355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Иванов » За рекой, за речкой » Текст книги (страница 2)
За рекой, за речкой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:39

Текст книги "За рекой, за речкой"


Автор книги: Алексей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

– Сейчас посмотрю, как дырка продолблена и – раз плюнуть, – сказал Генка.

– Ты не смотри, а бери.

– Как – бери?

– Так и бери.

– Прямо насовсем?

– Насовсем.

Ясно, что было с Генкой. Он ласкал этот волшебный четырехгранник. Колодка была длинной, с отполированной до блеска подошвой, с фигурной, сразу прикипевшей к ладони ручкой. Через десяток минут, вставив стамеску, Генка пробовал инструмент. Тот вольно ходил по сосновой клепке и, гоня тончайшую, широкую стружку, словно пел: Ку-узь-мич, Кузь-ми-ич.

– Батькин струмент разоряешь! – всполошилась Филиппиха, увидав фуганок в руках сына. – Я второй год думаю, кто к нему ноги приделал… Ты, значит, стащил?

– Ты что, мам? Кузьмич отдал. Насовсем!

– Кузьмич?! Вон оно что, – Филиппиха села на чурбак. – Такие ручки Филипп только умел точить. Вишь, рисунок-то какой…

– Брось ты, мам. Стал бы Кузьмич показывать, если б…

Мать усмехнулась.

– Стар Кузьмич стал. Память-то подводит. Али нахапал столько, что не упомнит, у кого что… Надо ведь докатиться – дарить тому, у кого украл.

Дело прошлое. Генка плохо поверил матери, – может, обмишурилась.

Теперь-то он наверняка знает, что мать не обмишурилась. В памяти, будто берестяные поплавки невода, один за другим, выстраиваясь рядком, всплывали «подарки» Кузьмича.

Бабьим летом, сразу же после Успенья или Александрова дня, деревенские высыпают на огороды копать картошку. Колхоз выделяет лошадь с плугом поочередно наезжать борозды. Проехав у себя, Кузьмич заворачивает на соседний, Генкин, огород и разваливает две-три борозды. Генка знает, что плуг острием надо пускать не по середке борозды, а чуть левее, чтобы не попортить гнезда. Так делает Кузьмич на своем огороде. На Генкином будто забывает про эту немудреную науку. Лемех выворачивает резаную, иссиня-белую на черной земле картошку. Мать – «спасибо-спасибо», а в другой раз откажется от его помощи.

Надо прочистить боров печной трубы – Кузьмич вроде бы с превеликой охотой измажется сажей, но потом на чердаке не досчитаешься какой-нибудь необходимой в хозяйстве вещи.

Не слепой Кузьмич – видит, как Генка радуется у столярного и плотничьего рукомесла. Кузьмич зовет к себе потесать, постругать, попилить. Да зря ведь зовет. Лужайку у пчельника охраняют пчелы. Они признают только хозяина. Неспроста Кузьмич свое добро бережет у пчельника.

Да что тут говорить. И сегодняшнее яснее ясного стало. Взять-то Генку в свою компанию он взял. Но ведь и Маруську не осадил, когда та удила закусила. Промолчал не потому, что вроде бы как под Маруськиным каблуком….

Теперь уж понятно: на бочку меда – ведерко дегтя. Мед выставляет – вроде бы добро делает. Но скрепя сердце. А дегтя плеснет, будто по ошибке, на самом деле – от души.

Зачем же, зачем же так? Что там такое в Кузьмиче сидит и им понукает? Откуда знать это Генке…

Генка не заметил, как кончился дождь. Он очнулся от барабанной дроби – сосны под ветром стряхивали с себя дождевую ношу на железное дно тележки. Дробь была громка и чиста – ливнем вымыло весь сор из кузова.

Генка двинул к дому. Дорогой не пошел. Во-первых, потому, что она напоминала о Маруське. Во-вторых, дорога, проложенная по давнишней лесниковой просеке, прямая, что кнутом стегнуто, просматривалась далеко и казалась без конца. Лучше идти тропинками в бору, по краям пожен, по берегу реки. У каждой тропочки свои приметы. Отсчитывай их да отсчитывай – и не заметишь, как подойдешь к деревне.

К своей избе он подходил крадучись, задами. Утром под его ногами картофельная ботва рвалась и разлеталась в стороны, а сейчас она тянула ноги назад, от дома. Из-под подошв летела пыль – туча здесь прошла стороной, ни каплей не задев пересохшую землю. На двери висел замок. Генка отомкнул его без ключа – не замок, а пугало, давно уж сломан.

– Где же ты, мамка? Куда, безногая, унеслась? – в растерянности бормочет Генка, шныряя по избе. Кинулся в сени, шаркнул в сумраке рукой по стене, где висела запасная коса. Косы не оказалось.

Генка побежал мимо старой кузницы в лес, где прятались крохотные бросовые полянки с жидкой травой. Первая полянка была скошена и убрана, на другой торчала копешка, третья стояла со свежей кошениной. Генка с ног сбился – матери нигде не было. Попробовал крикнуть – сорвался голос.

Бросился по другой тропке в сторону деревни.

…Мать стояла на коленках, локтями упираясь в беремя с сеном. Глянула на сына, всполошилась, хотела встать, да не смогла.

– Не пугайся, Генька. Выломай-ка лучше палку.

Пока Генка возился с неподатливым ивняком, немного успокоился и решил сразу же все рассказать.

– Мам, знаешь, почему я рано сегодня?

– Знаю, сынок. Я утром тебе кричала, чтоб вернулся. Да не услыхал, поди. Как сердце чуяло…

Будто сто пудов с Генки свалилось. Он не может переносить материнских слез и попреков.

– Погоди, мам, я сейчас… С развилкой выломаю. Как костыль батькин.

И он легко метнулся в лес. Словно кто-то невидимый помог ему почти сразу облюбовать сухостоину. Хорошую сухостоину, не толстую и не тонкую, со стволом, разделившимся ухватом на два одинаковых сука. Генка с корнем вывернул ее, потом ловко обломил комель, как раз в таком месте, чтобы костыль пришелся матери в самую пору. Пока обламывал, решил, что надо распустить беремя, а вожжами, крест-накрест обмотать развилку. Подмышке будет мягко и удобно.

– Очень хороший костыль. Лучше батькиного, – похвалила мать, примерив его под левую руку, когда Генка помог ей подняться. Правую руку ее он положил себе через плечо, сжал на груди запястье. И они пошли.

Оказалось, что мать он уже перерос – ему приходилось сгибаться до уровня костыля. Спина скоро заныла, но Генка крепился, лишь бы матери легче было волочить ноги, а на вопросы ее отвечал:

– Чего мне сделается-то? Ничего не сделается.

Когда мать начинала задыхаться, а лоб ее покрывался капельками пота, Генка усаживал ее на пенек или бугорок. Сам разваливался рядом на траве и думал, что не от хорошей жизни обезножевшая мать пошла косить по шелепнягу, что и косит-то, оказывается, уже не первый день. И скрывала. Тогда еще, наверно, когда решилась попытать счастья, поняла, чем кончится Генкина работа в Трестунах.

Так, с остановками, черепашьим шагом, дотащились до дому. Генка усадил мать в постель, положил ей под спину три подушки. Тут же, у кровати, они похлебали щей, поели ржаных колобушек.

Потом Генка до самого вечера, как белка в колесе, крутился по разным хозяйственным делам.

И Алину доил сам. Давно уж Алина подпускает его без материных кофты и платка. Молодец, корова! Молока она дает меньше, чем самые удойные коровы в деревне, зато у нее не молоки, а сливки. Несколько раз, правда, она хлестнула Генку хвостом. Но не специально же – отбивалась от прилетевших за нею с пастбища слепней. А так ничего.

– Вымя-то подмыл? – спросила мать, когда он уже цедил молоко по кринкам.

– Подмыл, мам, подмыл, – ответил Генка.

Подмыть он заленился. Только протер мокрой тряпкой соски да низ вымени.

* * *

На том конце деревни затарахтел и смолк трактор. У Генки в руках крутнулся сковородник, сковорода грохнулась ребром на кирпичи, рассыпалась соль, только что прокаленная на огне. Горячая соль должна высосать из материного позвоночника болезнь.

– Что там у тебя?

– Ничего. Сейчас вот соль принесу.

– Иди, сынок, посумерничаем. Слышишь, артель с покоса вернулась…

Генка, словно боясь один на один остаться с рассыпанной солью, быстро и кое-как собрал ее в мешочек и принес матери.

– Завтра за фельдшерицей надо ехать, – говорит он.

Мать вроде бы не слышит.

– Расскажи-кось, что там стряслось, – просит мать.

Он рассказал.

– Не суди, Геня, Маруську строго. Она – больной человек.

– Вот те раз! – недоумевает Генка. – За двоих может работать, а больная.

– Сердцем она больна.

– Сердечница, что ли? – по-прежнему не доходит до Генки.

– Дай-кось еще рушник. Жжет что-то.

Мать с трудом ворочается, под нею похрустывает матрац, набитый соломой.

– Конечно, не кто-нибудь, а Кузьмич в тюрьме сидел… Да только тюрьма-то не его. – Маруську сломала. Старшая в семье. Агафья-то много не наработает. Так, по дому, обстирать да залатать. Маруська иголки в руках держать не умеет. Дюже тонкий для нее струмент. Для нее – колун с топором да вилы с косой. Сызмальства, все десять лет, горбатилась. Молодые бабы и девки вечером – наряд из сундука да с прялкой на посиделки. Маруська – навоз на скотном дворе чистить. Все стороной прошло, окромя работы. Думала, придет батька, тогда и жисть свою устроит. Успеет, поди. Где там!.. Как колхозная лошадь: хомут с нее сымешь, а она без хомута и шеи держать не умеет. Так и Маруська.

– Да как же так, мам? – удивляется Генка. – Ты в десять раз больше работы переломала. Но ведь не стала, как Маруська…

– Может, и стала б, да со счастьем не разминулась. Володьку подымала, Филиппа ждала. Героя, защитника. А она на людях стыдилась, что батька ейный не на фронте, а там… И злобило ее. Забот-то у меня, конечно, поболе было. Да ведь сладкие заботы.

Вышло так, что не Генка – маленький, но хозяин в доме, успокаивал мать, что он собирался делать, а наоборот, она его – обласкивала своими воспоминаниями, которые, как фонариком, подсветились два или три раза кстати сказанной присказкой – один горюет, а артель воюет.

* * *

Генка долго не спал, время от времени перевертывая прохладной стороной подушку. Под самым куполом полога то врозь, то вместе гудели два комара. Один – тоненько, второй – бомбовозом, видно, успел напиться Генкиной крови.

Что-то завтра будет? Должно же быть хорошее. Обязательно ведь должно! Как же иначе? Иначе уж и нельзя. Потому что некуда…

Генка вспомнил свои праздники, которые кончились несколько дней назад. Сейчас он праздниками считает работу в общей артели, когда косили на силос и на сено луга у деревни, когда стали ездить на широкие пожни. Отмахивать-то приходилось не меньше, чем в Трестунах. Зато светло на душе было. Его приняли без разговоров, а если и спрашивал кто из любопытства, сколько ему лет, и он отвечал, что тринадцать, не верили. Он, длинный, жилистый, выглядел на пятнадцать-шестнадцать. Потом с первого прокоса поняли, что он их не объест. Одна баба посмотрела на него в первый день, сказала:

– Гляди-кось, замах-то Филиппихин.

Ему нравилось, что колхозники мать уважают. Жалко только: обезножела нынче мамка, а то бы вдвоем-то им и черт не брат. Не знали бы горя.

Вообще здесь никто ни на кого не смотрел косо. Сколько кто ни наработает, каждый получал равную долю из пятой части сена, заготовленного для колхозных ферм. Здесь, ясное дело, были какие-то свои, не только нынешние расчеты. Вот, к примеру, дед, которого все, и стар и млад, зовут дядей Кирюшкой. Ему лет семьдесят. Лицо у него черней и морщинистей сушеной груши, ноги кривые, еле слушаются. А он с первого дня вместе со всеми. И коса у него есть, маленькая острая «шестерка». Однако он ею не косит. Он совсем не косит, только бьет косы. Генка не слышал, чтобы его кто-то попрекнул или обозвал за глаза нахлебником. Наоборот, только и слышишь – дядя Кирюшка, дядя Кирюшка. Раньше-то он, наверно, был лихой косарь и не боялся переработать на общей пожне. Он жив сейчас благодарной людской памятью. Может быть, из-за матери так дружелюбно относились и к Генке. Дядя Кирюшка – славный старик. И косы отбивать мастак из мастаков. Его молоток стучит с утра до вечера, в разных концах сенокоса. Как он только успевает на своих дряхлых ногах?!

– Умыкался, сынок? – спросит дядя Кирюшка. – На-кось пока мою.

А сам пристроится где-нибудь на чурбаке и застучит. Лезьво после его работы – как лобзик, коса будто сама косит. Он заберет свою «шестерку» и пойдет предлагать следующему.

Все идут прокос в прокос. Все на виду, и никому нет охоты схалтурить или ударить в грязь лицом. Зная Маруську, побаиваются ее. Она, как всегда, пойдет рвать и метать – береги ноги. Поймет, что больше других наработала, рассвирепеет, а поделать с собой ничего не может. По-другому работать она не умеет. Косу дяде Кирюшке она бить не дает. И он к ней не подходит.

Больше всего Генке нравится время обеда да и сам обед. В сенокосную пору колхоз отпускает на нужды артели барашков. На берегу реки под старыми вязами тетя Тоня в большом котле варит гороховый суп с бараниной, в котле поменьше – мясную картошку. Косари располагаются вокруг костра каждый со своей миской и ложкой. Из миски валит пар, мясной дух, кружится голова от него, а десны в предвкушении приятно ноют. Миска горячая, ставишь ее прямо на примятую траву или охапку сена. От сена пахнет увядшими цветами, по травинкам ползают муравьи, но на миску не лезут – боятся обжечься. Все едят весело, много. Затем, умываясь по́том, пьют чай. Его тетя Тоня заваривает так, что проще не придумаешь. В кипяток сует наломанный по дороге через болотину смородиновый веник с гребешками еще зеленых ягод. Лучше чая не бывает.

После обеда лоснящийся Борька растягивает меха своей гармошки. Играть он сейчас не хочет и не собирается, просто напоминает на всякий случай, кто он. Бабы на него шикают, и он, удовлетворенный, переползает к мужикам, дымящим дешевыми папиросами и самокрутками из табака-горлодера. Бабы, где ели, ткнутся головой в сено, прикроют от солнца, а если нет солнца, то от комаров, платком лицо и замирают на полчаса. Потом говорят, что хорошо выспались, а кто видел сон, то его рассказывает.

Парни тем временем начинают чудить, но не так, чтоб с выдумкой, а будто затверженный урок пересказывают. Их привычное: если у речки, то схватить задремавшую девку и, радуясь ее визгу, бросить с обрыва в воду. Если в поле, то совать в нос травинку. Девки, конечно, ругаются, однако без надрыва, беззлобно. Им, наверно, тоже нравится, что вот, дескать, не с кем-то, а именно со мной парни заигрывают.

Но главное для Генки, ясное дело, не это. Он, еще когда ест суп, представляет, как минут через пять бултыхнется в воду. Что уж скрывать, он здорово устает и, если посидит немного без движения, то ему не поднять рук, настолько они натруженно-тяжелы. Купается до пупырей на коже, до посинения. Река для него – что для теленка материнское вымя.

Сенокос в Генкиной деревне, в самом деле, настоящий праздник. Люди забывают или откладывают до осени ссоры, перестают хитрить и выгадывать. Оставляют в себе на лето только светлое, как платья и рубахи косцов. Собирая Генку в первый день на покос, мать вытащила из сундука белую рубаху старшего брата.

– Зачем это, мам? Первое мая уже прошло, – сказал Генка.

– Скидывай свою поддергушку! – прикрикнула Филиппиха. Она, несмотря на то, что будет сидеть дома, надела свежее ситцевое платье.

Было чудно для Генки, когда возле трактора он увидал председателя колхоза. Тот стоял с собственной косой. Поверх галифе была пущена украинская вышитая рубаха, стянутая на пузе ремешком. На ремешке висел чехольчик для бруска. Председатель вроде бы стеснялся своего наряда и все повторял:

– В добрый час! В добрый час!

– Косу-то замочил, председатель? – со смешком выкрикнули из бабьей толпы.

– Замочил, замочил, бабоньки.

– Лучше бы размочить, – промечтал вслух тракторист дядя Коля.

И пошло… Торжественности как не бывало. Остался сам праздник. Так бывает за столом, когда гости скованно, излишне серьезно закусывают первый стакан браги и только после второго, теплея душой, ощущают, что званы веселиться…

Что-то завтра будет… Пусть будет хорошее…

Пусть завтра встанет с постели мать, пусть будет здоровыми ногами с самого утра ходить от печки до стола, потом от печки до хлева, потом от хлева до Генкиной кровати… А потом… Потом за ними обоими заедет дядя Коля на тракторе, и они заберутся в пеструю от ситцевых нарядов тележку и поедут на пожню. Там мать будет косить своей «семеркой». Только пусть она косу даст побить не Кузьмичу, а дяде Кирюшке. Она обкосит Маруську и Кузьмича и оставит их на островке. И пусть вместо материного прокоса окажется глубокая река, и пусть они останутся на этом островке до самой осени… Ладно уж, пусть мать обкосит только Кузьмича, без Маруськи. Маруську, и правда, жалко.

Хорошо бы еще получить от Володьки телеграмму. Встречайте, мол, еду на побывку. Командир, мол, отпустил на все лето. Только фига с два дождешься от него телеграммы. Он всегда сваливается, как снег на голову.

Пусть сваливается. Это даже лучше. Когда они с Володькой пойдут с покоса, то по дороге, у Степановой пожни, насобирают земляники. У Володьки-то на голове будет пилотка. Не положишь ведь в нее землянику, что потом командир скажет? Генка отдаст под ягоды свою восьмиклинку. И полную кепку принесут домой. Мать догадается, что так оно и будет, и утрешнее молоко не станет сдавать молоковозу. Они с Володькой нальют в самую большую миску молока, высыплют в молоко землянику… Нет, сперва землянику высыплют, помнут ее легонько ложкой, потом уж и молока нальют. И начнут хлебать…

Тогда хорошо будет. Ох, как хорошо будет тогда! Завтра?! Или чуть попозже… Ну, хоть когда-нибудь…

Неслышная капель

Не успел дядя Толя остановить свой «ДТ», как к тракторным саням кинулись ребятишки. Каждому из них хотелось первым перескочить невысокий горбылевый бортик и плюхнуться на охапку соломы, брошенную дядей Толей на промерзшие доски саней. Охапка не ахти какая, сани велики, ехать в них семь километров по морозу, так что над соломой выросла куча мала. Из окна интерната, где сидят Борька и Мишка Зуб, не видно, кому сегодня повезло и у кого оказались крепче локти, – уже стемнелось, в живой груде пальтишек и ушанок то тут, то там клюквинами краснели ребячьи физиономии, а угадать, где и чья «клюквина», не угадаешь.

Борька с Мишкой не поедут. Пойдут пешком, ночью, лесом. Среди волков. Так решили.

Борька сглотнул слюну.

– Ты чего так глотаешь-то? Аж слышно, – сказал Мишка.

– Ягоды вспомнил.

Мишка отрывает взгляд от окна, за которым еще стоит трактор с санями, колюче смотрит на Борьку:

– Врешь. Я-го-ды-ы! Какие еще ягоды? Я ведь вижу, как ты в окно уставился.

– Да брось ты, Мишка. Уговор дороже денег. Решили пешком, так чего уж теперь…

– Нет, скажи, – сдрейфил!

– Ничего-то и не сдрейфил. Вспомнил только, как в лесу заблудился.

– Во, во… заблудился. Да от страху в штаны напустил… С бухты-барахты, что ли, вспомнил-то?.. Сдрейфил, сдрейфил, – не то что поддразнивает, а будто заставляет согласиться с собой Мишка.

Ясно, как божий день, что у самого Мишки поджилки задрожали. Недаром ведь он коровьими глазами смотрел на эту охапку соломы, будто сожрать ее хотел. Мишка лез на ссору – он задумал улизнуть на трактор.

Борьке надо бы умаслить уступкой своего напарника, чтоб он не убежал, остался, да обида взяла.

– Сам ты трус! Забыл, как летом от ужа дал деру?

Мишка только этого будто и ждал.

– Ах так! – завопил он. – Посмотрим, какой ты смелый. Посмотрим.

Зуб цапнул свой излохмаченный портфелишко и шмыганул за дверь.

В окошко было видно, как он догнал только что стронувшиеся с места сани, как несколько пар рук ухватились ему за шиворот, помогая вскарабкаться; куртка у Мишки задралась кверху, открыв зад.

Дать бы по этому трусливому заду хорошего пинка. А что? Нагнать сани… Нагнать и дать… И самому потом уж в санях ехать. Ведь не выпрыгивать же после пинка, а то скажут еще, что Мишкиной сдачи испугался…

Дядя Толя включил правую фару (левая второй год как сломана), веничек света в один миг смел темноту с избы, стоящей на повороте дороги, да так чисто смел, что трещины на избяных бревнах разглядеть можно было. И снова изба в темноте, а веничек маханул на другую. Еще пять изб, а там – ищи ветра в поле… Самое время – выскочить, дунуть во весь опор…

Мишка, наверно, уже сидит на соломе. Кто тянул его за шиворот в сани, того и согнал. Мишка бережет свой курдюк. Сидит, пожалуй, и ждет не дождется, когда Борька нагонит трактор. Зубу это на руку. Не потому, что Борьку жалко, как пойдет он, Борька, один. А потому, что ребятишки, когда узнают, что к чему, обзовут Зуба трусом и предателем. Может быть, даже устроят ему пятый угол. Борька представил, как в тесном коридоре школы от стенки к стенке, с рук на руки будет летать Мишка, и даже будто услышал ребячьи приговоры: «За Борьку тебе, трус! За Борьку! За Борьку!..» И не побежал. А сел, снял валенки и стал перематывать портянки, – дорога дальняя…

* * *

Семикилометровый поход от школы до своей деревни, обязательно ночью и непременно лесом (правда, в их деревню и не было нелесной дороги), затеяли вместе, благо, что сидели за одной партой. Первый придумал Борька, но Мишка сразу согласился, а когда готовились, так оказался даже шустрее. Мишка, чего уж греха таить, был выдумщиком и артистом. Ему ничего не стоило расковырять больной зуб, закрасить кровью тряпицу и перевязать ею указательный палец на правой руке (болит, мол, спасу нет) и не писать целую неделю.

По-Мишкиному выходило, что перво-наперво надо усыпить бдительность тракториста дяди Толи, когда он подъедет к школе в субботу вечером. Да чего там усыплять-то?! Ведь дядя Толя давно приучен к тому, что его сани загружаются в одну минуту только одним грузом – соскучившимися по дому ребятишками. По головам он их никогда не считал.

Потом надо было незамеченным дождаться ухода трактора и наступления темноты. Попадись на глаза уборщице тете Уле – все, скандал. Не поверит, что решили так, мол, и так, а подумает, что остались в школе что-нибудь своровать или, еще пуще, поджечь, как она говорит, зданью.

Тетя Уля – старуха себе на уме, она даже директора может, хоть и за его, директорской, спиной, но громко, обозвать барином. Дескать, что ему, – языком потрепал, да и к женке своей под бок, а мне тут – вывози грязь – не вывезешь. Работы у нее, и правда, было много. Она и завхоз, и уборщица, и заготовитель дров на зиму, и посудомойка в школьном интернате. И еще у нее была обязанность, самая немилая – подавать звонки с урока и на урок медным, с прозеленью от времени колокольчиком.

У тети Ули не было часов, а за работой времени не наспрашиваешься. Часто она опаздывала со звонком, часто торопилась, директор, постукивая ногтем по стеклу своей ручной «Победы», делал тете Уле замечания, она зеленела от обиды, как тот медный колокольчик.

Особенно сварливой бывала уборщица осенью и весной. Тогда ребятишки удивлялись: чем больше она поджимала губы, тем больше неслось из них ругани и проклятий. На школьном дворе пилили заранее привезенные дрова, кололи и складывали их в поленницы. Хотя на уроках труда и выходили к дровам ребятишки, облегченья иль там радости для тети Ули не прибавлялось. Ребятишки могли сломать ее лучковку, сложить кривую поленницу, оттяпать себе палец. Что оттяпает и без пальца парнишка останется, – это для нее, похоже, и не страх великий, – сам подставил, сам и отрубил, а что ее, тетю Улю, «затаскают за этого дьяволенка», – вот отрава.

Но и тетю Улю Борька с Мишкой обхитрили. Пока она звякала ведрами в интернате, они отсиживались в школе, как только перешла в классы, – шмыгнули в интернат.

Надо было еще перехитрить волков, которых они ожидали встретить в лесу на дороге. Борька от охотников слыхивал, что волк за версту чует запах пороха и боится его. Значит, надо взять с собой пороху, хоть немножко. Но куда его положить? В карман? Это так просто…

Борька загодя надорвал подкладку ушанки, вытащил клок ваты и в образовавшееся гнездышко всыпал дымного пороха. Подкладку зашил, как и было. У Мишки шапка новая, рвать ее он не захотел, потому порох засыпал за козырек. Решили, что и так можно. Припасли еще несколько коробков спичек – волки в придачу огня боятся…

Убежав на трактор, Мишка унес с собой свою часть пороха и спичек. Не догадался Борька отобрать и то и другое. Зазря все пропадет.

* * *

Переобувшись, проверив и даже обнюхав шапку, Борька вышел на улицу. Ночи ждать не стал, потому что уже и так было темно, – а первая темень после дневного света самая темная. Из окон изб через дорогу тянулись неяркие, с размытыми краями полосы света. В окнах предпоследней избы шевелились тени. Кто-то распахнул дверь, – в избе пилили на гармошке. Борька позавидовал тем людям, которые в тепле и все вместе веселятся среди ночи. Ночью им не то, что днем, – совсем без заботы.

У крайней избы на столбе горел фонарь. Тень Борькиной головы выскользнула откуда-то из-под ног, показалось приплюснутое и оттого широкое туловище, потом – коротенькие толстые ножки. С каждым шагом тень вытягивалась, раскачивалась, подпрыгивала головой на все более темнеющем снегу, теряла свои очертания. Борьке так хотелось сохранить свою тень, так цепко вглядывался он в ее пропадающие контуры, что она уже в совершенной темноте показалась упавшим светлым столбом на ногах-пасынках. Но это был какой-то обман, и он пропал внезапно.

Леса еще не было, дорога шла открытым местом. Справа, под крутым спуском, лежала широкая пожня, без кустика, без стогов, с петляющей по ней речкой, которая скрыта от глаз снегом и темнотой. Отсюда опасности ждать нечего. Пока «кто-то» с пожни к дороге будет карабкаться по глубокому снегу в гору, Борька услышит шебаршанье и успеет где-нибудь притаиться. Он даже не то что шепотом – про себя не смел волков называть сейчас волками. Ему казалось, что назови он их просто «кто-то», и это будет не так обидно для них, может быть, пропустят его.

Слева – поле, оно скатывается к дороге, за ним глаз да глаз нужен, долго ли скатиться… Борька следил за полем, а ноги шли и шли, и вот уже под валенками перестала позванивать ледяная крошка, кончил повизгивать плотный снежок, звуки стали мягче и глуше – шорох и скрип. Начинался лес.

Перед Борькиными глазами вдруг вырос черно-белый «кто-то». Борька остановился, как вкопанный, но валенок скользнул по санной колее, и Борька упал. Мгновенно вскочив на ноги, глянул в «ту» сторону. Черно-белый стоял на месте…

И отлегло от сердца. Это был высокий пень. Борька вспомнил, как осенью за него прятались, когда по дороге из школы играли в разбойников. Удивился, вот, дескать, как бывает: днем все знакомое и преданно-свое – полянка ли, лес ли, пень ли этот, а как только придет ночь, так все станет не твоим, – боязным. А ведь все таким же остается: полянка – полянкой, лес – лесом, пень – пнем. Утром-то они такие же, как были вчера. Вот закавыка! Значит, они и ночью такие же, и бояться тогда, пожалуй, нечего.

Борька поосмелел немножко и пошел дальше. Да и лес не такой уж страшный. Чистый бор, сосенка к сосенке. Не дремучий же, не бурелом, не Ивановский овраг. Вот даже сосна Борьку приветила – склонилась веткой к земле под снеговой шапкой. Борька, чтобы совсем уж убедиться, что все, как днем, дотянулся рукой до ветки, пригнул ее еще побольше и отпустил. Метнулась вверх светлая тень. Ветка осталась там, где ей и полагалось быть, а сверху ухнули в сугроб разломанные белые куски, за ними посыпалась сухая снежная пыль с застаревшим, застенчивым запахом смолы и хвои.

Борька присмотрелся в темноте и видел теперь не одну черноту, но и неисчислимые белые пятна на черно-зеленом фоне. Весь бор стоял в снегу. Пни, развилки, ветки, верхушки – все, что не слишком гнулось, не хитрило, набекрень, на затылке, в нахлобучку, как у пьяных мужиков, удерживало свои белые шапки.

Засмотрелся Борька и вроде бы подзабыл немножко, кто он и зачем сейчас здесь. Правда, даже про себя не мог воскликнуть или просто сказать: «Как красиво!» – потому что не дачник же он, а здешний житель. Для здешнего жителя сосна не только живая картина, но и зыбка с первых минут жизни, и изба, и домовина по окончании последней его минуты. Борька не понимал – подсознательно ощущал, что в природе все хорошо, потому что все к месту. И шапки снега на соснах не затем, что так красиво, а чтобы укрыть от холода ветки. И снег на земле толстым слоем, чтобы тепло было корням. И первое весеннее солнышко для того, чтобы обжечь, оплавить барашки шапок, обнажить кончики ветвей и чтобы что-то живое под лучами солнца подвинулось к ним, чтобы чуть позднее выстрелить в голубое небо нежно-зеленым ростком. И растаявший снег не станет только грязью, а напоит корни сосен водой. И облетающие иголки – не прах и не бесполезная блестящая в зной попона земли, а будущая еда дерева.

Сосна завсегда сама собой. В глухую ночь среди леса страхи не дают человеку до конца забыться или быть таким, как днем. Что такое страх, сосна не знает. Борьке так хочется стать сосной, но не навсегда сосной, а только лишь когда плохо и страшно.

До Борькиного слуха донесся шорох, за ним мягкий-мягкий стук, шелест, снова стук и подряд несколько приглушенных вздохов. Борька, напружинившись, замер, но кроме частых толчков сердца в висках ничего не услышал. И когда к горячей щеке прикоснулись снежные пылинки и дошел робкий запах хвои, Борька догадался, что рядом с верхней ветки сползла шапка снега, простучала по нижним лапам, увлекла за собой другие снеговины, и их со вздохом принял сугроб.

Но отчего сползла первая снеговина?..

Борька стал жечь спички. Чтобы огонь был ярче, выхватывал из коробка сразу по нескольку штук, однако за время коротких вспышек успевал разглядеть только черные, в серебринах снега валенки да метр-другой колеи, взрыхленной гусеницей дяди Толиного трактора и до блеска проглаженной санным полозом. Спички гасли, и Борьку обступала настолько плотная и близкая темнота, что казалось: она жарко касается рук, лица, залезает даже под телогрейку.

Борька отшвыривает коробок с оставшимися спичками.

Они – вражьи для него. Мгновение назад он стоял в кружке яркого света среди жуткой темноты, из которой мог выскочить на него, освещенного и слепого, кто угодно.

Когда вновь стали различимы черно-белые краски, Борька чуть не бегом двинулся в глубь леса.

Теперь ему стало казаться, что кто-то идет за ним, похрупывая снежком, не отставая и не приближаясь. Борька останавливался, замирая, – похрупывание смолкало. Снова шел – и снова сзади, совсем рядом, кто-то шел за ним. Не решаясь больше останавливаться, чтобы не оказаться настигнутым, Борька на ходу проверил шапку, даже окунул палец в пороховое гнездышко, растер руки – так надежней.

Вдруг будто осенило Борьку: волк не может так редко и тяжело ступать, снег не будет скрипеть под его лапами. Значит, не волк! Но тревоги не убавилось. А вдруг какой-то человек? Может, разбойник?.. Соседскую бабку Матрену хлебом не корми, а дай порассказывать о всяких разбойниках с большой дороги. И Борька вспомнил сейчас… Не вспомнил, а как-то враз воскресло и промелькнуло в его голове. Будто по ночам когда-то бегали по дорогам здоровенные мужики, ловили детей и насосами с иголками выкачивали из них кровь. Или как поймали этих разбойников, обыскали их землянку и нашли куски разрубленных людей. Правда, мало кто верил бабке Матрене. Она, зная наперед, что веры ей не будет, перед тем, как рассказывать, крестилась и говорила: «Да кто будет из вас когда в Драчеве, спросите, любой скажет – так и было».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю