355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Клещенко » Камень преткновения » Текст книги (страница 7)
Камень преткновения
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:32

Текст книги "Камень преткновения"


Автор книги: Анатолий Клещенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

6

Виктор Шугин начал передвигаться при помощи самодельного костыля. Настя обшила его рукавом старого ватника, но и так ломило под мышкой. Шугин злился, но от ругательств, которыми привык отводить душу, воздерживался. Только скрежетал иногда зубами, заставляя Настю испуганно оглядываться.

Изнывая от безделья, однажды попросил книжку. Настя дала любимую – «Как закалялась сталь». Когда-то, очень давно, прочитанная и забытая после книга сначала увлекла только удальством Павки. Зуботычина реалисту на рыбалке, кража пистолета у немецкого офицера, освобождение Жухрая – вот что вызывало восторг Шугина. Языком, вовсе не похожим на литературный, он пересказывал эти приключения Насте. Потом вдруг примолк, замкнулся. Возвращая книгу, на вопрос девушки: «Ну, понравилась?» – буркнул:

– Читать можно.

И, не попросив ничего взамен, притих на койке.

Но на другой день он без спроса пересмотрел немногочисленные книги на полке. Как все малочитающие люди, выбирал по заглавиям. Выбрал почему-то сборничек Паустовского и, раскрыв с середины, прочел «Доблесть».

Насти не было – убежала в магазин, в Чарынь. Словно боясь, что девушка вернется вот-вот, увидит у него именно эти рассказы, Шугин торопливо проковылял в не запирающуюся теперь пристройку Фомы Ионыча и спрятал сборничек среди Настиных учебников.

История о том, как город хранил тишину, спасая жизнь больного мальчика, что-то перевернула в душе Шугина.

Книга оставила такое чувство, будто тайком от Насти, воровски проник в ее мир. Не заглянул, а проник, побывал в нем – в мире, созданном не для него, где не было места не только Витьке Фокуснику, но и Виктору Шугину. Наверное, в этом погруженном в молчание городе он тоже, как и все, ходил бы на цыпочках. Может быть, даже тише других. Но это были бы только осторожные, крадущиеся шаги человека, боящегося обратить на себя внимание, выдать скрипом сапог, что он – чужой этой тишине.

Жизнь он всегда принимал так, как рыба воду. Считал, что выбирать не из чего, в голову не приходило искать чего-то. Жил, как колесо катится. И даже свою дорогу видел только у себя под ногами.

Он и теперь ничего не переоценивал, не искал определений или причин для своих поступков. Сознание оперировало не мыслями, а чувствами, смутными, не имеющими названий.

Не умея разделить или назвать чувства, Шугин принимал их за одно. Чувствовал себя бесконечно обиженным, обойденным. Кому адресовать эту обиду, он не знал.

Вернувшуюся Настю встретил внимательным, тревожным взглядом. Не первый раз смотрел так – хотел увидеть и разгадать, что́ делает людей вхожими в непонятный ему игрушечный мир. В чем их отличие от таких, как он? Почему, например, даже в голову не приходит притиснуть эту девчонку, утолить давний голод?

Конечно, опять не увидел.

И не понял, что нельзя увидеть.

Чувство обиды от этого стало еще тошнее. Зная только одно лекарство, Шугин вздохнул:

– Не догадалась принести пол-литра? С получки бы отдал…

– Прямо торопилась тебе литр принести. Даже вспотела. С получки лучше бы рубашку себе купил. В сельпо навезли всяких.

На мгновение у него мелькнуло предположение, что дело именно в одежде. Что чистота, прозрачность неведомой ему жизни начинается с бани и свежего белья. Догадка опять была только чувством, а не мыслью – он понял бы это, если бы задумался. Но задумываться не стоило – на Насте Виктор увидел заштопанную кофточку да такой же, как у него, ватник, хотя и без прожогов.

Девушка тем временем затапливала плиту, по обыкновению рассказывая деревенские новости. Шугин слушал с усмешкой снисходительности, кривящей тонкие губы. Иногда ему хотелось что-либо уточнить, узнать подробнее, но тогда пришлось бы поступиться этой усмешкой. И он молчал.

Новостей Настя, по собственному мнению, «уйму раздобыла», и очень важных при этом.

Конечно, все они в действительности были пустяковыми, касались совершенно незнакомых людей. Какое, например, дело Шугину, да и Насте тоже, до того, что какая-то бабка Капитолина будет получать пенсию на двести рублей больше? Разве может интересовать кого-то, кроме самого Ивана Семеновича или Семена Ивановича – черт его знает, – рождение внука? Шугину во всяком случае наплевать. Но какая корысть Насте болеть за них? Хоть бы родственниками считались, нет – чужие совсем!

Пожалуй, он слушал не ее рассказы об этом. Слушал голос, как слушают птичий щебет. Не все ли равно, о чем щебечут они, птицы?

А Насте нравилось приручать этого дикого парня, сознавать себя сеющей какие-то добрые семена. Девушка наивно предполагала, будто ей удалось всерьез убедить Шугина не ругаться. Парень понял, как это некрасиво и ненужно. Теперь следует отучить его от водки.

Она была уверена, что точно так же убедила бы и остальных, доведись ей не мельком встречаться с ними, а вот так коротать вместе целые дни. Жаль, не получается. Что же, покамест она будет перевоспитывать одного Шугина!

Самое главное – показать, доказать ему интересность и полноту жизни. Чтобы понял, как жалко, глупо смотреть кругом себя мутными от водки глазами. Смотреть и не видеть ничего.

И Настя показывала, тыкала пальцем во все то, что сама считала прекрасным, удивительным, наполняющим радостью жизнь. Открывала ему те детали, те мелочи, из которых складывается великое чувство любви ко всему живому.

Ничего этого Шугин не замечал раньше.

Теперь уверял себя, что от безделья только, от скуки теряет время, позволяя забивать голову разной ерундой. И для того, чтобы не обидеть девушку.

Он лгал сам себе.

Настя приносила ворох сосновых веток – и подолгу медлила, прежде чем поставить их в банку на подоконнике. Пряча лицо в неколючей хвое, – если держать ветки вверх комельками – не могла надышаться слабеющим ароматом. Для Шугина это был просто запах смолистого дерева. Даже работу в лесосеке он не напоминал почему-то. Умом, а не памятью ощущения, Виктор связывал его с лесом: там должно так же пахнуть.

А девушка рассказывала, блестя глазами:

– Знаешь, у сосны самый стойкий запах. Елка никогда так не пахнет. А сосна даже зимой, даже в морозы. Зимой – и вдруг пахнет летом! Слабо, как будто издалека очень, ветром доносит. Мне всегда кажется – пройдешь подальше, а там снега не будет. И трава зеленая. Смешно, да? Зато до чего весело так думать!

Улыбаясь, она замолкала. Видимо, набегали какие-то воспоминания, связанные с теплом, с летом, с запахом сосновой хвои. Но молчание длилось недолго, Настя не умела даже воспоминаниям радоваться в одиночестве. Следовало ими поделиться, порадовать других:

– В прошлом году мы с девчонками в апреле хвойную баню устроили на снегу. Честное слово! Конечно, не баню, а разделись, чтобы позагорать, и давай сосновыми ветками хлестаться. Снег, а теплынь такая, как летом. Это мы за подснежной клюквой на Мочалинские мхи ходили… Весну встречали…

Шугин никогда не встречал, никогда не провожал весен. Не замечал прихода и ухода их – для сердца, для воспоминаний. Разве что для перемены валенок на сапоги, когда начинало таять.

Теперь он впервые узнавал о запахах, красках и радостях весны.

Узнавал осенью, может быть, накануне первого снегопада…

Но и у снега, у зимы, оказывается, тоже имеются радости, о которых Виктор не подозревал даже. Настя рассказывала ему, как играют в снежки парни и девчата, возвращаясь из клуба. Как девчонки валяют парней в снегу, толкая снег за пазуху, за воротник.

– Поостыли чтобы, – подмигивала Настя.

И Шугину захотелось, чтобы его тоже вываляли в сугробе, захотелось почувствовать спиной обжигающий холод снега…

Черт, это опять был мир за стеклом!

Шугин сознавал, что нечего ему принести туда, нечем поделиться с живущими в нем, как делится Настя.

Но и вечером, среди таких же, как сам, чуждых веснам и играм в снежки, ему уже недоставало чего-то, что-то казалось чужим, опостылевшим, душным.

Нет, он ничем не мучился, ничего не хотел другого!

Просто ему осточертело сидение без дела в бараке. Надоело видеть перед собой по вечерам одни и те же морды, словно в тюрьме.

И вдруг вспомнил, что в тюрьме это не тяготило. Там он не чувствовал себя связанным по рукам и ногам, прикованным к неведомой, но такой ощутимой тяжести.

Даже там!

Задумываться о том, что́ переменилось в его жизни, в требованиях его к ней, он побоялся. Но обмануть, себя не сумел, не смог. Успокоения не получилось, только разбудил дремавшее беспокойство.

В этот вечер Фома Ионыч выбрался из своей комнатушки напомнить Шугину об оформлении бюллетеня.

– Ты вот что, парень, – посасывая трубку, приступил он к разговору, – съездил бы ты в Сашково? Чтобы честь честью больничный листок дали. В Сашково нам все одно коня посылать надо, за постелями для новых рабочих. Человек восемь обещал Латышев…

Шугин согласился сразу, хотя не очень охотно:

– Надо, так привезу…

– Да я не об этом. Какой из тебя коновозчик об одной-то ноге? Конюха пошлю, он тебя и свезет…

Прислушивавшийся, как и все, к разговору Стуколкин решил вмешаться:

– Брось, мастер. Проживем без твоего больничного листа, подумаешь…

– Вот и подумаешь! – недовольно покосился на него Фома Ионыч. – Дело не в деньгах. Без бюллетня должен я ему прогул поставить в наряде, потому как оправдания нету…

– Да ты что, сам не видишь? – загорячился Воронкин.

– Ви́дение мое к наряду не пришпилишь. Документ надо.

– Ладно, – сказал Шугин, – я поеду. Надоело сидеть в бараке. Прокачусь.

Стуколкин только пожал плечами: делай как знаешь, тебе виднее.

Воронкин, подмигнув, предложил:

– У лекаря, который сюда приезжал, насчет спирта спроси. Скажи – Цыган требует. За то, что брюхо не распорол…

– Верно, привет передай дружку! – ухмыльнулся и Стуколкин, вспомнив визит фельдшера.

А Фома Ионыч забеспокоился, не уверенный в шуточности их слов:

– Ты, Виктор, не вздумай чего. Не дури. К фельдшеру тебе и заходить нечего, прямо к врачу ступай. Я ему записку напишу, Григорию Алексеичу.

– Я ему так все расскажу, деда! – крикнула из-за непритворенной двери Настя, гремевшая в сенях ведрами. – Я тоже поеду, если подвода будет. В библиотеку мне надо, книги поменять.

– Езжай, коли так! – разрешил мастер. – Тогда и без конюха управитесь. Заодно мне растирание спросишь от поясницы. Такое же, как давали, скажи.

Поездка прибавила еще одну каплю отравы в мятущуюся душу Виктора Шугина. Самую горькую, самую ядовитую…

Оберегая больную ногу, он сидел на щедрой охапке сена, придерживаясь за борта телеги, спина в спину с Настей. Дорога из-под колес, по ступицы утопающих в разбитых колеях, струилась обратно, куда ему поневоле приходилось смотреть. Туда уплывали вороха изоржавленных листьев, наметенных ветром к обочинам, свежие вдавлины от подков с устремленными по течению дороги рогами. Рыжая густая вода в частых колдобинах, взбаламученная ногами коня и колесами телеги, усиливала впечатление потока. Шугину казалось, будто поток этот порывается унести его назад, вспять.

Раздетый ветрами да утренними приморозками, лес просматривался далеко, казался чахлым, костлявым. Места, которыми приходилось уже проходить или проезжать, стали неузнаваемыми, не радовали воспоминанием о знакомстве, хотя бы и мимолетном.

– Гляди-ка, снегири пожаловали! – Настя показала кнутом на пухлых красногрудых пичуг, прыгающих по веткам придорожных кустарников. Виктор взглянул равнодушно, не понимая ее удивления. Птицы как птицы, почему бы им не летать здесь? А Насте невдомек было, что спутник не увидел в них вестников зимы. Она продолжила мысль фразой, показавшейся Виктору не связанной ни с чем, пустой, бессмысленной:

– Как бы обратно сани запрягать не пришлось! Вот бы здорово, правда?

Сани?.. Снег?..

Вспомнив ее рассказ о снежках, он обрадованно заулыбался, с трудом опираясь на руки, оглянулся на нее:

– Хочешь снегу мне за шиворот напихать? Да?

Настя искренне удивилась:

– Только с тобой – с таким – и озоровать! – движением головы и глаз она указала на его ногу, а Шугин увидел высокомерно вскинутую голову, презрительный взгляд через плечо. Потому и услыхал вовсе не то, что хотела сказать девушка.

Слова ударили, оглушили, сшибли.

Прошлись по нему, распластанному, коваными каблуками.

Раздавили стопудовой тяжестью: с тобою, с таким?

Шугин не подумал, что одним и тем же словам присущ иногда разный смысл. А эти слова, еще никем не произнесенные, жили в нем. Червями точили. Смысл, вложенный им в них, камнем висел над головой.

Натянутый как струна тоненький волосок нерва, на котором висел камень, лопнул.

По всегдашней привычке Шугин попытался изобразить усмешкой, что не раздавлен, не задет даже. Получилась только болезненная гримаса. Он угадал это и поспешно отвернулся, нашаривая в кармане папиросы.

Спички ломались в пальцах, сделавшихся вдруг негибкими.

В груди кипело: девушка обманула, оплевала его. Нет, обманула, чтобы оплевать! Да, да, манила к себе, в мир, отгороженный стеклом, звала. Уверяла, что и ему там есть место, обещала это. Он не верил, она заставляла верить. Для того, чтобы теперь ушибить больнее! «С тобою? С таким?»… Да сама ты чего стоишь? Кому нужна? Во всяком случае, не Виктору Шугину! Дешевка! Падаль!

Он давил зубами мундштук папиросы, вымещая на нем свой позор. Мысли, что хоронились прежде за другими, стесняясь до времени заявить о себе даже шепотом, кричали теперь в крик. Не Виктор Шугин управлял ими, а мутный вал бешенства.

– Ты чего словно воды в рот набрал? – окликнула удивленная его молчанием Настя.

Шугин дернулся, заставив все-таки тонкие губы сжаться в дерзкую, уничижительную усмешку:

– Иди ты знаешь куда…

Девушка, оторопев, повернулась к нему. Вожжи натянулись, конь встал.

– Что с тобой, Виктор? Ногу разбередил?

Так она еще издевается над ним?

– А-а… тварь… – Не думая о больной ноге, о костыле, он ринулся в темноту захлестнувшего все гнева, рывком перекинулся через борт телеги и, взвыв уже от физической, телесной боли, в закушенной ладони приглушил стон:

– Ммм…

Над ним склонилась перепуганная Настя.

– Да что ты?

В ее глазах он увидел ужас человека перед безумием другого. Зарычал в исступлении:

– Уйди отсюда!.. Падлюга!..

Но Шугин просмотрел в ее полных слез глазах жалость и сочувствие, умеющие побеждать страх.

– Не уйду. Слышишь? Давай я помогу влезть на телегу.

Стиснув челюсти до боли в скулах, Шугин смотрел в землю.

Истерика кончилась, трезвая настойчивость девушки убила ее. Бессмысленно было бы упорствовать – глупо оставаться одному в лесу, не имея возможности передвигаться.

– Я сам, – пряча взгляд, сказал он.

Встал, придерживаясь за колесо. Оттолкнув девушку, перевалился в телегу.

Боязливо оглядываясь на него, Настя тронула лошадь.

До приезда в Сашково она даже не пыталась заговорить, опасаясь новой необъяснимой вспышки. Новых, ничем не заслуженных ругательств.

У двухэтажного домика с полусмытой дождями надписью на резной верее – «Больница» – остановила коня.

Спросила робко:

– Помочь тебе?

– Обойдусь.

Опираясь на костыль, он заковылял по дощатым мосткам к крыльцу.

– Я приеду, – крикнула вслед Настя. – Только обменяю книги и получу вещи. Через час!

Шугин даже не обернулся, чтобы кивнуть – понял, мол…

Тугие, простеганные ромбами матрацы и лохматые бобриковые одеяла она укладывала в телеге так, чтобы удобно было полулежать, вытянув ноги. Торопясь, даже не поменяла книг. И все-таки захватила Шугина уже не в приемной больницы. Он сидел на крыльце, положив рядом костыль, докуривая – она посчитала разбросанные возле окурки – шестую папиросу.

– Все в порядке?

Он опять не ответил.

– Я к Григорию Алексеичу зайду. За растиранием только.

Ступеньку, на которой он сидел, девушка боязливо переступила. Когда возвращалась, снова пересчитала окурки.

Их стало восемь.

7

Вечером за стеной опять пили водку.

Настя догадывалась, что денег заняли у чарынских: выдача зарплаты предполагалась через два дня. Шугин, конечно, пил тоже. «Дурак, – думала о нем Настя, – упадет пьяный, опять ногу разбередит…»

Девушка простила ему дикую выходку по дороге в Сашково, вдруг изменившееся отношение к ней. Каждый больной капризничает по-своему. Дед, например, когда его особенно донимает радикулит, начинает придираться: чай плохо заварила, щи недосолены. Никак ему не угодить тогда. Что ж, обижаться на него за это?

Вот и Витька так же. Весь какой-то дерганый, сумасшедший. Но если бы перестал пьянствовать, был бы парень как парень. Не трепач… Интересно, умеет он танцевать? Умеет, наверное. Наверное, нравился бы девчонкам…

Она не подозревала даже, что причисляет себя к этим девчонкам, за них решает. Но ведь Шугин занимал ее мысли только на правах человека, с которым чаще других встречаешься. Да и о ком думать еще? Ну, дед. Ну, Шугин. Ну… остальные…

У остальных не было лиц.

Ничто не выделяло кого-либо, о них думалось общо́, без подробностей.

Виктора Шугина выделило ранение. Ничего больше. Но, выделенный однажды, он уже не смешивался с другими, не терял лица.

«К пню – и то приглядишься, если перед глазами торчит», – словно оправдывая себя в чем-то, думала Настя.

А за стеной, прерываемая незлобной безотносительной руганью, текла песня:

 
Сибирь, дальняя сторонушка,
Полустанки за Читой.
Полюби меня, чалдонушка,
Я карманник золотой.
 

Она даже не текла – цедилась, как цедится самогон. И, как самогон, пахла сивухой. Или подобным чем-то, заставляющим тяжелеть голову.

Фома Ионыч, с горячим кирпичом на пояснице, ворочаясь под двумя ватными одеялами, ворчал:

– Что ни день, то праздник. Ну и народ! И ведь скажи – на хлеб при нужде не враз денег найдешь, а на водку всегда выпросишь.

Мастер с нетерпением ждал обещанного пополнения. Ему не хватало рабочих в лесу, а дома – соседей, от которых можно не отгораживаться стеной.

Они прибыли на следующий день, застав в бараке только Настю и Шугина.

Шугин скользнул подчеркнуто равнодушным взглядом по лицам новоприбывших, небрежно кивнул в ответ на чье-то «здравствуйте» и поковылял к себе, на обжитую половину барака. Встречать и устраивать новичков выпало Насте.

Инженер Латышев похвастался – не восемь, а шесть человек пополнили число лесорубов лужнинского участка. Четверо налицо, двое задержались в Сашкове – зашли в магазин. Должны вот-вот подойти.

Не снимая с телег чемоданов и вещевых мешков, люди с забавной для Насти неуверенностью оглядывались по сторонам, перемигивались, улыбались смущенно. Они словно не верили, что барак, и баня, и задернутый туманцем ельник за вырубкой – настоящие. Что мешки и чемоданы можно безбоязненно ставить на землю – она не зыблется, не проваливается под тяжестями.

– Да… Место веселенькое… – наконец протянул насмешливо рыжеволосый скуластый парень в ушанке со вмятиной от звездочки. – Вроде целины, что ли?

Высокий, сутуловатый мужчина в новом ватнике, первым решившийся снять с телеги фанерный сундучок, пальцем сколупнул с его крышки засохшую грязь и спросил, сплюнув:

– А ты думал в Москве лес пилить?

Парень улыбнулся, показав сплошные стальные зубы:

– Ага. На Сельскохозяйственной выставке.

Двое разгружали вторую телегу. Один из них, деловито распутывая стянувшие кладь веревки, чмокнул сожалеюще губами:

– Все ничего, плохо – электричества нет. Ни здесь, ни в лесосеке.

Второй, под стать ему немолодой и широкоплечий, рассмеялся:

– Чего захотел – электричества! «Дружбой» поработаешь, ничего…

У них завязался свой, почти технический разговор:

– Трещит, Иван Яковлевич!..

– Зато, Николай Николаич, тянет. Не хуже К-5.

– А вес?

– Что вес? Главное – проводом к станции не привязан…

А рыжий в солдатской ушанке вздохнул:

– В лесу – черт с ним. Плохо, что в бараке нет света. Керосин – освещение восемнадцатого века.

Наконец обе телеги разгрузили.

Сутулый лесоруб с фанерным сундучком, ревниво оглядев сложенную на крыльце кладь, спросил Настю, показывая на дверь:

– Сюда, что ли, девушка?

– Больше некуда, – улыбнулась Настя. – Не в баню же…

– Оно бы и баньку неплохо, с дороги. Очень хорошо, что есть банька, первое дело банька! – обрадованно зачастил тот, которого звали Николаем Николаевичем.

А его товарищ, ратовавший за пилу «Дружба», поинтересовался:

– Начальства-то дома нету?

– Какое у нас начальство? – удивилась вопросу Настя. – Один мастер, так он в лесосеке.

Рыжий решил польстить ей:

– А я думал, что вы и есть начальство. Очень похожи…

– Я уборщица! – отрезала Настя. – Идемте. Койки для вас уже приготовлены.

Сутулый с сундучком забеспокоился, заводил глазами по сторонам:

– Девушка, а вещи-то, которые на крыльце? Ничего?

– Некому тут брать, – успокоила его Настя и вдруг спохватилась, что сказала это по давней привычке, – может быть, здесь не следовало говорить так?

Но тот и сам ей не поверил:

– Все-таки надо в дом занести. Пусть на глазах будут. Двое наших отстали, пропадет что – отвечай потом перед ними.

Пожав плечами, Настя распахнула дверь в пустовавшую до сих пор половину барака. В коридор пахнуло теплом и запахом свежей побелки.

– Устраивайтесь! – пригласила она и, не желая мешать, пошла к себе. На пороге обернулась:

– Чаю если захотите, так самовар горячий…

И, повернувшись, почти столкнулась с теми двумя, что задержались в Сашкове.

– Виноват, – сказал ей высокий парень в такой же, как у рыжего, ушанке, с такой же вмятиной от снятой недавно звездочки. Опуская глаза, Настя увидела зеленый солдатский бушлат, перетянутый широким ремнем, и щегольские хромовые сапоги, почти не забрызганные дорожной грязью.

Парень посторонился, потеснив плечом стоящего позади. Взглянув мельком, Настя запомнила полупальто с бобриковым воротником и немолодое лицо.

«Все собрались, слава богу, – подумала она. – Хоть не будут спорить теперь, что первым лучшие койки достались…»

* * *

Вечером Насте пришлось подогревать ужин на керогазе – простыл, покамест Фома Ионыч знакомился с пополнением. Зато старик был доволен. Обычно молчаливый за едой, в этот раз он умудрялся забывать о не донесенной до рта ложке. Рассказывал, расплескивая по клеенке борщ:

– Четверо – куда с добром мужики. Наши, кадровые. Тылзин да Сухоручков – с третьего участка. Электропильщики. У них там две станции, каждая по шесть пил тянет. У нас, говорю, на бензине придется – чих-пых! Смеются: осилим как-нибудь. Директор их до сплава уговорил здесь поработать. Согласились, чтобы, значит, раз в две недели семьи проведывать. Такое дело. Чижикова потом на ледянку поставлю, дорожничать, а покудова пусть оба с Коньковым на передках возят. Кони – видела? – у нас останутся. Ничего, добрые кони. У Серого только плечо маленько намято, потник придется подкладывать…

Покончив с борщом, Фома Ионыч пододвинул к себе тарелку с жареной картошкой.

– Чижиков, наверно, в Чарынь своих привезет. К Ивану Горбашенкову, свояки они, что ли. У него жить будет. Да, бензопил новых прислали две только. Крутись как хочешь – им там и горя мало. А тут еще эти демобилизованные. Сухачев или Рогачев, да этот, с железными зубами, Скрыгин. Леса не нюхали.

– Деда, а ты директору докладную напиши. Насчет пил.

Он отмахнулся гневно:

– Пиши не пиши, а если на складе их нету…

В дверь постучали.

– Не заперто, – громче обычного сказал Фома Ионыч.

В дверях стоял тот парень, с которым Настя днем столкнулась в сенях. Она определила это по росту и по сапогам – свет от подвешенной на стене лампы застила открытая дверь. Лицо парня пряталось в тени.

– Извините за беспокойство…

– Что скажешь? – перебил его не привыкший к подобным вступлениям Фома Ионыч.

Парень на мгновение потерялся, но продолжал без тени смущения, обращаясь к Насте:

– Я к вам. Мастер говорил, что вы в институт готовитесь. У вас, наверное, художественная литература должна быть…

– Дверь-то закрой, – напомнил Фома Ионыч. – Дует. Не лето ведь на дворе…

Парень притворил дверь, свет лампы упал ему на лицо.

Это было лицо знающего себе цену, довольного собою и жизнью человека. Взгляд ждущий и настойчивый, но без тени наглости. Чувствовалось, что парень не привык прятать глаза. Плотно сжатый рот и подбородок кажутся выдвинутыми вперед благодаря привычке высоко нести голову.

«Любит задаваться», – по-своему определила Настя и, сделав неуверенный жест в сторону полки с книгами, сказала:

– У меня мало, я сама в библиотеке беру. Посмотрите…

– Если разрешите, – чуть наклонил голову парень. Поскрипывая сапогами, твердо прошел к полке.

Книги стояли с наклоном вправо. Одним пальцем, как перелистывают страницы, он перебрасывал их влево, сообщая о каждой:

– К сожалению, знакомо… Читал… Это я знаю… Довольно скучная книжонка…

И вдруг, отделив ладонью просмотренные уже, принялся объяснять:

– Понимаете, так сказать, необычная обстановка. Заняться нечем. Хотел скоротать вечер за книжкой.

Его взгляд просил каких-то поощрительных слов, повода для продолжения беседы. Но Настя молчала.

Перебрав все книги на полке, он остановился на «Поднятой целине», сказав:

– Читал когда-то, но можно и перечитать…

Настя решила: не читал, хвастается. Но парень, явно желая вызвать ее на разговор, постарался доказать, что говорит правду:

– Тут есть очень смешные места. Как Щукарь кашу с лягушками варил. Вы читали?

– Читала, – пришлось ответить на вопрос Насте.

– Ну и как? Понравилось?

– Ничего, – она сердилась за нотки покровительства, услышанные или померещившиеся в голосе парня.

– Сюда бы библиотеку из нашей части. Можно бы жить, – сказал он.

Тогда Насте захотелось сбить с него спесь:

– Что же это вы, из армии – и в лес?

Она знала: для деревенских парней армия была воротами в мир. В армии получали специальности, армия открывала дороги всюду. Мало кто возвращался в деревню – разве что погостить, показать себя.

Парень оправил под ремнем и без того безукоризненно разглаженную гимнастерку, объяснил просто, без рисовки:

– Мечтаю приехать домой с баяном. Ну, и приодеться надо. А в армии какие деньги? На табак… Устраиваться по специальности на два-три месяца не имеет смысла. А тут работа сезонная. Да и заработать можно на лесоразработках…

– Откудова сам? – вмешался Фома Ионыч.

– Сибиряк. Из-под Томска. Слышали, наверное…

– Слыхал. А второй, который с зубами, тоже оттуда?

– Скрыгин? Никак нет, местный.

Он подождал, не спросит ли мастер о чем-либо еще, и, чувствуя, что ниточка разговора с Настей оборвана, заверил:

– О книге не беспокойтесь. Верну в целости. Разрешите идти?

– До свидания! – сказала Настя.

Парень повернулся по-воински. Гимнастерка, разглаженная спереди, сзади была собрана меленькими, опрятными складочками.

Фома Ионыч проводил его благожелательным взглядом. Погодя похвалил:

– Подходящий, видать, малый. Солдатчина – она всегда выучит. Там человеком сделают.

И неожиданно закончил:

– Однако – Усачев. А я – Рогачев. Тьфу! Вовсе не стало памяти…

Настя осуждающе покачала головой:

– А похвастать, что я в институт готовлюсь, не забыл!

– К слову пришлось. У Тылзина Ивана Яковлевича дочка в техникум поступила, ну и… разговорились… – оправдывался Фома Ионыч.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю