355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Вельм » Пуговица, или серебряные часы с ключиком » Текст книги (страница 2)
Пуговица, или серебряные часы с ключиком
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:54

Текст книги "Пуговица, или серебряные часы с ключиком"


Автор книги: Альфред Вельм


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Он стоял и смотрел на мальчонку, как тот, скатав снежок, целился в сосну. Но промахнулся. И второй снежок пролетел мимо. Однако затем мальчишка три раза подряд поразил цель. Теперь сидит на чемодане и смотрит на фрау Сагорайт. «Нет, ничего бы они тебе не сделали», – решил Комарек.

– Кочуя ныне по дорогам войны… – вещала фрау Сагорайт.

Ветер раздувал полы ее пальто. Генрих, сидя на чемодане, усердно кивал почти каждому ее слову – он-то находил ее речь превосходной.

– И в будущем, – продолжала фрау Сагорайт, – когда внуки спросят нас, как мы в тяжелейший для Германии и в тоже время прекраснейший для нее час…

Все давно уже привыкли к тому, что фрау Сагорайт время от времени произносит речи, и теперь, отдыхая, разговаривали о своем, увязывали поклажу. Никто ее не слушал.

«Может, ты и ошибся, – думал Комарек, – что ушел из Дубровки?» Взгляд его остановился на инвалиде, стоявшем неподалеку, опершись на костыли. Комарик впервые обратил внимание на то, что длинное зеленое дамское пальто сильно топорщится сзади. Испугавшись, Комарек подумал: «Да нет, на такое он не пошел бы! На такой риск не посмел бы пойти!» Но уж очень пальто топорщилось. А этого ничем другим нельзя было объяснить. «Бог ты мой! – думал Комарек. – Бог ты мой!»

9

«Надо тебе присмотреться к этому рыжему парню», – решил Комарек. Нелегкий случай! День-другой – еще ничего. Но ведь долго он не выдержит. Придется города обходить. И большие дороги. Опасней всего на мостах…

И еще он думал: «И за мальчишкой тебе надо просматривать, главное – за мальчишкой. И надо ж было им обоим пристать! И мальчишка этот, и рыжий парень…»

– Наше время – время отважных сердец… ему нужны герои, – продолжала разглагольствовать фрау Сагорайт. Неожиданно обратившись к инвалиду, она спросила: – Сколько вам лет?

Инвалид кашлянул в кулак, будто он не знал, сколько ему лет.

– Шестнадцать, – сказал он в конце концов.

– Добровольцем?

Инвалид посмотрел на нее и кивнул.

– Шестнадцати лет он пошел на фронт. Шестнадцати лет! И такое тяжелое ранение! – говорила фрау Сагорайт. – Пусть все ныне на чужбине кочующие по дорогам войны, все, все, берут с него пример…

А старый Комарек думал: «Вот насчет шестнадцати лет ему не следовало говорить. Не подсчитал он».

Снова в глубине леса разорвался снаряд. И еще один. Потом надолго все стихло.

Испуганные, они все теперь заговорили одновременно, обращаясь к старому Комареку.

– Они окружают нас! Окружают, понимаете? – говорил Генрих.

– Будем ждать еще десять минут, – сказал старый Комарек.

Было тихо, будто сама война затаила дыхание. Взоры всех обыскивали опушку леса. Хоть бы скорей эта Пувалевски подошла!

«Как ему, должно быть, больно было, когда ногу отстрелили! – думал Генрих, глядя на инвалида. – Ведь он же был в полном сознании». Генрих сам себе признался, что, если бы с ним такое случилось, он кричал бы как резаный. А как часто он принимал самое твердое решение, что обязательно будет героем! И сколько раз убеждался, что смелости ему очень даже не хватает. Ну, а может быть, этот рыжий потерял сознание еще до того, как стало так нестерпимо больно?

– Десять минут прошло, – заявила фрау Сагорайт.

Не слушая ее, Комарек сказал Генриху:

– Ты как, очень боишься?

– Я? Нет, дедушка Комарек, я ни чуточки не боюсь.

«И откуда тебе эта фамилия – Хаберман – так знакома?» – спрашивал себя старый Комарек.

– Правда не боюсь, дедушка Комарек.

– Тогда беги назад и посмотри, где она там застряла.

Впервые старый Комарек обращался к нему, и Генрих почувствовал, как у него горят щеки, – должно быть, от возбуждения и от сознания того, что он ни чуточки не боится.

– Бегу, дедушка Комарек. – Генрих бросил курточку на чемодан. – Не вернусь, пока не найду ее!

Генрих бежал вдоль опушки и чувствовал, что все следят за ним. Он пытался представить себе, что сейчас говорят о нем. И в то же время он был очень доволен собой – ведь он ни секунды не колебался, отвечая дедушке Комареку! Он все бежал и бежал, иногда поглядывая на стволы елей, черневшие рядом с соснами. «Фольксгеноссен, – скажет фрау Сагорайт, – перед вами подлинный герой. Враг уже захватил этот лес, а он один-одинешенек отважился вернуться по пройденной нами дороге войны!» Фрау Сагорайт спросит его: «Сколько тебе лет, фольксгеноссе?» Но он не сразу ответит, а откашляется и только тогда скажет: «Двенадцать, фрау Сагорайт. Двенадцать лет мне исполнилось».

Но почему так много этих черных елок в лесу?

Постепенно лес отступил вправо, и теперь Генриха уже никто не мог видеть.

Старый Комарек тем временем думал: «Может, и не надо ждать мальчонку? Ребенок он совсем, разве на него можно положиться? Да и пробьется он как-нибудь. – И тут же: – Как ты жесток к нему! Бесчеловечно так думать о мальчике! Но ведь жестоко и бесчеловечно подвергать рыжего парня такой опасности. Может быть, потому и не следует дожидаться мальчонку? Бог ты мой, и чего только эта война от тебя не требует!»

10

Генрих все бежал и бежал. Больше всего его мучило собственное воображение. Оно так и нашептывало ему: «Вон там русские солдаты. Вот они залегли в буреломе. Они давно уже следят за тобой!»

Раньше мальчику всегда казалось, что воображение – это его лучший друг, а сейчас оно совсем замучило его… Или вон тот березовый пень на опушке! Генрих готов был голову дать на отсечение, что час назад, когда они здесь проходили, его здесь не было. Значит, это и не пень вовсе, а ловкая маскировка. Там залег один из солдат.

Генрих отбежал подальше от леса, в поле, и только немного погодя снова вернулся на тропу к опушке.

До чего же он был зол на эту фрау Пувалевски! Он шел и придумывал всякие слова, какие он ей скажет.

Тропа свернула в чащу молодых елочек. Стоят в рядах, как всамделишные солдаты!

Над ельником возвышались две старые сосны. Ветер шумел в кронах.

Генрих подумал: «До чего ж это глупо идти по тропе!» И тут же юркнул в елочки. Надо было хитрить, надо было менять направление, надо было сбить со следа этих солдат! А в конце концов получилось, что Генрих сам сбился с пути и теперь уж испугался не на шутку.

– Фрау Пувалевски! – позвал он негромко.

Никто не отвечал.

Он снова стал петлять по ельнику.

Вдруг ему показалось, что он слышит чей-то голос. Он пригнулся и шагнул в сторону. Присел на корточки и застыл. Опять он что-то услышал, но что именно, он не мог бы сказать. Может быть, это ветер шумит в соснах или шишка упала?

«Ах, дедушка Комарек, дедушка Комарек!»

У Генриха заныли коленки. Но теперь уж он отчетливо слышал чей-то приглушенный голос. Выпрямиться он побоялся. А что, если лечь на землю и по-пластунски между елочками выбраться на опушку?

Нет, такого солдаты не потерпят. Лучше сейчас же добровольно сдаться в плен. Подойдут к тебе четыре солдата, поглядят, нет ли у тебя фаустпатрона, похлопают по карманам, вывернут и… Генрих собрал все свое мужество. Он расстегнул курточку, снял шапку и медленно поднял руки… «Дедушка Комарек! Дедушка Комарек!»

Генрих встал и сделал два шага вперед, обойдя елочку.

Он стоит и никак не может понять: вон она, фрау Пувалевски! Наклонилась к своей тележке и, должно быть, меняет пеленки Бальдуру. А рядом – трое других ее ребят, безучастно смотрят на нее.

– Это вы, фрау Пувалевски?

Генрих разводит в сторону ветки и выходит на тропу.

– Я уж подумал… Если бы вы знали, фрау Пувалевски… Мы вас уже целый час ждем… Сначала я вдоль леса бежал и, только когда до ельника добрался…

Он болтал без умолку, должно быть почувствовав большое облегчение.

У всех трех малышей мокрые носы. Они стоят закутанные в мокрое, промерзшее тряпье, а фрау Пувалевски поднимает голые ножки Бальдура и подкладывает пеленку. Ножки тонюсенькие, будто спички. Они серенькие и совсем безжизненные. Животик раздут. Генрих внезапно умолкает.

– Он у вас заболел, фрау Пувалевски?

– Пошел ты к чертям собачьим!

И тут же толстуха начинает реветь и все кричит, чтобы Генрих отправлялся к чертям собачьим. И, выкрикивая всякие мерзкие слова, она заворачивает Бальдура в промерзшие пеленки. Но чем громче она ругается, тем больше трогают Генриха ее слезы, ее забота о Бальдуре. И пусть она кричит, пусть ругается. Сквозь слезы фрау Пувалевски говорит, что у Бальдура понос. У него водянка. И ничего удивительного тут нет. Порой голос ее делается тише, потом она снова кричит, чтобы ее оставили в покое, хотя Генрих за это время не вымолвил ни слова.

– Да я, фрау Пувалевски…

А она уже сняла пальто и обмотала вокруг себя мокрые пеленки – на воздухе они никогда не высохнут.

Генрих стоит и смотрит. Наконец фрау Пувалевски впрягается в тележку, и малыши автоматически хватаются за боковину.

Генрих тоже толкает тележку, толкает изо всех сил.

– Багажа у вас слишком много, фрау Пувалевски.

– Прикажешь мальчонку выкинуть?

– Да нет, а вот багажа у вас много.

Но больше всего Генрих сейчас боится, как бы дедушка Комарек и все остальные не ушли без них.

Однако стоило им выйти из лесу, как они сразу увидели своих на том же месте. Им махали, что-то кричали, а когда они подошли поближе, то услышали, что им кричат, чтобы они шли скорей.

Вскоре маленький обоз снова тронулся в путь. Генрих, волоча за собой свою тележку, крикнул:

– Дедушка Комарек, а дедушка Комарек! Бальдур совсем больной.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
11

Вечером Генрих увидел: инвалид плачет. Он сидел и смотрел, как Рыжий растирал под одеялом больную ногу, и вдруг заметил, что плечи его дергаются и что он плачет. Генрих тихо вышел из сарая и сел рядом с Комареком. Когда они остались одни, он сказал:

– Этот фольксгеноссе плачет.

– Что с ним?

– Плачет.

– Кроме тебя, видел еще кто-нибудь?

– Я один только видел, дедушка Комарек.

Был первый теплый вечер, и высоко в небе кричали гуси.

– Все равно он очень храбрый. Правда, дедушка Комарек? Не простая это рана, когда тебе ногу отстрелили.

Генрих умолк: ему хотелось нравиться Комареку и потому неудобно было болтать. Потом он все же сказал:

– Может, это у него нога отстреленная болит?

– Оставь его в покое! – сказал Комарек.

– По мне он ничего не заметит, дедушка Комарек.

– Не в том дело. Не хочу я, чтобы ты около него вертелся. Оставь его в покое. Всё!

Над крышами плыли вечерние облака, дул теплый, ласковый ветерок, и Генриху хотелось сидеть так допоздна. Но старый Комарек поднялся и пошел в сарай, где у них был приготовлен ночлег.

Комарек сразу заснул. Однако сна ему надо было мало, и уже часа в два пополуночи он проснулся. Раньше он в эту пору вставал, разводил огонь, чинил сети, а в летнее время отправлялся на лодке к переметам, поставленным накануне.

Сейчас он лежал в темноте с открытыми глазами и думал:

«Мальчишка этого «инвалида» сразу раскусит. Да и бабы тоже скоро догадаются. Но они-то его не выдадут, они на это не пойдут. Вот мальчонка в этом смысле опасен. – Это больше всего сейчас мучило старого Комарека. – Слишком ты много думаешь об этом мальчишке! Беспокойство одно от него. Даже когда примостится рядышком и по-стариковски так кривит рот…»

Рано утром старый Комарек подстроил так, чтобы остаться вдвоем с рыжим парнем. Жалко ему было «инвалида», но он сказал:

– Уходи! Останешься – плохо кончится. Не сегодня, так завтра.

Рыжий стоял, гладил себя по голове и с мольбой смотрел на Комарека.

– Что же мне делать-то? Куда ж мне идти?

– Это уж все равно, но знай: не хочу я, чтобы ты и дальше с нами шел, – сказал Комарек, чувствуя, как жалость все больше захватывает его. – Не хочу больше видеть тебя!

Рыжий тихо опустил голову.

Впрочем, когда маленький обоз тронулся, Рыжий подковылял на своих костылях поближе и пристроился сразу за Генрихом.

«Младой Зигфрид, не зная страха, из замка скачет прямо в бой…» – поет, шагая, Генрих, но поет тихо, чтобы Комарек не слышал.

Хорошо сейчас идти! Белые облака расползлись, и открылось огромное синее небо. Фрау Пувалевски натянула над тележкой веревку, на ней развеваются пеленки. Генрих совсем размечтался. Он видит себя уже «младым Зигфридом», в руках у него громадный Зигфридов меч… Вот он в башне танка, ведет грозную машину. А там, впереди, уже слышен грохот сражения. На пути его стоят деревья, он валит их – только вперед! Вот дом – он рушит дом. Только вперед! Он один в своем танке, но его машина стоит тринадцати других. Враг силен. Генрих видит – сражение уже проиграно. Но он прицеливается – огонь! И первым же снарядом поджигает вражеский танк. Снова он командует: «Огонь!» Горит второй танк… третий… «За мной!» – выкрикивает Генрих, обращаясь к немецким солдатам. И немецкие солдаты, вновь обретая мужество, оказывают врагу ожесточенное сопротивление. Двадцать три танка уже подбил Генрих, однако враг не сдается… У Генриха удивительная машина! У нее такая броня, что ни один снаряд не может ее пробить, и пушка – пушка всегда попадает в цель. Нет, такого натиска враг не в силах выдержать. Он дрогнул, его охватывает панический страх, танки его разворачиваются и… удирают! Но он, Генрих, преследует их по пятам, подбивает один за другим. Но вот осколком ранит и его. Одну руку он держит на перевязи и все равно стреляет еще и еще…

Всю вражескую армию Генрих обратил в бегство. Теперь он сидит на раскаленной броне и отдыхает после боя. Подходят его товарищи, подходят офицеры, приветствуют, поздравляют, но он только небрежно машет рукой… и все.

Сам фюрер вручает ему рыцарский крест. «Мой фюрер! Пожалуйста, пусть и дедушка Комарек, и Рыжий сфотографируются с нами». Фотокорреспонденты опустили свои камеры, терпеливо ждут, пока явятся Рыжий и дедушка Комарек…

Это первый весенний день. Генрих идет и напевает песню о подвигах младого Зигфрида.

– Что с вами, фрау Пувалевски?

В руках у них горячие картофелины, они едят обжигаясь, а толстая Пувалевски сидит не двигаясь и смотрит в одну точку.

– Что случилось, фрау Пувалевски?

Генрих встает и бежит к ее тележке. Заглядывает. На куче тряпья лежит Бальдур.

– Он умер, что ли?

Трое ребятишек, держа в черных ручонках картошку и дуя на нее, кивают.

– Давно он умер?

Ребятишки кивают головой, продолжая жевать.

– Дедушка Комарек, дедушка Комарек! Бальдур умер!

Комарек будто и не слышит.

Хороший это был привал. Из деревни почти все жители ушли, в подвалах полно картошки – бери сколько хочешь!

Прежде чем отправиться дальше, Комарек зашел в один из брошенных дворов и вернулся уже с лопатой.

И опять колеса поют свою песенку. На небе – ни облачка!

Дорога ведет через бревенчатый мост. На берегу ручья стоят две старые ивы.

– Стой! – приказывает Комарек.

Все останавливаются, стоят и молчат, покуда он выкапывает квадратик в земле.


Бальдура положили в картонку. Комарек стал на колени, чтобы удобнее было спускать картонку в яму.

Фрау Сагорайт выступила вперед, чтобы сказать речь.

– Фольксгеноссен!..

– Заткнись! – взорвалась фрау Пувалевски.

Фрау Сагорайт замолчала и спряталась за спины остальных.

Старый Комарек закопал ямку. Фрау Пувалевски так и осталась стоять под ивой, не проронив ни единой слезы. Сестры-двойняшки сидели рядышком и перешептывались, изредка опуская руки в старую кожаную сумку. Слышно было, как стучали комья земли, как шептались сестры и как высоко в небе пел жаворонок.

– Что ж, пошли… – сказал старый Комарек.

12

Порой Генрих засматривается на косяки диких гусей. Кажется, что они кричат ему что-то сверху. Они ведь тоже в пути! Но они летят на северо-восток и на восток…

Мальчишка вспоминает те дни, когда они ехали с Ошкенатом по бесконечной косе. Барон частенько прикладывался к охотничьей фляге и потом долго не мог засунуть ее в карман шубы. Однако всякий раз, перед тем как сделать глоток, он обращался к матери Генриха и говорил:

«С вашего разрешения…»

Они ехали мимо жиденького соснячка, но Ошкенат почему-то принимался расхваливать его:

«Какой лес! Корабельные сосны!»

«Настоящие корабельные, господин фон Ошкенат».

«А скажи-ка мне, Генрих, чей эта такой прекрасный лес?»

«Господина фон Ошкената», – отвечал он.

Довольный Ошкенат кивал, поглядывая на жиденькие сосенки.

«А чей же это луг, Генрих? Смотри, какой прекрасный луг!»

Никакого луга не было: это залив глубоко врезался в косу, лед был покрыт снегом, и от этого действительно могло казаться, что впереди заснеженный луг.

«Правда, прекрасный луг, господин фон Ошкенат».

«А скажи-ка мне, Генрих, чей же это такой прекрасный луг?»

«Господина фон Ошкената, – отвечал он и, показывая на залив, добавлял: – «Все здесь принадлежит господину фон Ошкенату».

«Скажи, пожалуйста, какие прекрасные луга у господина фон Ошкената!»

И все было как раньше, когда они ездили в Роминтенскую пустошь. Только и слышалось: «Господину Ошкенату… Господину Ошкенату!»

Мать Генриха сидела рядом и улыбалась.

«Сын мой, а по-французски ты еще умеешь?» – спрашивал Ошкенат.

И Генрих вспоминал, как Ошкенат учил его говорить по-французски.

Они сидели тогда в гостиной и учили одни и те же слова. Генрих делал элегантное движение рукой и говорил:

«S’il vous plait, madame!»

Однако Ошкенат вечно бывал недоволен Генрихом.

«Грациозней, Генрих! Грациозней! – Толстяк вскакивал и принимался показывать, как надо кланяться и как надо делать рукой, и говорил: – S’il vous plait, madame!».

«S’il vous plait, madame», – говорил Генрих, встав в коляске, кланялся и разводил рукой.

«В Вуппертале, Генрих, когда приедем в Вупперталь, я тебя опять буду учить французскому».

Люди с завистью поглядывали на коляску Ошкената. Мальчишке это было приятно.

Наутро все преображалось.

Ошкенат нервно шагал взад и вперед. То и дело набрасывался на кучера и, дергая за постромки, повторял: «Это мои кони. Моих коней вы загнали!» Женщины и дети слезали с фур и шли дальше рядом.

Часа два в тесной коляске царила гнетущая тишина. Но вдруг Ошкенат снова хватался за плоскую флягу и, толкая кучера, говорил; «Глоток! Один только глоток! С желудком у меня что-то». Но кучер уже наливал флягу до самого горлышка.

И очень скоро вновь наступало преображение. Ошкенат уже опять говорил: «Рикардо» и «мадам».

«В чем дело, Рикардо? Почему мои люда идут пешком? В чем дело? Неужели тебе неизвестно, что я не люблю, когда мои люди идут рядом с фурами?»

Кучер подавал знак, и женщины и дети вновь залезали на повозки. Откинувшись на спинку, Ошкенат снова любовался мелькавшими мимо соснами.

«Прекрасный лес, господин фон Ошкенат!»

«А ты помнишь, Генрих, как мы с тобой невод ставили?»

«Очень даже хорошо помню, господин фон Ошкенат».

«Не говори «фон Ошкенат», говори просто «Ошкенат».

«Хорошо, господин Ошкенат».

«А ты помнишь, как мы с тобой линей ловили?»

«Это за Куметченом, господин Ошкенат? Очень даже помню».

Рыбака, которого звали «дядя Макс», забрали в солдаты. И Ошкенат велел позвать Генриха. Вдвоем они вырезали из старой сети неповрежденные куски и соорудили нечто вроде невода.

«С первого же захода мы с тобой тогда четырнадцать центнеров взяли».

«Четырнадцать с половиной, господин Ошкенат».

«А ведь ты прав. Даже больше четырнадцати было. Верно-верно».

«Чуть что не пятнадцать».

«А щука? Генрих, помнишь, какую мы щуку поймали?»

И впрямь однажды им удалось поймать крупную щуку. Тринадцать килограммов она весила. И была совсем зеленая. Только гораздо светлее обычных.

«Во была щука, господни Ошкенат!»

«Кабан, а не рыба!»

«Мы ее и сачком не могли взять», – сказал Генрих. Однако про линей это была неправда. Генрих хорошо помнил, что у них в сачке оказалась одна молодь и пришлось ее всю выпустить.

«Хороший был улов. Сколько, ты говоришь, мы тогда линей взяли?»

«Девятнадцать с половиной центнеров, господин Ошкенат».

Так они ехали с Ошкенатом четыре дня. На пятый день мама отказалась садиться в коляску. Они долго стояли на обочине, пока их не подобрал солдатский грузовик. Солдаты дали им много одеял, и мама очень много спала, а когда просыпалась, то все убирала пушинки с одеял. И лицо у нее было очень красное.

«Знаешь, Генрих, – говорила она, – так бы и не просыпалась я».

Генрих сейчас хорошо помнит и то горячее чувство, которым он тогда проникся к маме. Он хотел сесть с ней рядом, хотел прижаться к маме. Ему хотелось быть очень ласковым и добрым, говорить что-то очень хорошее. Но кругом были солдаты, и он не смел.

Уже вечерело, когда они слезли с грузовика. Мама тяжело опиралась на Генриха. Быстро стемнело, и они вдруг обнаружили, что у них украли бельевую корзину.

«Не беда, Генрих. Нам бы ее все равно не донести. – У мамы были тогда очень горячие руки. – Ничего, я ничего, – говорила она. – Устала, должно быть». И сразу опустилась на чемодан.

13

А они все идут и идут.

Генрих слышит позади себя, как костыли равномерно поскрипывают, втыкаясь в песок. «Всю жизнь, – думает он, – этот парень будет теперь ходить на одной ноге». Генрих замедляет шаг и идет теперь рядом с Рыжим.

– А у нас была мандолина. Итальянская. В Данциге ее украли. Вместе с бельевой корзиной и украли.

– Мандолина, говоришь?

– Итальянская. Настоящая.

– А ты играть-то на ней умеешь?

– Три песни уже играл. «Елочку», «Хорст-Весселя»..

А он, Рыжий, оказывается, умеет играть на губной гармонике. Какую хочешь песню может сыграть.

– Какую хочу?

– Ну да, – отвечает Рыжий.

– А у тебя она с собой?

– Гармоника?

– Ну да.

– Нет, дома оставил.

Немного помолчали. Потом Генрих спросил:

– Здоровый, должно быть, был снаряд?

– Какой еще снаряд?

– Ну, снаряд, которым вам ногу оторвало.

– Да, это был снаряд!

– А как, осколком или целым снарядом?

– Осколком, – ответил Рыжий. – А еще какую песню ты умеешь играть?

– «Пылай, огонь», – ответил Генрих. – А много этих снарядов было?

– Да, – только и сказал Рыжий.

«Не любит он, когда о его геройстве говорят, – думал Генрих. – Надо ж было, чтобы ему как раз ногу оторвало. Беда какая! А сбоку похоже, что у него под пальто вроде бы сумка». Сначала он, Генрих, думал, что это кобура от пистолета топырит пальто. Но теперь он точно знал: у рыжего инвалида оружия с собой не было.

Вечером Генрих впервые услышал пеночку-теньковку. Сначала будто робко и нерешительно, будто заикаясь, а потом такое знакомое – то вверх, то вниз! В живой изгороди она, должно быть, тенькала.

Генрих растрогался: оказывается, и здесь она поет свою песенку.

Иногда Генрих возьмет да пройдется мимо фрау Кирш. А она то напевает что-нибудь, то просто сидит в сумерках и отдыхает. Он тут как тут, без всякой причины прохаживается. Только когда он проходит особенно близко, фрау Кирш успевает погладить его по голове да еще обязательно скажет: «Радость ты моя!» Генрих покраснеет до ушей. Рядом с фрау Кирш он испытывал что-то такое, чего он совсем не знал. Чем-то это напоминало чувство, какое у него было к маме, но все же это было другое.

– На каком, собственно, фронте вы были? – спросила фрау Сагорайт.

– На Висле, – ответил Рыжий.

– Так-так, на Висле, значит. А в каком госпитале?

Рыжий ответил что-то невразумительное, повторяя слова «полевой госпиталь».

– И после того, как вам ампутировали ногу, вас демобилизовали?

– Зачем это? – вмешался Комарек. – Прикажете ему еще и с одной ногой на войну идти?

Генрих уже два дня назад заметил, что фрау Сагорайт перестала говорить Рыжему «фольксгеноссе». Что-то произошло, но что, он пока еще не знал. И дедушка Комарек теперь чаще разговаривал с ним, Генрихом. Вот и сейчас он передал ему свою кружку и попросил принести кофейку.

Как только Генрих возвратился, старик встал, взял у него кружку, и они вместе вышли со двора на улицу. По дороге Комарек то и дело останавливался и отпивал из кружки.

– Дедушка Комарек, пеночка-теньковка в изгороди тенькала.

– Ты сам слышал?

– Она меня звала.

– Должно быть, вчера вечером прилетела, – сказал старый Комарек, радуясь, что и мальчонка умеет слушать пеночку-теньковку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю