Текст книги "Камень преткновения"
Автор книги: Анатолий Клещенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Геолог опирался грудью о низкую рубку катера, ветер путался у него в бороде. Он прикидывал, как будет составлять свое сообщение, обходясь без данных топографической съемки. Все остальное представлялось простым и ясным.
Думая каждый о своем, они изредка только перебрасывались фразами. Обыденные, равнодушные разговоры: пора перекусить, погода меняется, Васька здорово управляет катером. Только паузы между фразами были иногда чересчур долгими…
Васька не пожалел горючего – переплавил через Енисей, ходом проскочив Стрелку. Катерок мягко ткнулся штевнем в песок, его развернуло, прижало к берегу бортом – берег обрывался в глубину почти отвесно. Перепачканной в мазуте рукой моторист пригладил светлые вихры, скомандовал:
– Прибыли, товарищи геологи! Выгружайтесь…
– Благодарю! – с помощью Фиксатого Петр Сергеевич выбрался на берег, боясь замочить подаренную дедом Тимофеем обувь. – Еще раз передайте спасибо всем вашим, Вася. Особенно Плотникову и… э-э… запамятовал, знаете…
– Дедке Тимофею, что ли? Не за что, товарищ начальник: не для себя стараетесь. Счастливо добраться!
Фиксатый хотел оттолкнуть нос катера, но Васька заорал сердито: «Брось ты, винт поломаешь!» – и стал толкаться наметкой с кормы. Мотор послушно заработал, как только суденышко отвалило от берега.
Ковырнув носком сапога влажный песок и подождав, пока ямка наполнится водой, Фиксатый спросил, не поднимая глаз:
– Куда мы теперь?
– В Красноярск надо.
– Угу… Вы бы посидели здесь, Петр Сергеевич, а я какого-нибудь шофера замарьяжу… ну, уговорю, значит. Вырвалось…
Он оправил рыжие голенища когда-то щегольских своих сапог, собрав тугою гармошкой. Одернул телогрейку, закурил. Петр Сергеевич не обратил внимания на то, что руки его спутника, когда он сворачивал папиросу, вздрагивали.
– Идите, я подожду…
Но и Фиксатый, словно ожидая чего-то, медлил. Наконец, решительно отшвырнув окурок, полез на косогор берега.
Геолог не смог бы сказать, как скоро он возвратился. Не сказал бы и того, сколько времени тряслись они в кузове грузовика, зябко кутаясь в жесткий, тяжелый брезент. Кажется, пересаживались на другую машину, нагруженную пустыми железными бочками.
– Наверное, нам следует расстаться, Саша, – сказал Петр Сергеевич, когда автомобиль, мигнув красным огоньком на повороте, оставил их на плохо освещенной улице, возле оклеенного афишами забора.
Афиши в темноте казались одноцветными.
– Зачем? Тут, на Сурикова, хата одна должна быть. Знают меня. Шмотье на вольные тряпки сменим. Завтра только мигну – щипачи десяток паспортов принесут. На первый случай. А потом какой захотите, такой вам и нарисуют…
– Не стоит. Я подумал, что мне… паспорт, наверное, не понадобится. Но я не могу иначе… Прощайте, спасибо вам, Саша…
Петр Сергеевич протянул руку – встретить широкую ладонь спутника, но босяк отвернулся резко и почти побежал в темноту, постукивая по мокрым каменным плитам звонкими кожаными подошвами. Опять Петр Сергеевич остался один. Но ни страха, ни сомнений он не испытывал.
Петр Сергеевич брел по сонному городу, не ведая, куда нужно ему идти. Ветер раскачивал фонари, светлые блики дергались в черных лужах на асфальте. У дверей магазинов спали на ящиках сторожа, забронированные в тяжелые лоснящиеся тулупы. А он без трепета шел через этот ночной мир, не избегая света, страшного для беглых преступников и людей с нечистой совестью.
Город был чужим, но даже в знакомом городе он не постучал бы ни к кому: зачем бросать тень на людей? Пожалуй, только одна дверь могла для него открыться. Окликнув милиционера, занятого разговором с закутанной в клетчатый платок сторожихой булочной, Петр Сергеевич спросил, как пройти к зданию МВД.
Сонный лейтенант в расстегнутом кителе, в кабинет к которому провели его наконец, пересел с четырех составленных в ряд стульев к столу, равнодушно поинтересовался:
– Что вы хотели, товарищ? Садитесь…
Петр Сергеевич опустился на ближний стул и сощурился, привыкая к яркому свету настольной лампы, бьющему в лицо.
– Не уверен, что вы разбираетесь в геологии, да это и не обязательно, по-моему… – собираясь с мыслями, произнес он. – Понимаете, еще до войны я проводил изыскания примерно в пятистах километрах отсюда. Предполагаемых месторождений найти не удалось. А теперь я обнаружил искомое. Обнаружил случайно. Речь идет о весьма значительном месторождении железных руд, разработку которых желательно форсировать в связи с близко залегающими запасами коксующихся углей. Это очень серьезный вклад в металлургию. Понимаете, необходимо успеть в этом году, до снега, направить туда геофизическую разведку…
– Позвольте, а почему вы пришли с этим к нам? – удивился лейтенант.
Петр Сергеевич покосился на свои бродни: под ногами на блестящем вощеном полу темнела принесенная с улицы грязь. Беспомощно разведя руками, объяснил:
– Видите ли, я убежал из лагеря…
Лейтенант весело хмыкнул, запрокинув голову, и выпрямился, всовывая руки в карманы.
– С того бы и начинал, а то разводит турусы на колесах! Из какого лагеря? Фамилия? – меняя тон, опросил он и нажал кнопку звонка. – Ладно, время терпит. Завтра расскажешь…
В дверях, щелкнув каблуками, вытянулся военный.
– Старшина, уведите. Куда-нибудь, до утра. Бежал из лагеря…
– Но вы поймите, это же не имеет значения… Дело же не во мне…
– Завтра все объяснишь, – зевнул лейтенант, выключая настольную лампу.
Назавтра другой лейтенант в другом кабинете заполнял со слов Петра Сергеевича бланк опросного листа, то и дело напоминая, что отвечать следует «только по существу заданных вопросов».
– На санобработку! – приказал он конвойному, закончив допрос, брезгливо оглядывая беглеца. – И в пересылку потом.
Но в пересыльную тюрьму Петр Сергеевич не попал.
Двое в белых халатах и скрипучих, до ослепительности начищенных сапогах остановились возле геолога, когда тот вешал свои отрепья на проволочное кольцо – для отправки в дезинфекционную камеру. Более пожилой перекачнулся с носков на пятки, присвистнув так же, как Фиксатый когда-то. Он рассматривал изъязвленные струпьями ноги Петра Сергеевича.
– Давно?
– В тайге расчесал, – буркнул тот. – Мошка.
– И – пеллагра, – человек повернулся к спутнику. – Вот эта коричневая шелушащаяся кожа на шее называется воротником Казаля. Белье пусть принесут ему сюда. После санобработки – прямо в стационар.
Первое, что потребовал Петр Сергеевич, когда под ним захрустела чистая простыня, это бумагу и чернила. Он составлял докладные записки в Разведуправление, в бывший свой институт, в министерство. Локтем отодвинув принесенные ему тарелки с обедом, сказал санитарке: «Отстаньте!», продолжая писать. И, только поставив дату на последней записке и подписав, безвольно упал на подушку, закрыв глаза.
Огню, которым беглый заключенный Бородин загорелся, найдя месторождение, недоставало горючего: огонь может только тлеть под пеплом…
Майора медицинской службы в сверкающих скрипучих сапогах не интересовало, как и откуда попал в стационар больной Бородин. Не интересовало, куда попадет из стационара – пусть только не прямо на кладбище. А соблюсти это условие оказалось очень нелегко. Крайнее физическое истощение в союзе с возрастом именно на кладбище тянули Петра Бородина.
Сам Петр Бородин считал, что сделал все, что ему требовалось сделать, что мог сделать, – и не цеплялся за жизнь.
Пеллагра – это значит равнодушие ко всему, даже к пище, необходимой голодному, невесомому и вместе такому тяжелому телу. Это спокойное, тихое ожидание конца. Пеллагра – это сама смерть.
Но майор сказал свое начальническое «нет!».
Пеллагра не вытянулась, не щелкнула каблуками, хотя вынуждена была подчиниться.
Подчинялась она неохотно и не сразу.
Шли дни.
Недели.
Петр Сергеевич не считал их.
Жизнь, за стенами тюремной больницы бурливая и богатая событиями, текла мимо него. Те новости, что умудрялись проникать через камень стен, наталкиваясь на тупое безразличие Петра Сергеевича, не доходили до сознания. Он не хотел знать, что делается в мире. Ему было все равно, какой по счету листок отрывает кто-то с календаря. А когда поинтересовался, не поверил, что их оторвали так много.
– Выкарабкались, – просто сказал майор.
Петр Сергеевич попросил у него бумагу и чернила.
– Успеете! – последовал ответ. – Набирайтесь сил. Тогда Петр Сергеевич вымолил нужное ему у ночной санитарки. Капризное «рондо» брызгалось чернилами и рвало бумагу. Петр Сергеевич сочинял запрос: отправлены ли его докладные записки?
Не получив ответа, написал вторично.
Прождав неделю, потребовал, чтобы вызвали к прокурору, – он уже ходил по палате, строгий майор не запрещал этого. Но выходить из стационара майор запретил. Сказал:
– Рано. Успеете с прокурором.
Теперь Петр Сергеевич считал дни и писал, писал…
Его вызвали наконец.
– Садитесь, т о в а р и щ Бородин, – вежливо предложил ему стареющий, с выбритым до синевы подбородком полковник. – Садитесь, пожалуйста, – повторил он, показывая на глубокое кожаное кресло.
Полковнику надлежало рассказать политическому преступнику, бежавшему из заключения, о том, что не совсем уразумел сам, – о происшедшем за время, проведенное Петром Сергеевичем на койке стационара. Объяснить, что Петр Бородин не является беглым заключенным и не является политическим преступником. Оберегая от потрясения, больному не сообщали об этом.
Полковник был солдатом. Он привык подчиняться, выполнять приказы и отдавать приказания. Сегодня казенного языка приказов ему не хватало, а тугой ворот кителя сжимал горло. Но за четкими фразами циркуляра легче прятать собственную растерянность:
«…Постановление Особого Совещания при МГБ СССР отменено, а дело производством прекращено за отсутствием состава преступления».
Подав документ Петру Сергеевичу для прочтения, полковник ожидал бурной вспышки радости, потом справедливого гнева. Приготовился выслушать много горьких и несправедливых слов в свой адрес. Он понимал, что форма делала его ответственным за преступления других в глазах сидящего перед ним человека.
Но Петр Сергеевич не выразил ни гнева, ни радости.
Он растерялся. То, что ему сказали, не укладывалось в рамки возможного, хотя где-то в подсознании всегда жила мысль об этом, но жила как невозможное, как сказка. И оттого, что он верил в нее, – убеждал себя, что взрослому человеку смешно верить в сказки. Он упрямо приучал свое сердце именно к невозможности подобного и, когда это случилось вдруг, понял, что иначе не могло и быть и он всегда знал это, только берег от посягательств отчаяния. Страстно желая крикнуть полковнику и себе: «Вот, я же всегда говорил!» – и не имея права крикнуть такое, Петр Сергеевич, уже набравший в грудь воздуха для этого выкрика, неожиданно для себя спросил:
– Скажите… вы переслали в Разведуправление мою докладную?
Он не знал, отчего спросил именно об этом, так невпопад, некстати. Сердце его рвалось петь, и кричать, и плакать одновременно. И Петр Сергеевич бессознательно поступил с ним, как поступил бы музыкант с взбесившимся инструментом – прихлопнул струны ладонью.
Постукивая авторучкой по краю стола, удивленный полковник обдумывал ответ. Пожалуй, он не имел права объяснять, почему не знает ничего о докладной в Разведуправление. Перестановка кадров внутри министерства не касается посторонних. Зачем сообщать геологу Бородину, что его собеседник очень недавно пришел в этот кабинет и вряд ли бы пришел когда-нибудь, не вмешайся партия в судьбу таких, как Петр Сергеевич?
– Сейчас я узнаю.
Покамест в телефонную трубку диктовались распоряжения, геолог думал только о том, чтобы не давать воли сердцу. Заставлял себя казаться человеком, принявшим невероятное сообщение как должное, совершенно закономерное.
Заныл зуммер.
– Докладные записки подшиты к вашему делу, – опуская на рычаг трубку, сказали Петру Сергеевичу.
– Не отправлены… до сих пор?
– Дорогой товарищ Бородин! – развел руками полковник, считая, что геолог еще не осознал перемены в своем положении. – Теперь вы сможете заниматься всем этим сами. Вам, как говорится, и карты в руки, поймите…
Очень многое надо было понять Петру Сергеевичу, очень… Но понимать это многое следовало наедине, без посторонних. Следовало как можно скорее остаться с глазу на глаз с самим собой. В данный момент, когда голова шла кругом, он мог понять одно – самое простое.
– Я понимаю! – Он медленно поднимался с кресла. – Понимаю, что спешное, государственной важности дело лежит под сукном. Да, под сукном, когда каждый день так дорог! Знаете, это… это…
Полковник обиженно смотрел на него, собираясь сказать, что и они занимались важным государственным делом; освобождение Петра Сергеевича – тоже результат этого дела. Но геолог встал и, протягивая дрогнувшую руку к простой белой бумажке, по которой прыгали над круглой печатью отпечатанные на обыкновенной машинке немногочисленные строчки, спросил:
– Я… могу взять это и… уйти?
На мгновение он опять усомнился в этой возможности.
– Конечно! Желаю вам…
Петр Сергеевич, как-то по-старомодному поклонясь, шагом учащегося ходить ребенка направился к двери. Затворяя ее, он не рассчитал своего усилия, и толстые молочные стекла задребезжали, а потом ныли долго и жалобно.
1958
РАСПУТИЦА КОНЧАЕТСЯ В АПРЕЛЕ
1
Девяносто шесть километров, ровно девяносто верст по прежнему счету. Старики хвастали, будто обыденкой успевали когда-то добрые ходоки в город на ярмарку. А нынче, казалось бы, на автомашине за день и обернуться можно, если у шофера в городе родни нету. Девяносто шесть километров – разве это расстояние теперь?
Но легли на пути реки да речонки. Важа, Лужня, Вижня. Мостов через них не наводят – стали бы мешать сплаву, а летом перебираться и бродком ладно. Беда, что слишком круты глинистые берега, осклизлы после дождей. Не только автомашине – хорошему коню иной раз не одолеть подъемов.
Исправную дорогу ни к чему строить. Куда? В лес? К трем затерянным в лесу деревушкам? В вёдро леспромхозовский ГАЗ-53 при нужде пробирается в Сашково. А до Сашкова от самой дальней деревеньки, Чарыни, рукой подать – десяти километров не будет.
Еще дальше – в трех километрах – леспромхоз начал разработку нового участка. Выстроили общежитие, конный двор, баню.
За ними – лес.
Здесь обрывается дорога.
Пасеки – рабочие наделы новой лесосеки – начинаются у реки, возле присадистого конного двора, крытого белой, в неподсохших смоляных слезах, дранкой.
Скудные лесные травы упали по велению осени, пни стали казаться выше. Ржавые листья, издалека принесенные ветром, не укрыли черных проплешин, оставленных кострами, где лесорубы сжигали сучья. Не искры, а редкие ягоды вспыхивают в коричневом брусничнике. От леса остались пни, да брусничник, да хилые кустарники кое-где. Старый ельник, что заслонял им солнечный свет, скатан в аккуратные штабеля на берегу.
Часть бревен пошла на постройку барака.
Барак тоже все еще сочится смоляными слезками. Поэтому к нарядным стенам его липнут паутинки и летучие семена каких-то цветов или трав, похожие на тонконогих букашек.
* * *
В бараке, веселом и опрятном снаружи, внутри ничто не радует глаз. Разве что комнатка мастера Фомы Ионыча. Но она обычно заперта большим висячим замком, туда не всегда заглянешь.
Остальные комнаты общежития пугают голизной стен, казенной одинаковостью одеял на плохо заправленных койках.
Начальник райотдела милиции майор Субботин поднял двумя пальцами край одеяла, заглядывая под койку.
– Да-а! – тоскливо роняет он и качает головой, отчего седеющий чуб падает на лоб. Обычно подтянутый, майор оброс за время странствий по бездорожью района колючей белесоватой щетиной. Она колется, если в раздумье поскрести подбородок.
Под койками прячутся от дневного света порожние водочные бутылки.
– Зарплату выдавали недавно?
– Третьего дня, Сергей Степанович! – ответила с порога тоненькая девушка. – Не сегодня-завтра сдавать унесут посуду. Уже на хлебе да на чае сидят…
– Да-а-а… – тянет майор и начинает разминать в длинных костлявых пальцах пухлую беломорину. – Да-а-а…
В бараке живут его «подшефные», как невесело шутит иногда Субботин.
Их пятеро.
Майор сам просматривал их новенькие паспорта, полученные по справкам об освобождении. Все освобождались досрочно, по решению комиссий. Майору очень хотелось верить, что эти решения не ошибочны.
И – не верилось.
«Надолго?» – спрашивал он, заранее зная ответы: «Всё, начальник. Завязано. Хватит. Надо трудиться честно…»
Все они всегда отвечают так.
Леспромхоз принял многих. И вот эти пятеро оказались на самом дальнем участке. Одни в полупустом новом бараке. Там, где кончается дорога.
Из местных лесорубов только Фома Ионыч, назначенный мастером участка, поселился в прирубе. Ревматизм заставил перебраться поближе к месту работы. Чтобы не оставлять деда в одиночестве, внучка его Настя устроилась уборщицей в общежитие.
Остальные рабочие предпочитали жить в Чарыни. Пусть за три километра от лесосеки, зато с женами и ребятишками. Под своими крышами, возле своих огородов и худосочных яблонь. Несколько человек дальних в той же Чарыни «стояли на квартирах». Платили за стол, за стирку, за призрачное иногда сознание, что живешь дома, не в общежитии.
У пятерых, занявших половину барака, не было ни жен, ни яблонь, ни собственных крыш. Даже телогрейки, брезентовые куртки и постельные принадлежности им выдали в леспромхозе. Собственными были только две бритвы на всех, да у каждого – по колоде затрепанных карт. Их не влекло к домашнему теплу и уюту. Поэтому и решил наведаться сюда майор – на всякий случай.
Разглядывая ежащуюся на сквозняке девушку, майор выбирал слова для вопроса, который обязательно следовало задать:
– Как… ну, в общем, не пристают ребята, не дают воли рукам?
Настя вспыхнула.
– Нет. Днем они на работе, а вечером, если я в Чарынь не убегу, так деду книжки читаю. Мы сами по себе, они – сами по себе…
Майор запахнул шинель. Сутулясь, пошел к двери.
– Плохо, что они сами по себе. Плохо. Им бы с народом надо. А где его тут возьмешь, народ?
– Наш начальник говорил, что еще сюда лесорубов добавлять будут. И шесть новых пил «Дружба».
– Он наговорит, – буркнул майор и подумал, как нелегко будет леспромхозовокому начальству комплектовать здесь рабочую силу. Кой черт согласится в этакую глушь забираться, в медвежий угол?
– В Чарынь-то ходят они? Не за водкой, а в кино, что ли?
– Запретили, Сергей Степанович, в Чарыни кино показывать. Велят кинобудку сперва кирпичную сделать, чтобы пожара не было. Да вторые двери в культуголке.
Майор ссутулился еще больше. Одиннадцать дворов вся деревня, разве повезут сюда по бездорожью кирпич из города? Нет, конечно.
Стоя на пороге, он смотрел через распахнутую настежь дверь в задымленную туманом даль. За этой далью прятался город, районный центр. Воротясь из поездки, майор пойдет в отдел культуры. Там обескураженно разведут руками. И сам он обескураженно разведет руками: что сделаешь? Противопожарные правила нарушать нельзя. За их нарушение следует отдавать под суд.
– Черт! – выругался он, прикуривая новую папиросу, хотя докторам обещал воздерживаться. – Только и остается пить водку. Что им еще делать?
Майор спрашивал себя, но девушка тем не менее пожала плечами. Погодя вспомнила.
– Дед говорит – работают здорово. Не хуже наших кадровых.
– Кадровых? А они какие, не кадровые?
– Они, Сергей Степаныч, только до весны. Витька Шугин объяснял, что расчет потребуют, как первые грачи прилетят.
– Ладно, я пошел, – оборвал майор. – Фоме Ионычу привет передай.
Высоко поднимая ноги в тяжелых, рыжих от грязи сапогах, он зашагал по обочине. И тогда Настя крикнула вдогонку:
– Сергей Степаныч, вы бы запретили в райпо водку им продавать…
Майор не оборачивался.
– Слышите, Сергей Степаныч?
– Слышу. Права такого у меня нету. Понятно?
Он подобрал полы шинели, оберегая от грязи. И девушка с неприязнью подумала: по-бабьи! Шинель запачкать боится, чистюля! А на пропивающих все свои деньги лесорубов ему плевать. Не может сказать в магазине, чтобы водку ребятам не продавали.
Чувство неприязни было несправедливым, а потому мимолетным. Взгляд, провожающий долговязую черную фигуру, потеплел. Настя вспомнила, как майор ругался с директором леспромхоза, не хотевшим авансом выдавать новичкам спецодежду. «Не путайтесь в чужие дела, – говорил директор. – Они через неделю сбегут». А начальник милиции ему: «И правильно сделают, если будете посылать людей в лес нагишом. Не заставляйте меня идти в райком, черт побери!»
Кажется, он все-таки ходил в райком, потому что ребята прибыли на участок в новенькой спецодежде. И конечно, майор запретил бы продавать водку, будь у него право на это…
Со вздохом оправив одеяло, загнутое начальником милиции, девушка прошла к себе в комнату, попыталась открыть книгу. Строчки расплывались, путались. Мысли не желали уклоняться от живых, знакомых людей. Судьбы героев книги меркли, казались незначительными рядом с нескладными судьбами новых лесорубов. Настя впервые сталкивалась с корявой, неласковой действительностью. Это была чужая действительность, но девушка и к чужой не умела оставаться равнодушной.
* * *
До постройки барака на высоком берегу Лужни жизнь текла ровно, обычно. Деревенское детство, не приученное к сладостям, не избалованное ласками, всегда нетребовательно… Школа в Сашкове, кажется только вчера законченная. Теперь Настя готовилась к поступлению в институт. Любовь молодой учительницы ботаники к своему делу да пристрастие бабки – отцовской матери – к врачеванию травами определили выбор учебного заведения. Может быть, сначала на заочное отделение – не оставлять же деда, вырастившего ее! Отец погиб на фронте, а через два года – мать, от укуса змеи. Не нашлось тогда у бабки Груни нужной травки, а может, и не существует такой вовсе? Да и сама бабка на год только пережила невестку.
Деду пора на пенсию, но Фома Ионыч слышать об этом не хочет. Говорит: «Кабы не ноги, не мастерствовал бы, а сам лес рубил!» Два года назад старик с лучковой пилой еще не отставал от молодых вальщиков с электропилами. Сказывалась сноровка: как ловчее подойти к дереву, куда положить хлыст, чтобы удобнее кряжевать. Но за два года много утекло воды.
Перейдя на попечение деда, Настя сначала поневоле узнала дорогу в лес, а потом пристрастилась к нему, полюбила. Ей нравилось как бы растворяться в нем, родниться с лесом. Научилась чувствовать себя связанной с травами и листьями невидимой, но неразрывной связью. Казалось, что сама она – маленькая частичка леса, необходимая ему. Пожалуй, это была игра, но девушке нравилось играть так.
Три километра между бараком на Лужне и деревней тридевятью земель отдалили Настю от немногочисленных подруг. Днем никого не застанешь, все на работах, а по вечерам – в клубе, в Сашкове. Между Сашковым и новым лесоучастком почти тринадцать километров разбитого проселка, который приходится находить ощупью в ранней темноте мо́рошных вечеров осени.
Кончив уборку барака, Настя садилась за учебники, поджидая деда. Времени не хватало, с трудом удавалось выкраивать его на засолку грибов, стирку.
Некогда было и задумываться о чем-либо, не входящем в неширокий круг собственных забот. Все привычно и гладко в жизни, разве что споткнешься о корень на лесной тропе да незлобливо поматерят бога чарынские лесорубы, вытянув при жеребьевке плохую пасеку.
Прибытие новых рабочих перевернуло этот спокойный и ласковый мир. Или – ее мир остался прежним, а какой-то другой, страшный своей нелепостью, нагло потеснил его, заставил дать место?
Новичков привел инженер по лесоустройству Латышев. В бараке их ждали по-домашнему застеленные Настей койки с чистыми до хруста пододеяльниками и намытые полы. Из большого медного самовара Фомы Ионыча валил пар.
Сначала новички показались Насте совершенно одинаковыми. Такими делали их брезентовые спецовки с наплечниками. Они пришли налегке, с небрежно переброшенными на спину тощими вещевыми мешками.
Вошедший первым, в кепке почти без козырька, в упор оглядел Настю, движением головы подчеркивая:, что мысленно раздевает ее. Прищурив глаза, спросил Латышева:
– Смуглянка – тоже в общее пользование? Как и самовар? Возражаю!
Инженер растерялся.
Фома Ионыч, сдвинув седые брови, шагнул к самовару, коротко бросил внучке:
– Убери!
Затем повернулся к парню, намереваясь сказать что-то гневное, уничтожающее, но сказал только:
– Эх! – и, махнув рукой, плюнул себе под ноги.
Так Настя познакомилась с Виктором Шугиным, Витьком Фокусником, одним из пяти и вожаком «кодлы».
На участке прибавилось пятеро лесорубов. Немного. Но изменилось многое… Теперь при оформлении нарядов частенько грозили отрубить мастеру голову, ругались без нужды какой-то особенно гнусной матерщиной, хвастались один перед другим прошлыми кражами, называя кражи «работой». Впрочем, пока это были только слова. Новички «брали на горло».
Настя избегала их, стараясь не попадаться на глаза. Но люди жили рядом, за стенкой. Жили как на ладони у нее. И, перестав бояться, привыкая к ним, девушка не перестала удивляться их жизни. Тому, что поневоле приходилось называть жизнью, так как другого слова она не могла подобрать.
Брезгливость и неприязнь растворялись в жалости. Она жалела этих пятерых, как, наверное, жалела бы слепых, – за то, что не видят несметно богатого радостями, прекрасного мира. Что они не хотят видеть его – девушке не приходило в голову. Разве можно не приглядываться к цветам, не прислушиваться к голосам птиц?
Жалела за то, что они ни к чему не стремятся. У этих людей не было ни цели, ни освещающей путь мечты. Они жили одним днем. Ничто их не интересовало больше и дальше.
И она прощала им многое, как прощают слабости убогим. Даже водку прощала, не умея понять, водка ли порождает слепоту или слепота заставляет искать утешения в водке.
Работали они здорово, у всех пятерых имелся опыт работы в лесу. Зарабатывали помногу. И – пропивали всё, щеголяя один перед другим презрением к деньгам, к полуголодному завтра. Выигранное в карты тоже тратилось на водку. Никто не вспоминал, что следует приобрести какую-нибудь одежду, – все дорывали спецовки, выданные при поступлении на работу.
Пьяные, они матерились истеричнее и страшнее, чем обычно. Скрежеща зубами, раздирали на себе рубахи. Пели что-то на странном, полурусском языке.
В такие дни Настя уходила в Чарынь, чтобы не видеть и не слышать ничего.