355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Мясников » Московские тюрьмы » Текст книги (страница 6)
Московские тюрьмы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:09

Текст книги "Московские тюрьмы"


Автор книги: Алексей Мясников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)

Арест

Игорь Анатольевич лучился благожеланием и сочувствием. Мы беседовали в той же комнате, где вчера я дважды побывал у врачей, а сегодня жаловался на пьяного визитера, задержавшего меня якобы на месте преступления, и хамство дежурного капитана Кузнецова. «Акт о задержании? – улыбается Игорь Анатольевич. – Это ошибка. Не понимаю, кто это мог быть?» Конечно, признавал он, персонал в отделениях грубоватый, но это издержки трудной профессии – не забывайте, с кем им приходится ежедневно иметь дело. Он поговорит, чтобы мне не отказывали в лекарстве и, вообще, сделает все от него зависящее, чтобы облегчить мое положение. Принесла ли жена теплые вещи? Это он позвонил ей вечером и сказал, где я нахожусь и что принести. Не следует отчаиваться, это еще не арест. По закону меня здесь не могут держать более трех суток и он, Кудрявцев, ничего бы так не хотел, как выпустить меня подобру-поздорову. Арест избежать можно, но я должен ему помочь. Дело мое не стоит выеденного яйца, его интересую не я, а те, из-за кого по собственной наивности и легковерию я оказался здесь!

– Все о Попове и я гарантирую вам свободу.

– Я уже все сказал вашему предшественнику из городской прокуратуры.

– Теперь вы будете иметь дело только со мной. Расскажите снова, вспомните все, что вы знаете о Попове: как познакомились, о чем говорили, какую литературу он вам давал – все подробно. Это очень важно для вас. Лучше в письменном виде – и подает стопку чистых листов.

– Наверное, о Попове вы знаете больше меня, зачем вам мои показания?

– Да, о Попове мы знаем все или почти все. Ваше молчание ему не поможет, а вам навредит. Мне нужна ваша откровенность, можно ли вам доверять? Иначе я ничем не смогу вам помочь.

– Мне скрывать нечего, но о знакомых я отказываюсь говорить.

– Не спешите, у вас есть еще время подумать. Никто вас не посадит, если вы сами себя не посадите. Либо вы будете со мной откровенны, либо сами себе искалечите жизнь – выбирайте.

Ночь я провел в камере один. Тоска и сердце давят, но как будто начинаю привыкать: нет приступов судороги и ужаса. Ощущение от встречи с Кудрявцевым такое, что, действительно, заточение мое кажется несерьезным. Если б сажать, то сразу в тюрьму, не зря же в КПЗ держат – значит нет состава преступления, а хотят запугать и вырвать показания об Олеге. Больше я им не нужен. Но что с Олегом? Почему так к нему прицепились? Ведь при обыске ничего не нашли, внешне Олег был так спокойно уверен – неужели тоже сидит? С нетерпением я ждал следующей встречи с Кудрявцевым. Мне не следует портить с ним отношения. Если есть возможность избежать ареста, то нельзя давать повода для подозрений и сомнений в искренности. Продержаться еще день. Завтра истекают третьи сутки, а там или свобода или тюрьма. Если от меня что-то зависит, надо постараться убедить Кудрявцева в случайности появления «173 свидетельств», в том, что я далек от политики и, разумеется, убедить в своей искренности.

На этот раз Кудрявцев был строг. Первый вопрос: буду ли я говорить о Попове? Я сказал, что могу еще раз рассказать о наших отношениях с Поповым, но сначала хотел бы узнать: где сейчас Попов и почему им так интересуются?

– Попов там, где ему следует быть. Подумайте лучше о себе.

– Его посадили?

– Не знаю, но место ему приготовлено. Итак, я вас слушаю.

Я рассказал Кудрявцеву, что с Поповым познакомился через Колю Елагина, что мы подружились семьями, ходили иногда друг к другу в гости, а в начале этого года Поповы подали на выезд и с той поры до обыска мы не виделись. Кудрявцев откровенно скучал.

– Это все? – спросил он недовольно.

– Ну я же говорил, что у нас были сугубо личные отношения, которые для вас, наверное, не представляют интереса.

– Какую литературу давал вам Попов?

– Не помню всех книг. Последняя, например, «Биология человека».

– Ну вот что, Алексей Александрович, вы, я вижу, не осознаете своего положения. Даю вам еще день.

– Вы полагаете, я что-то скрываю?

– Не сомневаюсь в этом.

– Скажите, что вам известно о Попове, может, я действительно чего-то не знаю?

– Нам известно, что Попов злобный антисоветчик. Он занимается подрывной деятельностью по инструкции своих хозяев в Америке, куда хочет удрать. Он – враг. Вот вы кого прикрываете.

– Где жить – это его личное дело, а о его подрывной деятельности я действительно ничего не знаю.

– Вы кое-что забыли и не хотите вспомнить. Тем самым вы представляете социальную опасность. Вы сами себя толкаете за решетку. Поверьте моему опыту: вы все вспомните, но для вашего блага советую сделать это не позднее завтрашнего дня.

Кудрявцев встает из-за стол с видом оскорбленного доброжелателя.

И вот наступил день, когда все должно решиться. Я был почти уверен, что к вечеру буду дома. В третьем часу 19-го меня забрали, не позднее трех сегодня, 22-го, должны выпустить, не помню, как я провел эту ночь: спал, не спал? Но помню: была холодрыга. С утра я томительно ждал Кудрявцева или шагов к камере, освободительного звонка ключей: сейчас откроют и выпустят. Часов в 10 открывают. Спрашиваю милиционера: «С вещами?» Он заглядывает внутрь, бестолково пожимает плечами: «Зачем? Никто не тронет». Ах ты, господи, славно об этом речь!

Кудрявцев лицом к окну в решительной позе: «Даю вам последний шанс: будете давать показания?»

– Игорь Анатольевич, разве я отказываюсь?

Поворачивается ко мне: «Говорите все, что вы знаете о Попове, о «Хронике текущих событий», о фонде политзаключенным – все, что вам об этом известно, что вы слышали или читали».

– Вопрос не по адресу, вас наверное неправильно информировали.

– Тогда я выписываю постановление на арест.

– Ваша воля, если есть основание.

– Основание есть. Я дал вам три дня. Если вы не думаете о себе, подумайте хотя бы о своей жене: сами лезете за решетку и ее за собой. Последний раз спрашиваю: будете говорить?

– Если настаиваете, повторю то, что уже сказал.

Кудрявцев раздраженно грохочет стулом, садится, достает из портфеля бумаги:

– Выгораживаешь Попова – будешь сидеть сам, как козел отпущения.

Я все еще не верю в реальность этой угрозы. Вроде в уголовном кодексе такой статьи не предусмотрено и обвинение, мне предъявленное, формулируется иначе. Что-то он совсем уже по-бандитски запугивает, значит, думаю, других козырей нет. Нет у него правовых аргументов, не грозит мне закон, и это лишь убеждает меня, что на этом дело и кончится: попугают и выпустят. Посыпались вопросы, касающиеся «Встреч» и «173 свидетельств»: когда написал, кому давал, где хотел опубликовать, признаю ли вину? Отвечаю: писал тогда-то, никому не давал, публиковать не думал, вину не признаю. Кудрявцев молча быстро записывает. Само его раздражение доказывало, что никакого ареста не будет, чего бы ему сердиться – видно, это последняя наша беседа, а он не добился нужных показаний, – вот и злится. Не посадят же в самом деле за неопубликованную рукопись, а тем более за Олега – какое же это преступление?

– Так вы не признаете вину? – переспрашивает Кудрявцев.

– Не пойму, в чем она выражается?

– В том, что вы изготовили статью, содержащую клевету на советский государственный строй.

– Что написал – признаю, но а в чем вы усматриваете клевету? Дайте взглянуть, я плохо помню, что там написано.

Кудрявцев достает из портфеля машинописный экземпляр «173 свидетельств». С первой же страницы обожгло: «СССР есть деспотическое государство… Вся власть в СССР принадлежит Политбюро, которое осуществляет государственную власть через партийные комитеты, составляющие политическую основу СССР… Диктатура партийной бюрократии, которую в СССР предпочитают называть диктатурой пролетариата» т. д., и т. п. Господи! Совсем недавно за это расстреливали, а я еще надеюсь быть на свободе. Прочь от этого текста, отказаться, уйти от всякого обсуждения! «Это бред, – заявляю Кудрявцеву. – Написано под настроение, в состоянии аффекта. Необдуманный, незрелый текст, как бывает в дневниковых записях. Я отказываюсь обсуждать этот текст».

Кудрявцев пишет, я подписываю и жду: где постановление на арест? Или свободен?

* * *

… Маразм! В голове и повсюду. Кончилось курево. За два месяца, можно сказать, впервые выдалось свободное утро, дорвался я наконец до этой тетради – так хочется побыстрее кончить и… никакого настроения писать, вообще что-то делать. Курева нет, все кажется чего-то не хватает, не могу сосредоточиться. Взять бы сейчас и бросить! Ну, на хрена оно? Дома курить нельзя – только на лестнице. Здесь, сколько ни привези, «расстреливают» в миг, а потом сам «стреляй» или со всеми потроши «бычки», набивай выкуренный «Беломор» по новой. А то и этого нет. Совсем ничего, как сейчас… Чу! Машина… Пришлось прерваться, приезжал Шепило – Саша, Шурик, Саныч – по-разному его зовут, хотя он велит «Александр Евгеньевич», но так, кроме меня, из рабочих никто. Да и я только потому, что от «Саши» он делается чересчур фамильярен. Обнимет, «братан!» кричит. Это наш начальник отряда.

Сейчас я сижу в избе деревеньки Гришкино того же Селижаровского района, куда уехал в октябре в геологический отряд от Калининской партии. В оставшемся октябре восемь дней работал воротовщиком на рытье шурфов. Тяжело, унизительно и ставка самая низкая. По моему ультиматуму перевели помощником бурильщика. Машину в праздники разворовали, ноябрь сидели в Дружной Горке – ждали у моря погоды. В конце месяца надумали гнать установку за 300 км под Калинин, в Эммаус, на базу партии – на ремонт. До половины декабря учился в нашей московской геологоразведочной экспедиции на курсах, получил удостоверение помощника бурильщика. Уже январь, уж год другой, а установка по сей день в Эммаусе на ремонте. Конца не видно, хотя стоим из-за пустяков: нет аккумулятора, например. Шепило увез меня в Гришкино проходчикам пособить, и мне хорошо: от начальства подальше и все же в избе, а не в вагончике, есть тут угол, где я могу, наконец, писать. Впервые после ноября. Отвык. Надо, а не хочется. Муторно писать заново то, что уже было пережито-написано. Третий раз пережить – нет ни сил, ни настроения. Только ради спасения всей вещи вынужден восстанавливать уничтоженное начало. Да разве восстановишь? С души прет. И времени нет. В Москве бесконечные переезды и поиски жилья. На работе – вагончик, круглые сутки пьянки и болтовня. Вот может здесь, в Гришкино, с места тронусь? Но тоже пока работа: заготавливаем дрова, доски, колотим ящики, варим, чай пьем. Но все-таки иногда утром или вечером бывает тихо и я один. Витька-проходчик и Толик-воротовщик, кто спит, кто читает в другой комнате. И курево Шепило привез. Папироса в левой руке, ручка в правой, печка натоплена – поехали. Эх, шестерни мои ржавые, давайте, давайте, скрипите, но крутите же, черт вас побрал! Надо писать!

1985 г.

* * *

Двор отделения – не камера, почти на свободе. Садимся в милицейский «Рафик» вместе с Кудрявцевым. А куртка и свитер в камере. Куда же везут? Заворачиваем опять в районную прокуратуру. Гора с плеч – не в тюрьму. Значит, отпустят, считай, уже выпустили. И так обрадовано, с такой неукротимой надеждой снова входил я в допотопный подъезд, что нисколько не смущался грозным сопровождением милиционеров и Кудрявцева. Прокурор – не дурак. Не вынесет постановления, если нет оснований. Сейчас погрозит пальчиком и выпустит. Разойдемся при своих интересах и несолоно хлебнувшем Кудрявцеве.

Я остаюсь с милиционерами на втором этаже, а Кудрявцев скрывается за дверью с табличкой «помощник прокурора В. Залегин». Долго ждал. Потом и меня туда. Кудрявцев уходит, и я остаюсь в просторном кабинете один на один с молодым розовощеким толстяком. Отутюженная нарядность полосатых манжет и бесподобные запонки. В одной руке у него телефон – бойко вымогает заказ то ли на билет, то ли на путевку, другой переворачивает машинописные страницы «173 свидетельств». Усаживаюсь за торцовый столик впритык к его большому столу. От нечего делать листаю сборник «Правовые вопросы экологии» издания Казанского университета. Пустая книжонка, но новизна темы делает ее диссертабельной. Ничего другого авторам подобных статей и не нужно. Пухлые пальчики с щелком бросают трубку. Подхалимничаю: «Над диссертацией работаете?» «Да, – надувается толстяк и доверительно сетует, – только, знаете, времени нет». Ни хрена он не работает. Типичный пикник, ему бы побалагурить да погуще тень на плетень. Укладывает на жирной физиономии строгие складки. «Как вы можете такое писать – за вас на войне кровь проливали», – курит, перелистывая страницы. Причем тут война? Невпопад говорит, надо же что-то сказать для острастки. Спрашивает: где работаю, сколько лет жене? «И жена молодая, – сокрушается помпрокурора Залегин. – Мерзопакостная история! Надо же знать, каких друзей заводить». Я согласно киваю, жури, жури, дорогой, только выпусти. Он берет рукопись и с облегчением сбрасывает тяжеловатую строгую маску. Это «Встречи», внимательно читает лист за листом. Весело лижет мокрые губы. «Ну даешь!» – восклицает по-свойски. Потом вслух: «Коня бы сюда, коня!» – и смотрит на меня с масленым восхищением. – Как у Шолохова! Помнишь?» У Шолохова я не списывал и ничего такого не помню, но польщен до небес: разве может почитатель Шолохова посадить человека, который пишет как Шолохов? Игривость и благодушие помпрокурора настраивали весьма оптимистично. Ни слова про клевету или порнографию, быстренько начертал протокол. Оказывается, наше забавное знакомство тоже допрос. Но постановлением на арест не пахнет. Я готов признать вину, раскаяться, лишь бы Залегин не передумал, а то, что это последний допрос и что он сейчас меня выпустит, я уже в этом не сомневался.

Однако протокол озадачил. Ни с того, ни с сего я будто бы утверждаю, что текст «173 свидетельства» содержит клевету, позорящую нашу страну и меня самого. Вношу в протокол деликатное уточнение: «В момент изготовления той и другой рукописи я не отдавал отчета и не сознавал, что это может квалифицироваться как преступление, как нечто порочащее и клеветническое». Залегин зарывается в свои бумаги, давая понять, что беседа окончена и я ему больше не нужен. Наверное, проголодался, время обеда. Что меня ждет за порогом? Пойду ли домой или опять пропасть камеры? Выходить страшно. Спрашиваю с надеждой: «Значит, постановления на арест не будет?» – «He знаю», – сухо отвечает перевоплотившийся Залегин. И в этих словах я слышу «не будет», ведь если не он, то кто еще может выписать постановление? И когда? Через пару часов истекают законные третьи сутки, что может измениться за это время? Тем более оно для прокурора обеденное. Бодро перешагиваю порог в полной уверенности, что меня больше уже никто не остановит.

Но в коридоре ждет милиционер. Снова «Рафик». Ну, конечно, осенило меня, ведь в отделении остались мои вещи. «Что натворил?» – интересуются в пути милиционеры. «Сам не знаю, – говорю. – Всю жизнь писал, на хлеб зарабатывал, а теперь садят». «Писатель, значит», – понимающая интонация, мол, туда и дорога. Дежурный гостеприимно распахивает дверь камеры. Я артачусь: «Не имеете права, уже трое суток». «Ничего не знаю, вас не я держу, а следователь», – проталкивает в камеру. До трех, когда будет точь-в-точь трое суток, оставалось часа полтора. Чересчур уж они пунктуальны, бог с ними, час потерплю. Выждал час, никто не подходит. Что они, с ума посходили? Забыли, что ли? Стучу: «Выпускайте!» Подходит дежурный: «Чего шумишь?» «Трое суток прошло, не имеете права». «Жалуйся на следователя». И весь разговор. Зверею, заметался по камере. Клетка, тиски, капкан. Весь в чужой власти. Физическое ощущение произвола: насилие и свое собственное бессилие. Никогда еще не был так беспомощен и надеяться на кого, если закон не защита?

Лишь часу в пятом выпускают меня к следователю. Кудрявцев в той же комнате. Деловым жестам бумагу под нос. Красная полоса по диагонали – арест.

И рухнуло все во мне. Глаза закипели. «Если своя земля топчет…» – отвернулся к окну, чтобы скрыть обидные слезы. Что сделал плохого для Родины, чем провинился? Только тем, что желал ей добра. Все, все исковеркано. Это конец. Впереди другая жизнь, неизвестная – жуть впереди. И этот, наверное, злорадствует. Могуч! Слезу вышиб. Стыдища! Перед кем слабину дал? Ведь тем и сильны они – нашей слабостью. Нет уж – выкуси! Так стыдно – на себя обозлился. Вдохнул полной грудью и воздух камнем, стержнем во мне. Есть крепость, теперь хоть на смерть. Спокойно сажусь напротив Кудрявцева и расписываюсь на постановлении. Вину не признаю. Кудрявцев хмурится:

– Выгораживаешь Попова – будешь сидеть сам…

Да, я это слышал. Теперь я это понял. Официальное обвинение формулируется иначе, но постановление – это бумага. А то, что говорит Кудрявцев – это факт. Закон лишь фиговый листочек произвола. И Кудрявцев этого не скрывает. Я уже не человек, я pa6 – со мной уже не надо играть в законность. В тюремных стенах они у себя дома, здесь они не стесняются. Цинизм беспредельной власти, о существовании которого до сих пор я только читал или слышал, предстал передо мной лицом к лицу. На собственной шкуре теперь, ценой искалеченной жизни я узнаю ощеренные клыки партийной гуманности и справедливости. Отныне вся жизнь моя станет неравным поединком с этим чудовищем, имя которому – государственный произвол. Борьба непримиримая – кто кого. Я начинаю с поражения. Может, к лучшему – закалка на будущее. А кончится обязательно нашей победой. Иначе и быть не может. Ведь несправедливая жизнь не имеет смысла.

Человек или не должен быть, или должен быть добр и разумен. Надо бороться с тем, что мешает человеку быть человеком и для других. Иных путей существования нет. Мы, по Аристотелю – социальные животные, без социальности, друг без друга – просто скоты.

Кудрявцев долго крутит диск телефона. После затянувшегося молчания слышу его голос: «Я вас устрою в хорошую тюрьму». И милости-то у них карательные. «В какую?» «В Лефортово хотите?» Дух перехватило: это же политическая, КГБ, срока-то там! Кудрявцев улыбается: «И чистые простыни, не так ли»?

Отправили в камеру, продержали еще час. Круглое оконце темнеет. Выводят снова. Кудрявцев по-прежнему на телефоне, говорит устало: «Пятница – ни одна тюрьма, не берет, придется побыть до понедельника». «Ни в коем случае, я здесь с ума сойду!» Качает головой и крутит, крутит диск. Наконец: «Вам повезло, сейчас поедете». «Куда?» «Не знаю, где примут».

Вдруг в прихожей хлопанье дверью, женский голос, крик дежурного. Сердце кровью – Наташа! Ринулся, но вошел офицер и закрыл комнату. Выпроводили ее. Будто вечность ее не видел, хоть бы не ушла. Забегал Кудрявцев туда-сюда. В приемной сморщенный капитан Кузнецов выкладывает на стол мои изъятые вещи. Уже не груб, словно укротили его. Много позже узнал я, что были у него баталии с Наташей, когда я сидел в камере, и она жаловалась на него. Где-то и сейчас в наших бумагах ответ: «Просим извинить за некорректное поведение нашего сотрудника». Вещи следователю, мне только очки и копию листа изъятия – первый документ на руки. Выводят из камер еще одного пассажира. Сначала его на выход. А вот и моя очередь. Спереди, сзади, рядом – милиция. Кудрявцев стороной идет. Во дворе холодно, ветер, тучи, как угорелые. От стены Наташа ко мне: «Лешенька!» Заслонили кителями, не подпускают. Ведут к машине вроде «Рафика», задняя дверца открыта. Наташа бежит вдоль милиции. Кричу ей: «Олег на свободе?» «Да, да, привет тебе!» В куцем белом плащике, продрогшая, зареванная, лица нет – осунулась, почернела. Около машины подпустили ее поближе, и чувствую: пожилой старшина, дай бог ему здоровья, ослабил руку. Рванулся я к ней, она ко мне, обнялись – холодная, как ледышка, дрожит на груди, целую холодные губы, щеки мокрые от слез, нас растаскивают – навсегда? – слились в отчаянии так, что когда оторвали, уносил я ее с собой неразлучно, где бы ни был. Из машины в стекло кричу ей: «Держись!» Сжатую руку вверх: «Держись!» И она с поднятой ручонкой. Следом идет. Потом сникла – жаль ее до смерти. Что с ней теперь?

Глава 2. Лефортово

Соты, наполненные страданием

Едем по быстро темнеющим улицам. Мы с парнем в отгороженной от кабины клетушке. Он плющит нос о стекло и уверяет, что едем в Бутырку, маршрут ему хорошо знакомый – бывал там. Однако в районе трех вокзалов въезжаем в красный кирпичный двор какого-то отделения милиции, то ли 11-го, то ли 19-го. Усадили в коридоре приемной. Напротив – двери камер во всю стену. Рядом, на той же скамье, две молоденькие девицы, у одной фингал на весь глаз, но зыркает шустро, видно ко всему готовы – се ля ви. Наши милиционеры говорят, что задержимся здесь ненадолго, но отворяют камеру – ждать будем взаперти. Что за камера! Темень, грязные стены от тусклого света еще черней. Во всю переднюю стену едва различимые нары. На полу некое существо в умопомрачительной позе. Лежит на брюхе дугой, руки и ноги зa спиной в один узел стянуты так, что отвисшая голова не достает пола. Недвижен, как труп. Страшно. «Не вздумайте развязывать – сами пожалеете», – предупреждает дежурный и грохает огромной дверью. «Ласточка, – говорит мой спутник, – для буйных применяют». За час, пока мы отсиживались тут, «ласточка» не подала признака жизни.

Поехали дальше. Высаживают моего попутчика. Милиционеры говорят: «Бутырка». «А меня куда?» «Куда-нибудь пристроим». Не положено им с преступниками общаться. Останавливаемся у сплошных зеленых ворот. Ворота раздвигаются в обе стороны, и мы въезжаем в яркий свет кирпичного коридора. Ворота сомкнулись, впереди решетка. Подходит офицер, форма не синяя милицейская, а зеленая, как у военных. Решетка в сторону, и я высаживаюсь у парадных ступеней, где встречает майор с нарукавной повязкой дежурного. Околыш фуражки темно-синий, «щит и меч» на погонах – форма КГБ. Майор сетует милиционерам, что поздновато, но без суровости, напротив, с домашним благодушием. Я – в легендарном Лефортово. Сколько жертв сталинизма, сколько диссидентских судеб прошло через эти парадные двери!

Направо по коридору. Простор, сияющая чистота. Сначала к врачу. Обыкновенная бабуля, как из районной поликлиники; чем болел, на что жалуюсь, нет ли наколок? Записала приметы: очки, шрам на ноге, родинка. Оттуда в другую комнату. Там только стол и стул. «Подождите немного», – говорит майор. Сама любезность, будто приехал я на прием к генералу. Возвращается с пожилым прапорщиком. Что-то он спросил насчет вещей, но, кажется, не обыскивал. В отличие от милиции ни зла, ни грубости. У прапора чуть ли не сочувствие в глазах, ласково смотрит, как на обреченного.

Выходим в огромный зал. Потолок выше неба. От стола дежурного широкие проходы в обе стороны и конца им не видно. Стены как соты, ленты камер в четыре этажа. Вдоль стен и поперек этажей металлическая сетка: не спрыгнешь, а спрыгнешь – не убьешься, покачаешься, как на батуте. Грандиозное и чем-то знакомое зрелище.

«Как в кино!» – Невольное восклицание мое громко аукнулось в гробовой тишине. В ближней камере захохотали. Вздрогнул от неожиданности: будто из гроба хохот. «Тише, – шикает прапорщик, а сам давит улыбку. – Нельзя разговаривать». Ковровая дорожка через весь проход. Сначала идем до конца направо, потом налево и вниз. Прапорщик запирает меня в узкий пенал крохотной камеры. Выдает полотенце, простыню, нижнюю рубашку, кальсоны. Затем ведет в душ. По пути мочалки и мыло. Вода включается снаружи. Кричишь: «Холодная! Прибавьте горячей! Нормально!» На мытье 10 минут. Сначала предупреждают, потом отключают воду. После бани получаю добротный полосатый матрац, эмалированную миску, кружку, ложку. И снова коридор. В обнимку с матрацем по железным лестницам вверх, до третьего этажа. Отсюда стол дежурного со спичечный коробок. Обозреваю фантастический интерьер с высоты птичьего полета. Мертвая тишина. Одинокие прапорщики на этажах мирно обходят камеры, отодвигают клапаны «глазков», заглядывают внутрь. Ничто больше не выдает какой-либо жизни за глухими дверями.

Дежурный по этажу открывает одну из дверей. В камере пусто. Бросаю матрац на одну из трех кроватей с продольными металлическими полосами вместо сетки. «Есть, наверное, хочешь?» – спрашивает прапорщик. Да, голоден, с утра не ел. Прапорщик смотрит на ручные часы: «Девять. Узнаю, не осталось ли от ужина?» Я оглядел обитель. Шажков пять в длину, три – в ширину. Против дверей, высоко, в глубокой нише – зарешеченное окно. Под ним – кровать и две – по бокам. Легкий столик, тумбочка, пара воздушных табуретов. Слева от двери старомодная параша «в шляпе» и жестяная раковина допотопного умывальника. Да, этот угол – не передний край НТР. Красно-коричневый пол гладкий, какой-то упругий, похоже, бетонный. Чистые, крашеные маслом стены, не помню: то ли желтые, то ли зеленые. Не то что бы уютно, но аккуратно, жить можно. Жаль, один в камере, так хотелось бы пообщаться со здешними постояльцами, да в КПЗ двое суток намаялся одиночеством, но пока терпимо, может, и к лучшему – надо прийти себя.

Стукнула кормушка. Прапор подает полную миску гречневой каши и кружку хорошего чая. Впервые за несколько дней удовольствие от пищи. Вымыл посуду, лег. Добрый матрац, свежая простыня, новое шерстяное одеяло. После деревянной софы в холодном КПЗ наслаждаюсь комфортом. Время от времени шуршит за дверью клапан «глазка». Откидывается кормушка: «Очки!» Не понял. Подхожу. Сгибаясь, заглядываю: молодое лицо надзирателя – чего ему надо? «Очки мне. Отбой!» Отдаю с изумлением. Вдруг слышу: «Спокойной ночи!» Тут я оторопел. Растерялся, не знаю, как отвечать на надзирательскую галантность. Только лег, опять голос за дверью: «Не вижу порядка». Что еще? Поправил постель, пододвинул столик. Через минуту в открытой кормушке лицо надзирателя: «Не вижу порядка!» Издевается что ли? «Говорите яснее». «Вас разве не познакомили с правилами?» «Нет еще». «Ложку в кружку и на середину стола». О, господи! Захочешь умереть – не дадут. Сетки на ярусах – чтоб на переходах не выпрыгнул, очки – чтоб стеклом вены не вскрыл, ложка – чтоб нож не выточил, и каждую минуту, каждую минуту «глазок»: наверное, чтоб не повесился. Как у Христа за пазухой у Андропова. Постель – блаженство. Меня неудержимо потянуло ко сну.

В 6 часов контролер, так принято называть надзирателя, вернул очки – подъем. На завтрак пшенка и кружка чая. Но вместо чая обыкновенный кипяток. Стучу в дверь: «Почему нет чая?» «Как? – удивляется контролер. – Вам только что наливали». «Это кипяток, а не чай». Контролер веселится: «Не может быть, покажите!» Откидывает кормушку. Я ставлю кружку. «Правильно – чай, самый настоящий чай», – явно дурит – дури до конца. «Чем вы докажете, что это настоящий чай?» – говорю. Контролер ничуть не смутился: «Пожалуйста! – тычет палец в кружку, – Видите?» – «Что?» – «Чай!» «Что вы дурака валяете?» «Нет, это вы валяете, вон: смотрите внимательно». Со дна кружки поднялась чаинка. Значит, все-таки заваривали, но что же: чаинка на кружку? «Слабовато? – улыбается контролер. – Нy, это другое дело, а вы говорите «не чай». У нас такой пить положено». «Но вчера мне приносили нормальный чай». Настала очередь удивляться контролеру: «Когда?» «Вечером». Смотрит на меня подозрительно: «Вам показалось». Кажется, так и не поверил. Выяснилось, что так называемый чай с сахаром здесь дается только на завтрак, в обед и ужин – кипяток. Вот когда я вполне оценил доброту вчерашнего пожилого прапорщика.

Впереди стоял день, каких, судя по всему, будет много. Что делать, чем себя занять? На стене картонка: «Правила внутреннего распорядка следственного изолятора КГБ». Между стеной и картонкой вложен календарь за 1980 год. Числа до конца июля сплошь вымараны чернилами. Очевидно, последний месяц здесь никого не было. Такие календари я видел потом в каждой камере и на зоне. День закрашивается начерно уже с утра. Иногда перечеркивают крестиком. Черные или перечеркнутые дни, недели, месяцы, годы. Убитое время. Простой календарик – свидетельство отнятой, потерянной жизни.

Взобрался на окно. Верхние стекла не закрашены и через решетку вижу двор тюрьмы. Посредине странное строение, напоминающее барак без крыши, поверху часовой ходит. Напротив – окна современной пристройки: желтое двухэтажное здание соединяет крылья тюрьмы. Мне еще предстоит узнать, что это прогулочный двор и здание следственного отдела КГБ, а пока резкий стук в дверь сметает меня с окна. «Чтоб больше я вас на окне не видел!» – сурово выговаривает контролер. Спрашиваю у него книгу или газету. Оказывается, суббота – день не библиотечный и, следовательно, библиотекаря не будет. Что же делать, чем заняться? И лежал, и думал, и мерил комнату шагами: три полных шага до дверей, три назад, до кровати. Частые повороты при ходьбе кружат голову. А думать – о чем? О том, что сочтя меня преступником, они тем самым сами совершают преступление? А может, это бутафорский арест, чтобы вытянуть нужные показания на Олега? Поморочат и выпустят? Такое бывает. Но что гадать – чересчур много неизвестных. Надо знать их намерения, мысли было за что зацепиться, надо ждать следователя, а пока главное – не свихнуться от нечего делать. Прошу у контролера бумагу и карандаш. «Зачем?» «Кое-что записать». «Не положено. Бумага дается только для заявления». Для заявлений я еще не созрел, а соврать сразу не сообразил, потом каялся, хотел снова стучать, да неудобно – момент упущен. Не даст теперь. И ни строки, ни звука, ни слова: угнетающее молчание и бессмыслица. Хоть бы подселили кого или вызвали. Невтерпеж, совершенно некуда себя деть.

Вдруг короткая дробь в стенку. Соседушка, дорогой! Здесь я, здесь! Но как же мне ответить тебе, я не знаю тюремной азбуки. Поди истомился, легче, когда знаешь, что есть кто-то рядом. Надо хоть заявить о себе. Стукнул ложкой. В ответ пулеметом. Заливается, радешенек. Я трескотней наслаждаюсь – лучшая в мире музыка! Но что я ему отвечу? Стукнул два раза, мол, окей! слышу, но на большее, увы, не способен, «Что? – стукнуло с той стороны. «Да ничего, прощай!» – брякнул я ложкой. Тут кормушка откидывается, голос надзирателя: «Еще раз увижу – сразу в карцер!» Вовремя я объяснился с соседом. Будем знать, что живая душа за стеной, и того довольно. А сосед не унимается: точки-тире, стук и россыпи – требовательно зовет на беседу. И меня любопытство дерет: кто там сидит? за что? найду ли ключ к тюремной азбуке? Поглядывая на «глазок», ложусь на кровать и ложку в рукав. Как подступиться? Для начала точь-в-точь повторяю последнюю фразу соседа, чем, наверное, сильно его озадачил. «Что, что?» – две раздраженные точки в ответ. Да, галиматья получается. Может, свою азбуку предложить? Ну, просто – что известно мне и ему: какое сегодня число? Двадцать третье. Отбиваю через паузу две и три точки. Сосед что-то свое. Какой месяц? Восьмой. Отбиваю две, три и восемь точек: сегодня 23 августа. Если б он понял, у нас появился бы ключ для общения. Можно было бы узнать, кого из нас когда посадили, по какой статье, сколько нам лет – многое говорят цифры. Но на мой язык сосед реагировал так же бестолково, как я на его. Беседа глухонемых. Я брякнул в последний раз и перестал отвечать. В тот же момент тяжелый стук в другой стене. Значит, и там человек. С обеих сторон люди – значит, жизнь еще теплится, уже не так одиноко. Надо, чтоб и он это знал: щелкаю пальцам два раза. Откликается восторженной дробью. Строчат теперь справа и слева. Я то там стукну, то здесь: слышу ребята! И стены уже не разъединяют, а соединяют нас, все легче от близости сострадальца. И чувство вины оттого, что не могу толком ответить, не с соображу ключа. Люди рады соседу, но что мои бестолковые стуки – одно разочарование. Лучше б совсем не откликаться, не обнадеживать на беседу, а не ответить нельзя – не по-товарищески, словно в беде бросать. Но пора прекращать, дальше стучать бесполезно и рискованно. А они, как нарочно, тараторят взахлеб, рады выговориться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю