Текст книги "Мне снятся небесные олени"
Автор книги: Алитет Немтушкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Следователь, конечно же, не знал всех тонкостей кочевых обычаев, а может, просто не захотел влезать в такие дебри, откуда потом трудно выпутаться, а решил: существует новый закон, перед ним, как известно, все равны. Совершил преступление – отвечай: Крупное, групповое хищение социалистической собственности – так он квалифицировал это дело.
Аня до суда и во время слушания дела пыталась еще раз выяснить, как же мог Удыгир за какие-то полтора года допустить такую огромную растрату, которая и подтвердила догадку о злой шутке обычая.
Ванчо Удыгир, назначенный заведующим магазином, подсчитал, что он теперь полноправный хозяин всего добра, и стал раздавать продукты всем нуждающемся. В магазин приходили женщины, без денег набирали сахар, табак, не говоря уже о муке, обещая уплатить потом, когда вернутся с пушниной мужья.
…Возвратились к Новому году охотники, но их добыча почти полностью ушла на оплату различных артельных кредитов, государственных займов, на трудодни ничего не осталось. «А, – махнули беспечно рукой, – потом заплатим…»
К тому же у Ванчо не оказалось никаких бумаг на списание дров, разной тары и передачу материальных ценностей. Если дрова, тара были мелочью, то документы о передаче ценностей – это уже посерьезней… Где теперь искать этого Жданова, надувшего доверчивого беднягу, да а что ему можно предъявить? Он, как говорится, чистенький, все записано на Удыгира. Могли, конечно, схимичить еще в Туре при выдаче грузов – там тоже разные люди работают… Так ведь на то ты и продавец, лицо, материально ответственное, – следи, проверяй, не хлопай ушами…
Аня осматривала «гири» Удыгира – камень и мешочки с дробью, с помощью которых он отпускал продукты. Килограммовый камень оказался фактически почти на пятьдесят граммов тяжелее. Значит, на каждом килограмме Ванчо сам себя обвешивал.
– Так ведь и Жданов пользовался этими гирями, – недоумевали свидетели. – А у него не было недостачи…
«У Жданова голова была на плечах, еще неизвестно, сколько ваших денег он вывез отсюда», – хотела сказать им Аня, но промолчала, удивляясь детской наивности взрослых людей.
На суде Ванчо полностью признал себя виновным. Обвинение в групповом хищении отпало. Видно, кто-то растолковал ему, как вести себя на суде. Халатность и статья о крупном хищении социалистической собственности остались, тут уж Аня ничего не могла поделать.
* * *
Бегут оленчики, выдыхая белый пар, пощелкивают костяшки ног, уныло поскрипывают нарты. Сколько еще слушать эту однообразную песню!
Бегут оленчики, вместе с ними бегут и мысли. Что остается делать? Только вспоминать да думать…
Аня Комбагир была коренной ленинградкой. Еще два года назад она даже в мыслях не могла представить себе, что так круто изменится ее судьба и она окажется на Севере, на краю земли. Она сама удивлялась: как это вдруг, со случайной вроде бы встречи, ее в общем-то короткая жизнь так резко разделилась как бы на две части: одна – ленинградская, с безмятежным, веселым детством, с голодной блокадной юностью; другая – совершенно иная – вот эта сегодняшняя, северная… Не затащи ее тогда Нинка Рязанова на новогодний вечер к иностранным студентам, возможно, ничего этого и не было бы. А Нинке очень хотелось «подцепить» какого-нибудь иностранца, вот она и уговорила Аню составить компанию.
На вечере было много музыки, шума, смеха. Танцевали, пели любимые студенческие песни. К ним с Нинкой подошли двое парней, как они думали, корейцев, пригласили на танец. Потом, к великому сожалению Нинки, выяснилось, что это наши, советские студенты – северяне. Василий Комбагир и Виктор Эйнелькут.
– Перед вами – Эвенкия и Чукотка, – весело сказал Василий.
– Ой, а почему вы не в шубах? – по-детски, искренне удивилась Нинка и тут же сама рассмеялась: – Какая же я дура…
Начитавшись об отважных челюскинцах, о героях Джека Лондона, Аня, как и Нинка, представляла себе северян в неуклюжих меховых одеяниях.
– А мы думали, что вы корейцы или китайцы, – поборов смущение, сказала Аня и спросила: – А у вас как, только на собаках ездят?
– На собаках вот, они, – Василий кивнул на Эйнелькута, – а у нас на оленях.
– И сырое мясо едите?
– Я сейчас с удовольствием полакомился бы сырой печенью или строганиной из чира! Объедение, пальчики оближете! – Девушки удивились, вытаращили глаза. Это Василия вдохновило, и он, улыбаясь, продолжил: – Лучшая закуска парижских ресторанов!.. Между прочим, приезжие сырое мясо едят больше, чем мы, северяне. Мы не каждую печень, не каждую рыбину будем есть в сыром виде, а приезжим – любую подавай! Нравится!.. И могу вам сообщить интересную деталь, недавно вычитал. В сыром мясе имеются все витамины, которые содержатся в овощах и фруктах. Вот поэтому мы никогда не болели цингой. В отрядах землепроходцев Сибири казаки болели, а проводники – никогда. Кстати, еще одна деталь… Первым из русских писателей о нас, северянах, миру поведал великий Пушкин. Помните, у него есть строчки: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и назовет меня всяк сущий в ней язык. И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой, тунгус, и друг степей калмык!» Так вот, перед вами… и ныне дикий тунгус! – Василий церемонно приложил руку к груди, с улыбкой поклонился девушкам. Аня тоже улыбнулась:
– А в этих… в шкурах, у вас до сих пор ходят?
– Велик могучий русский язык! – засмеялся Василий. – Это ведь как посмотреть!.. Допустим, «в шкурах» – звучит несколько диковато. Воистину – и ныне дикий, дремучий тунгус! Жалко бедных пещерных людей. А если чуточку по-другому сказать: в мехах, например? Модницы обожают наряжаться в дорогие меха. Приезжайте после университета к нам на Север, и мы оденем вас в горностаев и соболей… будете тоже в шкурах ходить!.. Согласны?
– Ой, как интересно! – чуть не захлопала в ладоши Аня, но тут же огорченно добавила: – Нет, у вас очень холодно, мы сразу превратимся в сосульки. У вас мороз пятьдесят градусов? Это же ужас!.. С ума можно сойти. Я и в двадцать-то замерзаю. Меня мама так и зовет – мерзлячка…
– Ленинградские двадцать градусов равны нашим пятидесяти.
– Неужели?
– А вы приезжайте – сравним…
С того вечера Василий и Аня стали встречаться. Сначала как бы случайно – то в библиотеке сталкивались, то в коридоре университета, хотя факультеты их располагались в разных корпусах, здоровались, перебрасывались ничего не значащими словами и разбегались. Но однажды Василий осмелился проводить Аню до трамвайной остановки, пригласил в кино, и начались их ежедневные прогулки по городу… С Васильевского острова они шли по Дворцовому мосту к Зимнему дворцу, выходили на Невский проспект и шагали по нему да самого Литейного, на котором жила Аня, Василий рассказывал ей о тайге, о Нижней Тунгуске, и выходила, что самая красивая земля и реки – это там, на его родине. Рассказывал о родителях, до сих пор кочующих из тундры в тайгу на промысел за пушниной, об оленях, по которым очень соскучился… Говорил, что наконец-то уезжает в родные края… Вот только сдаст выпускные экзамены – и домой. Там его ждут, на Севере пока не хватает грамотных кадров…
Аня не заметила, как стала мечтать о тех неведомых ей краях, о незнакомой таежной жизни. В мыслях она представляла себя в меховых одеждах, в таких же парках и унтах, какие видела в этнографическом отделе Русского музея. Вот она едет по нетронутой снежной целине на оленьей упряжке, за ней вьется снежная пыль. Ветер свистит!.. А тундра перед нею – ни конца, ни краю. И где-то там, далеко-далеко, на горизонте, призывно светит Полярная звезда!.. Как хорошо!..
Какие в ту весну были чудные белые ночи!.. Она словно впервые увидела их. И город, родной любимый город, тоже видела по-иному. После страшной войны он залечивал раны, кое-где еще оставались развалины, но улицы, проспекты, набережные уже прихорашивались, и Ленинград снова становился красивым, как прежде. В весеннем воздухе, в задумчивой сумрачной синеве, казалось, носились будоражащие сердце запахи, от которых так сладостно и тревожно становилось в душе. Огромная, но непременно счастливая жизнь ожидала ее впереди. О, как хорошо жить на свете и как чудесно быть молодым!..
И странно, о чувствах своих они с Василием не говорили ни разу, хотя, конечно, сознавали, что нравятся друг другу. Иначе зачем бы, спрашивается нужны были эти ежедневные прогулки по городу?
Все решилось удивительно просто, неожиданно и обыденно. Даже без свадьбы, хотя и о ней тоже мечталось. Экзамены были уже позади. Василий получил диплом преподавателя истории, а Аня юриста, и они снова встретились на Университетской набережной.
– Вот и кончилась наша студенческая жизнь, – с наигранной веселостью сказал Василий, хотя было заметно, что ему сейчас не до веселья. Выдавали глаза, печальные, не такие, как всегда. Ане тоже было грустно, у нее вдруг заныло сердце.
– Вася, а ты приедешь когда-нибудь? В отпуск хотя бы…
Вместо ответа, поборов смущение, Василий спросил:
– А ты могла бы поехать со мной?..
Позже, раздумывая над тем, почему все определилось так неожиданно быстро, Аня поняла: решил все один-единственный миг, один взгляд… Василий так доверчиво, с такой мольбой посмотрел на нее… И она поняла, что этот темноволосый парень и есть тот самый принц, о котором она мечтала, что он будет самым, надежным и верным спутником жизни. Он никогда не подведет и ради нее пойдет на все.
И до Василия были у нее знакомые парни… Дома, например, все уверены, что Аня выйдет замуж за друга детства Рудика Гурфинкеля, который живет по соседству и учится на физмате пединститута. «Рудик метит в аспирантуру. Умница, далеко пойдет!» – частенько говорила мать.
– Поеду! Поеду, Вася! Хоть на край света! – прошептала Аня. Сердце ее словно выпрыгнуло из глубокой ямы, забилось радостно, она прижалась головой к его сильной груди.
– Аня! Анечка! – вспыхнул Василий. И сразу стал таким красивым, каким она никогда еще его не видела. Он подхватил ее на руки, закружился вместе с ней на глазах у прохожих.
– Пусти, задушишь! – улыбнувшись, сказала Аня. – Лучше скажи, любишь или нет? Ни разу ведь не говорил…
– А ты будто не знаешь?.. У нас об этом не говорят, для чего глаза-то?
– У вас, у вас. А я хочу, как у нас! Ну, скажи хоть разочек, я слышать хочу!..
Василий обхватил руками ее маленькое, нежное личико и поцеловал в губы.
– Вот молодежь пошла, никого не стесняются, – услыхали они чей-то ворчливый голос и, опомнившись, побегали к университету.
Когда вечером Аня сказала родителям, что выходит замуж и уезжает, мать заплакала, бросилась к телефону, стала названивать сестрам, подругам. Две тетки, двоюродная сестра тут же примчались, накинулись на бедную девушку: «Одумайся, дурочка! Зачем ты жизнь свою губишь? Кто тебя гонит на край света?.. Это ж и представить себе невозможно – к дикарям, в тайгу едет!»
И лишь отец, тихий немногословный Иван Максимович, поначалу тоже удивленный неожиданным выбором дочери, присмотревшись к ней, вдруг спросил:
– Жалеть не будешь?
– Нет, папа.
– Желаю счастья, Аня. Я тебе верю.
В дальнейшие события он не вмешивался. Лишь когда мать переходила на крик, он бросал на колени газету и, затыкая уши руками, морщился раздраженно:
– Клава, нельзя ли потише! Бог знает, что подумают о нас соседи. Скажут, у Пановых кого-то режут!..
– Тебе бы только потише! – вскипела мать. – Дочь твоя с ума сходит, а тебе хоть бы что!.. Сидишь, как истукан!.. Нам тут только еще каких-то тунгусов не хватает!.. Да как я людям в глаза смотреть буду? Хорош зять, скажут… В Ленинграде не могли найти, из медвежьего угла выписали!..
– Мама, не смей так говорить!
– А как я должна говорить? Радоваться? Вырастили, выучили дочку… Нечего сказать…
– Аня, подумай, на кого будут похожи твои дети, – с деланным спокойствием говорила тетя Вера.
Но Аня твердо стояла на своем. Мало-помалу улеглись страсти. Радость не вечна, и горе не бесконечно. Наконец мать, вытирая слезы, сказала:
– Ты хоть приведи этого азиата познакомиться, что ли…
– Мама, если будешь так говорить, мы, не попрощавшись, уедем.
– Ох, Анька, Анька… Пропадешь ты со своей романтикой, – вздохнула мать и вышла из комнаты.
– Нет, моя дочь будет самая счастливая! – отец поднялся с кресла, обнял Аню и поцеловал. – Молодец, дочка, держись!..
Через три дня они уехали.
В Туре – одновременно окружном и районном центре – молодых специалистов встретили с радостью. С Василием беседовали в Большом Чуме и вскоре приняв в партию, избрали третьим секретарем окружкома – позарез нужны были грамотные партийные люди. А Аня стала народным судьей района.
Первая зима показалась Ане длинной, темной и немного скучноватой. Поселок маленький, со всеми перезнакомилась, все время только работа и дом. Выезжала в первую командировку на факторию Кирамки. Это недалеко от Туры, на расстоянии дневного переезда на оленях. Хотя был уже март, днем появлялось солнце, но она все время мерзла, и это омрачало путешествие. Но зато какими чудесными показались ей весна и лето. Даже ленинградские белые ночи померкли! Здесь они – как чудо! Светло, словно днем, солнышко круглые сутки в небе. Ночью пройдет по краешку горизонта и снова поднимется. Хочешь, читай, а хочешь – так гуляй!.. Молодежь все ночи напролет бродит по поселку. Ни комара еще, ни гнуса. Без темных штор с непривычки и не уснешь.
А потом, разломав метровой толщины льдины, прошумел ледоход на Нижней Тунгуске. Прилетели первые птицы… Потеплело, и не узнать стало серых хребтов, окружавших Туру. В один день и горы и берега рек оделись в зеленый наряд, появились первые цветы, и Аня всему радовалась и удивлялась, как ребенок.
– Ты смотри, смотри, Вася, – смеялась она, прижимая к лицу лепестки красного цветка. – Я никогда и не думала, что здесь, на вечной мерзлоте, может вырасти такое чудо!.. Просто не верится. Как эти огоньки попали сюда?
– Так же; как и ты, – шутил Василий.
Восхищали Аню и летние эвенкийские стойбища. Конусообразные берестяные чумы на фоне зеленого леса, дымки костров на вечерней заре, игры и крики ребятишек в лесу, хороводные «ёхорьё», удивительные наряды женщин, мужчины с косичками – все это напоминало экзотические страны, книги об индейцах. И Аня чувствовала себя как бы в ином мире, одновременно сказочном и живом.
Однажды она набрала маслят (их почему-то никто не собирал здесь), нажарила и предложил поесть старику Каемному, в чуме которого они гостили.
– Разве моя мера олень? – рассердился старик отвернулся от Ани. Она опешила. Потом только узнала, что эвенки не едят грибов, считая это лакомством оленей.
Через день, стараясь замять недоразумение, Каемный, что-то говоря и улыбаясь, повел ее в лес. Пробравшись сквозь чащу, они вышли на полянку. Аня взглянула и чуть не обомлела: ноге ступить некуда, вся полянка была сплошь усеяна крупной янтарной морошкой. Столько ягоды она никогда не видела.
После этого случая Аня сказала мужу:
– Теперь, Вася, дома будем разговаривать только по-эвенкийски. Учи меня языку, обычаям, таежной жизни. Все хочу знать.
– Хорошо, – обрадовался Василий. – Приедем в отпуск в Ленинград и будем разговаривать на неизвестном никому языке. И никто нас с тобой не поймет, если даже будем кого-то ругать.
– Пусть будет так… Я хочу знать о вашем народе все. Может, и пригодится. Ты, Вася, не представляешь, какой вы чудесный народ. Вы же настоящие дети природы, чистые, доверчивые, не испорченные цивилизацией. Вы не знаете, что такое замок, зачем он, потому что у вас не укладывается в голове – как это можно без спроса взять чужое. Вы представить себе не можете что у людей бывают поганые, дурные мысли, а вы к этим людям – с открытой душой.
* * *
Ванчо Удыгир одет был в легкую, но теплую парку, в такие же добротные бакари. Руки его привычно стягивали ремешки на турсуках, потакуях, а думы в голове крутились тяжелые, мрачные. Словно огромный камень лежал на сердце. Взглянул он в последний раз, чтобы запомнить, на утонувшие в снегу по самые окна домишки, на сложенные кучками дрова, на прислоненные к стенам домов нарты, на темнеющую в стороне школу-интернат, откуда доносились крики ребятишек, и опять заныло в груди. Когда он увидит их снова? Там, куда его увезут, говорят, иной мир, другая жизнь. Дома и то другие, каменные. И сердца у людей, видно, каменные.
Разговаривать придется только по-русски, а он, Ванчо, толком так и не научился русскому, языку. Старик Куманда, пожалуй, и то лучше толмачит. Хорошо еще, что Солнечная невестка пожалела его. Другой судья мог бы, говорят, не разобраться, накрутить невесть что, и тогда все двадцать пять лет были бы обеспечены. Ванчо слышал, как Чирков рассуждал: «Сейчас за такие штуки по двадцать пять лет дают, а то и к стенке!.. Строго стало. А она хочет добренькой выглядеть, не тот параграф статьи применила… Родовой закон!.. Да за него еще добавлять надо, чтоб не держались за темноту! Тридцать пять лет советской власти, а тут такая патриархальщина!..»
«Разве пятнадцать лет – это мало? Почти сорокалетним вернусь, – думал Ванчо, – если вообще вернусь».
По словам тех, кто побывал в тюрьмах, страшно там, волосы дыбом встают.
Ныло сердце, хотелось плакать. Только слезы нельзя показывать. Это женщины, слабые существа, могут позволить себе пореветь, как медведицы, но и то надо знать меру, чтобы окончательно не прогневить Духов. Мать его, Балба, за последние месяцы постаревшая и поседевшая сильно, совершенно перестала владеть собой – плачет и плачет. Ну, матери, может, и простительно. Шестерых детей, его братишек и сестренок, проводила она в Нижний мир, а когда, переплывая озеро, перевернулся на большой волне и утонул отец, и вовсе чуть умом не тронулась. Ванчо помнит, как, плача навзрыд, не пытаясь даже сдержаться, она рвалась в озеро и просила воду вернуть ей Костаку, кормильца ее детей. Потом, дома, отрешенно сидела на шкуре, качаясь взад и вперед, спрашивала и проклинала Злых Духов: зачем съели они сердца ее детей, не оставив ни одной девочки? Зачем им понадобился еще и Костака? Как теперь жить в этом Срединном мире?..
Жутко становилось Ванчо, мурашки по коже бегали.
Мать, похоже, будет плакальщицей. К таким людям Духи снисходительны. Что с них взять, у них, как у лючи, слезы близко лежат. В последнее время мать полюбила «веселящую воду». Нальют ей спирта, и она готова оплакивать ушедшего в Нижний мир. И всякий раз просит покойника найти там ее детей и передать им привет, пусть, мол, не скучают, скоро придет к ним и она. И Ванчо представляет: идет покойник по тому, Нижнему миру, среди голых, без листьев, деревьев, среди пожухлой травы, и приходит в чум, где живут его братья и сестры. Сообщает наказы матери. Те радуются, а Ванчо становится жалко их, сиротами ведь живут. И все же, наверно, не зря предупреждали мать люди, что не нужно бы так плакать и говорить такие слова, не надо испытывать терпение Духов, они могут разгневаться. «Ты же не лючи, это им можно, а нам – нельзя!»
Потом обнаружилась эта недостача… Кто мог знать, что новый закон не позволяет в долг отдавать муку и продукты? Купцы, говорят, раньше всегда в долг давали. Хотя, если уж откровенно, Ванчо знал, что нельзя, не положено общественное добро раздавать бесплатно… Не такой уж он темный, как мать. Все-таки четыре класса окончил! Он предполагал, конечно, что люди могут и не вернуть в срок деньги, но и отказать тоже не мог – не слепой, видел, как трудно живется сородичам. Детей-то чем-то кормить нужно…
Будь у людей деньги, разве кто-нибудь пожалел бы эти бумажки? С радостью отдали б, лишь бы не судили Ванчо. Когда началась ревизия, пытались собрать, да где такую кучу денег возьмешь? Собрали рублей триста, да разве могли они спасти, эти пятерки и десятки? Нужны были сотни, тысячи. Откуда у колхозников деньги? У самых удачливых охотников и то не шибко много бывает. Бухгалтерия колхоза какая-то больно мудреная. Не могут понять ее люди. Сидит бухгалтер за столом, шаманит с бумагами, толкует про какой-то дебет-кредит, сальдо-бульдо, а что это такое, поди, и сам Зарубин толком не знает. Пощелкает костяшками и говорит охотнику: «Ну, чо, бэе, Елдогир… Жидковато нынче ты поохотился. За тобою долг колхозу остается – две тысячи рублей!» Вздыхает Елдогир и уходит молча. А что ему остается делать?..
Жалел ли Ванчо о случившемся? Нет, не жалел. Только срок шибко большой отвалили. Солнечная невестка, пожалуй, права – надо ломать недобрые обычаи, рубить под корень, как она выразилась. Обычай дележа добычи, говорила она, хорош только для лентяев и бессовестных людей – жить за счет других, удачливых. Лентяи, положим, были во все времена, лежебок хватает и сейчас. А про бессовестных – нет, не права. Потерявших всякий стыд люди изгоняли из стойбищ, они не имели права называться людьми. Нет, тут она малость перегнула палку. Да и нимат – не такой уж плохой обычай, как Солнечная невестка себе представляет. Это она по-своему рассудила, что он хорош только для лентяев и всяких бессовестных. Не жила Солнечная невестка во время войны в наших стойбищах. Если б не нимат, многих сегодняшних людей не было бы на этом Свете. В каждой семье горе с бедой соседствовали. Это сейчас немного наелись, да и то не все. Семье Гирго Хукочара разве сладко живется?.. Если б Ванчо отказывал людям в продуктах, его бы никто не понял. «У тебя же полный магазин добра, – недоумевали бы люди. – Зачем же нам голодать? Мы же вернем, разве мы похожи на обманщиков?»
Вот насчет двух бочек спирта она, конечно, права. Ванчо со стыдом вспоминает, каким гордым он ходил по фактории: а как же, идет хозяин такого богатства! Со стороны, наверное, смешно было смотреть. Магазин открывал, когда просили, в любое время дня и ночи. Приедут из тайги, будят спящего. А что делать? Не станешь же отказывать, да и все равно не отстанут. Спирт охотникам и оленеводам тоже в долг давал, с ними и пил. Один раз вся фактория дня три на ногах не стояла. У всех в глазах небо с землей переворачивались. Ползали люди на четвереньках, берег озера оглашался песнями с плачем. Плакали некормленые ребятишки. Тогда один старик со старухой сгорели в своем чуме… Тут возразить было нечего, виноват, полностью виноват. Вокруг этого случая особо крутился следователь. «С кем конкретно пил? Назови? Ключи от магазина никому не передавал?»
«Со всеми пил», – отвечал Ванчо. Говорил то, что было. Зачем врать-то? Как-то еще ума хватило придержать язык за зубами, никого по имени не назвал. Тогда очно кого-нибудь посадили бы рядом со мной, статья групповая получилась бы. А у людей семьи, дети. Хорошо, что я не женился. Мать в последнее время все приставала: когда да когда свататься будешь, кому тори готовить?.. Эх-хэ!.. И тут не повезло. Была одна девушка, Дептырик, она как-то по-особому глядела на Ванчо. А он стеснялся, косоглазие мешало быть смелым. Приехал в гости к родственникам с Виви один парень, он и увез ее…
Ванчо очнулся от своих горестных дум, съедающих сердце, палящих душу. «Ху-у-ух!» – выдохнул он изо рта струю белого пара, прокашлялся. Сгущалась серая мгла, над головой уже проглядывали звезды, слева поднимался огрызок луны, словно мороз откусил половинку.
Оленчики отбивали ритмичную, дробь, и под скрип полозьев будто кто-то с хрипом выдыхал: «Ванё, прощай! Ванё, прощай!»
«Кто-то прощается со мной, – подумалось вновь, и он догадался: – Мама!»
Мысли опять убежали далеко-далеко…
Ванчо в семье был самым младшим, последним ребенком. Мать, как и все эвенкийские женщины, часто рожала, но выжили только двое старших сыновей – Христофор и Лекэ. Остальные умерли, не дожив и до году.
Ванчо появился на свет летом. Пришла мать в очередной раз из родильного чума и принесла завернутого в тряпки малыша, принесла, словно находку, случайно подобранную в лесу.
– Будущий охотник, – устало сказала она, а у самой в глазах тревога: выживет ли?
Ванчо выжил. Может быть, из-за того, что родился летом, в тепло, и до холодов успел немножко окрепнуть. И стал он любимцем родителей. Баловали они его.
– О, мое солнышко! – в редкие удачливые на охоте дни ласково тормошила мать сына, щекотала и нюхала его своим маленьким носом, вдыхая запах родного дитя.
Малыш улыбался. Отец отрывался от своих дел и тоже, довольный, поглядывал на них.
Ванчо чуть подрос, стал сидеть в зыбке и тут обнаружилась у него маленькая порча, дефект, как сказал заготовитель пушнины, – косоглазие. И чем старше он становился, тем заметней косил глазами. Позовешь его, поманишь рукой, а он, повернув головку, улыбается куда-то на сторону.
«Значит, не быть ему охотником», – горестно думал отец. Сжималось сердце от жалости к сыну. Еще любимей, еще дороже становился малыш отцу с матерью.
С Ванчо у отца были связаны последние тайные мечты и надежды. По молодости Костака не принимал участия в воспитании старших детей, все некогда было. Мать занималась. Он должен был только научить сыновей держать ружье и маут. Ванчо же он решил передать весь свой житейский опыт, всю мудрость и умение.
К трем годам Костака сплел для сына детский маут. Мальчик ловил им телят, щенков, с которыми играл возле чума.
– Порча глаз – не беда. Оленеводом будет! – радовался отец.
Ванчо росточком был маленький, и родители не спешили отдавать его в школу. В Кочевом Совете спрашивали:
– Когда ему в школу?
– Рано еще. Видите, он совсем маленький, неокрепший, – отвечала мать, а сама думала: «Пусть кочует с нами, тайгу лучше будет знать. Да и веселее с ним – есть о ком заботиться». Иногда при людях вслух рассуждала: – Теперь всех ребятишек учат в школах. Это, конечно, неплохо, что будут они знать язык бумаги. Но неужели все станут начальниками? Кто будет добывать белок, смотреть за оленями? Тут непонятно… Вот молодежь окончила нашу школу, а какой толк в этом? Все равно, как и мы, неграмотные, сидят в чумах, греют котлы и чайники. Нет… учеба только от дела отрывает, ребята тайгу забывают. А с девчонками, с женщинами как? Раньше, до войны, на всех сугланах до хрипоты кричали: «У женщин ума нету!.. Женщина – не человек!» Но потом власти убедили мужчин, что женщина такой же человек, не глупее мужиков. Тут чистая правда. А как женщины могут быть равны с мужчинами? Тут маленько непонятно… Если мы, женщины, будем равняться с мужьями, отец Ванчо мне скажет: «Балба, ты сидела вчера в чуме, варила котел, а я бегал по тайге, на лыжах гонялся за Большим мясом, маленько устал. Сегодня я буду лежать дома, греть у костра живот и чайник, а ты одевай мою парку, бери ружье и иди на охоту… Мы равны!..» Мужик-то котел сварит, а мне как быть? Сохатого я не догоню, да и стрелять не умею. Как же нам равняться с мужчинами?..
Старикам и старухам, сидящим в чуме и неторопливо сосущим трубки, слова матери казались умными и убедительными. Начинали вспоминать смешные случаи на сугланах, кто что говорил про женщин, и, порассуждав, приходили к выводу: да, Балба в чем-то права.
Потом с отцом случилась беда на озере, и Ванчо отдали в интернат. Ему уже было лет десять. Маленько-то грамоту, все равно надо знать, убедили старшие братья мать, да к тому же в интернате кормят и одевают. А мать, пока Ванчо учится, будет кочевать и помогать среднему сыну Лекэ, живущему своим чумом.
Ванчо посадили сразу в первый класс. Малышня, проучившаяся год в нулевом, уже знала буквы, цифры, бойко выкрикивала какие-то русские слова и держалась уже уверенно, а Ванчо, сколько ни всматривался в книгу, не мог сообразить, что от него требует молодая учительница. Помучившись с ним месяц, она передала его в нулевой класс к совсем маленьким ребятишкам.
Думая о школе, Ванчо чаще всего вспоминал учителя нулевого класса Иннокентия Петровича Салаткина. Это был коренастый, красивый мужчина. Он тоже, как и Бахилай Комбагир, учился в Ленинграде, только до войны, и был одним из первых эвенкийских парней, окончивших институт Народов Крайнего Севера. Салаткин – катангский эвенк, с самих верховий Катанги – Нижней Тунгуски. Там эвенки давно живут вместе с русскими, поэтому они не только хорошо понимают язык, но и развитее сириндинских. В Туре все начальники из катангских эвенков. В начале войны Салаткина увезли в темный дом, а оттуда он попал на фронт. Вернулся на Сиринду моряком Балтийского флота!.. Ордена и медали, как колокольчики, позвякивали на груди… Кровью искупил свою вину перед Родиной. А кто виноват-то был? Они, ребятишки, в том числе и он, Ванчо…
В интернате часто кормили «русской едой» – кашами, компотами. Компот-то ладно сладкий, его все выпивали, а ягоды оставляли на столе. Вываливали специально, зная, что их подберет Чиба, смешной мальчишка, обжора и сладкоежка. Когда он хотел есть, никого не стеснялся. С алюминиевой кружкой обходил длинный стол и, не обращая внимания на шутки и поддразнивания ребят, собирал ягоды с косточками. Ягоды Чиба съедал, а косточки складывал в карман штанишек и потом обухом топора раскалывал на полу. По праздникам, наевшись сладостей, он еле вылезая из-за стола и, хлопая себя рукой по заметно раздувшемуся животу, кричал на весь коридор: «Первый май накормил! Первый май накормил!»
А кашу почему-то никто не любил. Ее почти целиком вываливали собакам. Их всегда целая свора крутилась возле интерната. Конечно, большой грех выбрасывать еду, но что оставалось делать, если она не лезла в рот?
В такие дни, если на ужин бывала только русская еда, ребятишки ходили на «рыбалку». Рыбачили… из мерзлотника. С самого начала лета почти все охотники занимались непривычной для себя работой – строительством большого и длинного сооружения, напоминавшего зимнее голомо[45]45
Голомо – жилище эвенков.
[Закрыть]. Поставили его в овраге, на краю фактории. Сделали широкую дверь и водрузили на крыше деревянную трубу. Осенью, когда во внутрь мерзлотника стали на шкурах таскать лед, снег, ребятишки разглядели, что труба-то без печки, просто так, дыра, и все. А зачем? «Рыбе и мясу воздухом дышать!» – сказали взрослые. «Как это?» – удивлялись ребята. «А вот так». – Куманда, надув щеки, начинал дышать, как кузнечные мехи. Ну, посмеялись тогда, и никому в голову не пришло, что эта труба сыграет роковую роль в судьбе заведующего интернатом. Кто из ребятишек догадался лазить в нее, сейчас уже не вспомнить, но, наверное, кто-то из братьев Чирончей – они были самые хулиганистые. Трое братьев учились тогда, все непоседливые, драчливые. Где какой шум возникал, там обязательно они были замешаны, такой уж у них род. Двое старших, Андрюшка и Хосон, можно сказать, были уже мужичками, по два-три года сидели в каждом классе. В войну, когда все жили на скудных пайках, весь интернат ходил у них в должниках. Ни с того ни с сего они могли пнуть парнишку или девчонку и сказать: «Ты мне должен пайку масла!» И попробуй не отдай. Они тебя так изобьют, не обрадуешься… Не только масло, все что угодно отдашь.








