 2000 рублей…»
Вот. Вез для подарка, а содрал цену двадцати крепостных. Но виноваты ли собаки? И при чем тут Бим? Это непригодно.
* * *
Из письма известного в свое время природолюба, охотника и собаковода С. В. Пенского к Л. П. Сабанееву:
«Во время Крымской войны я видел очень хорошего красного сеттера у Сухово-Кобылина, автора „Свадьбы Кречинского“, и желто-пегих в Рязани у художника Петра Соколова».
Ага, это уже ближе к делу. Интересно: даже сатирик имел тогда сеттера. А у художника – желто-пегий. Не оттуда ли твоя кровь, Бим? Вот бы! Но зачем тогда… черное ухо? Непонятно.
* * *
Из того же письма:
«Породу красных сеттеров вел также московский дворцовый доктор Берс. Одну из красных сук он поставил с черным сеттером покойного Императора Александра Николаевича. Какие вышли щенки и куда они девались – не знаю; знаю только, что одного из них вырастил у себя в деревне граф Лев Николаевич Толстой».
Стоп! Не тут ли? Если твоя нога и ухо черны от собаки Льва Николаевича Толстого, ты счастливая собака, Бим. даже без личного листка породы, самая счастливая из всех собак на свете. Великий писатель любил собак.
* * *
Еще из того же письма:
«И мператорского черного кобеля я видел в Ильинском после обеда, на который Государь пригласил членов правления Московского общества охоты. Это была очень крупная и весьма красивая комнатная собака, с прекрасной головой, хорошо одетая, но сеттериного типа в ней было мало; к тому же ноги были слишком длинны, и одна из ног совершенно белая. Говорят, сеттер этот был подарен покойному Императору каким-то польским паном, и слух ходил, что кобель-то был не совсем кровный».
Выходит, польский пан облапошил императора? Могло быть. Могло это быть и на собачьем фронте. Ох уж этот мне черный императорский кобель! Впрочем, тут же рядом идет кровь желтой суки Берса, обладавшей «чутьем необыкновенным и замечательной сметкой». Значит, если даже нога твоя, Бим, от черного кобеля императора, то весь-то ты вполне можешь быть дальним потомком собаки величайшего писателя… Но нет, Бимка, дудки! Об императорском – ни слова. Не было – и все тут. Еще чего недоставало.
* * *
Что же остается на случай возможного спора в защиту Бима?
Моисей отпадает по понятным причинам. Сухово-Кобылин отпадает и по времени, и по окрасу. Остается Лев Николаевич Толстой: а) по времени ближе всех; б) отец его собаки был черным, а мать красная. Все подходяще. Но отец-то, черный-то, – императорский, вот загвоздка.
Как ни поверни, о поисках дальних кровей Бима приходится молчать. Следовательно, кинологи будут определять только по родословной отца и матери Бима, как у них полагается: нет белого в родословной и – аминь. А Толстой им – ни при чем. И они правы. Да и в самом деле, этак каждый может происхождение своей собаки довести до собаки писателя, а там и самому недалеко до А. Н. Толстого. И действительно: сколько их у нас, Толстых-то! Ужас как много объявилось, помрачи-тельно много.
Как ни обидно, но разум мой готов уже смириться с тем, что Биму быть изгоем среди породистых собак. Плохо. Остается одно: Бим – собака интеллигентной породы. Но и это – не доказательство (на то и стандарты).
* * *
– Плохо, Бим, плохо, – вздохнул хозяин, отложив ручку и засунув в стол общую тетрадь.
Бим, услышав свою кличку, поднялся с лежака, сел, наклонив голову на сторону черного уха, будто слушал только желто-рыженьким. И это было очень симпатично. Всем своим видом он говорил: «Ты хороший, мой добрый друг. Я слушаю. Чего же ты хочешь?»
Хозяин сразу же повеселел от такого вопроса Бима и сказал:
– Ты молодец, Бим! Будем жить вместе, хотя бы и без родословной. Ты хороший пес. Хороших собак все любят.
Он взял Бима на колени и гладил его шерстку, приговаривая: – Хорошо. Все равно хорошо, мальчик.
Биму было тепло и уютно. Он тут же на всю жизнь понял: «Хорошо» – это ласка, благодарность и дружба.
И Бим уснул. Какое ему дело до того, кто он, его хозяин? Важно – он хороший и близкий.
– Эх ты, черное ухо, императорская нога, – тихо сказал тот и перенес Бима на лежак.
Он долго стоял перед окном, всматриваясь в темно-сиреневую ночь. Потом взглянул на портрет женщины и проговорил:
– Видишь, мне стало немножко легче. Я уже не одинок. – Он не заметил, как в одиночестве постепенно привык говорить вслух ей или даже самому себе, а теперь и Биму. – Вот я и не один, – повторил он портрету.
А Бим спал.
Так они и жили вдвоем в одной комнате. Бим рос крепышом. Очень скоро он узнал, что хозяина зовут «Иван Иваныч». Умный щенок, сообразительный. И мало-помалу он понял, что ничего нельзя трогать, можно только смотреть на вещи и людей. И вообще все нельзя, если не разрешит или не прикажет хозяин. Так слово «нельзя» стало главным законом жизни Бима. А глаза Ивана Иваныча, интонация, жесты, четкие слова-приказы и слова ласки были руководством в собачьей жизни. Более того, самостоятельные решения к какому-либо действию никоим образом не должны были противоречить желаниям хозяина. Зато Бим постепенно стал даже угадывать некоторые намерения друга. Вот, например, стоит он перед окном и смотрит, смотрит вдаль и думает, думает. Тогда Бим садится рядом и тоже смотрит и тоже думает. Человек не знает, о чем думает собака, а собака всем видом своим говорит: «Сейчас мой добрый друг сядет за стол, обязательно сядет. Походит немного из угла в угол и сядет и будет водить по белому листку палочкой, а та будет чуть-чуть шептать. Это будет долго, потому посижу-ка и я с ним рядом». Затем ткнется носом в теплую ладонь. А хозяин скажет:
– Ну, что ж, Бимка, будем работать, – и правда садится.
А Бим калачиком ложится в ногах или, если сказано «На место», уйдет на свой лежак в угол и будет ждать. Будет ждать взгляда, слова, жеста. Впрочем, через некоторое время можно и сойти с места, заниматься круглой костью, разгрызть которую невозможно, но зубы точить – пожалуйста, только не мешай.
Но когда Иван Иваныч закроет лицо ладонями, облокотившись на стол, тогда Бим подходит к нему и кладет разноухую мордашку на колени. и стоит. Знает, погладит. Знает, другу что-то не так. А Иван Иваныч поблагодарит:
– Спасибо, милый, спасибо, Бимка, – и будет снова шептать палочкой по белой бумаге.
Так было дома.
Но не так было на лугу, где оба забывали обо всем. Здесь можно бегать, резвиться, гоняться за бабочками, барахтаться в траве – все было позволительно. Однако и здесь, после восьми месяцев жизни Бима, все пошло по командам хозяина: «Поди-поди!» – можешь играть, «Назад!» – очень понятно, «Лежать!» – абсолютно ясно, «Ап!» – перепрыгивай, «Ищи!» – разыскивай кусочки сыра, «Рядом!» – иди рядом, но только слева, «Ко мне!» – быстро к хозяину, будет кусочек сахара. И много других слов узнал Бим до года. Друзья все больше и больше понимали друг друга, любили и жили на равных – человек и собака.
Но случилось однажды такое, что у Бима жизнь изменилась, и он повзрослел за несколько дней. Произошло это только потому, что Бим вдруг открыл у хозяина большой, поразительный недостаток.
Дело было так. Тщательно и старательно шел Бим по лугу челноком, разыскивая разбросанный сыр, и вдруг среди разных запахов трав, цветов, самой земли и реки ворвалась струя воздуха, необычная и волнующая: пахло какой-то птицей, вовсе не похожей на тех, что знал Бим, – воробьев там разных, веселых синиц, трясогузок и всякой мелочи, догнать какую нечего и пытаться (пробовали). Пахло чем-то неизвестным, что будоражило кровь. Бим приостановился и оглянулся на Ивана Иваныча. А тот повернул в сторону, ничего не заметив. Бим был удивлен: друг-то не чует. Да ведь он же калека! И тогда Бим принял решение сам: тихо переступая в потяжке, стал приближаться к неведомому, уже не глядя на Ивана Иваныча. Шажки становились все реже и реже, он как бы выбирал точку для каждой лапы, чтобы не зашуршать, не зацепить будылинку. Наконец запах оказался таким сильным, что дальше идти уже невозможно. И Бим, так и не опустив на землю правую переднюю лапу, замер на месте, застыл, будто окаменел. Это была статуя собаки, будто созданная искусным скульптором. Вот она, первая стойка! Первое пробуждение охотничьей страсти до полного забвения самого себя.
О нет, хозяин тихо подходит, гладит чуть-чуть вздрагивающего в трепете Бима:
– Хорошо, хорошо, мальчик. Хорошо, – и берет за ошейник. – Вперед… Вперед…
А Бим не может – нет сил.
– Вперед… Вперед… – тянет его Иван Иваныч.
И Бим пошел! Тихо-тихо. Остается совсем чуть – кажется, неведомое рядом. Но вдруг приказ резко:
– Вперед!!!
Бим бросился. Шумно выпорхнул перепел. Бим рванулся за ним и-и-и… погнал, страстно, изо всех сил.
– Наза-ад! – крикнул хозяин.
Но Бим ничего не слышал, ушей будто и не было.
– Наза-ад! – И свисток. – Наза-ад! – И свисток.
Бим мчался до тех пор, пока не потерял из виду перепела, а затем, веселый и радостный, вернулся. Но что же это значит? Хозяин сумрачен, смотрит строго, не ласкает. Все было ясно: ничего не чует его друг! Несчастный друг… Бим как-то осторожненько лизнул руку, выражая этим трогательную жалость к выдающейся наследственной неполноценности самого близкого ему существа.
Хозяин сказал:
– Да ты вовсе не о том, дурачок. – И веселее: —А ну-ка, начнем, Бим, по-настоящему. – Он снял ошейник, надел другой (неудобный) и пристегнул к нему длинный ремень. – Ищи!
Теперь Бим разыскивал запах перепела – больше ничего. А Иван Иваныч направлял его туда, куда переместилась птица. Биму было невдомек, что его друг видел, где приблизительно сел перепел после позорной погони (чуять, конечно, не чуял, а видеть видел).
И вот тот же запах! Бим, не замечая ремня, сужает челнок, тянет, тянет, поднял голову и тянет верхом… Снова стойка! На фоне заката солнца он поразителен в своей необычайной красоте, понять которую дано не многим. Дрожа от волнения, Иван Иваныч взял конец ремня, крепко завернул на руку и тихо приказал:
– Вперед… Вперед…
Бим пошел на подводку. И еще раз приостановился.
– Вперед!!!
Бим так же бросился, как и в первый раз. Перепел теперь вспорхнул с жестким стрекотом крыльев. Бим опять ринулся было безрассудно догонять птицу, но… рывок ремня заставил его отскочить назад.
– Назад!!! – крикнул хозяин. – Нельзя!!!