Текст книги "Московские тюрьмы"
Автор книги: Алексей Мясников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 44 страниц)
Без вины виноватые
Как обычно, полно тунеядки. Преступление, предусмотренное статьей 209 Уголовного кодека. Формулируется так: «Систематическое занятие бродяжничеством или попрошайничеством, а также ведение в течение длительного времени иного паразитического образа жизни – наказывается лишением свободы на срок до одного года, или исправительными работами на тот же срок. Те же действия, совершенные людьми, ранее судимыми по части первой настоящей статьи, – наказываются лишением свободы на срок до двух лет».
В камерах общего режима – ранее не судимые, поэтому все наши тунеядцы идут до первой части, т. е. до года Кто же они – новоиспеченные бродяги, попрошайки и паразиты? Вот типичный приговор. «Люблинский районный народный суд г. Москвы 16 февраля 1981 г. в составе председателя Титова B. С., народных заседателей Планкина Ю. Л. и Сивцева Т. В. рассмотрел дело по обвинению Лукьянова Валерия Александровича 1942 г. рождения, работающего слесарем-сантехником на хлебозаводе № 10 г. Москвы, имеющего двоих несовершеннолетних детей, несудимого – в преступлении, предусмотренным ст. 209 ч. 1 УК РСФСР». Оторопь берет: работающего человека обвиняют в тунеядстве – где логика? Читаю дальше: «Лукьянов виновен в ведении в течение длительного времени паразитического образа жизни. Будучи уволен с работы за прогулы, не работал с 11 июня 1980 г. и, несмотря на официальное предостережение от 27 ноября 1980 г., не трудоустроился, пьянствовал, жил на нетрудовые доходы (средства жены). Допросив свидетелей, суд считает виновность подсудимого доказанной… Лукьянова взять под стражу в зале суда, назначить наказание в виде лишения свободы сроком на 1 год с отбыванием в ИТК общего режима». Начали за здравие, кончили за упокой: «работающего» приговаривают за то, что «не трудоустроился, жил на нетрудовые доходы». Если человек уже работает, зачем его заставлять работать? Зачем сажать?
Суд приводит три доказательства того, что Лукьянов вел «паразитический образ жизни»: «не работал с 11 июня,… пьянствовал, жил на нетрудовые доходы (средства жены)». Ни одно из них нельзя считать доказательством. На самом деле Лукьянов работал, не пьянствовал, жил на трудовые доходы. К лету он нашел выгодную шабашку – ремонт подмосковных дач. С работы не увольняют – надо ждать два месяца, чтобы получить расчет, – ушел сам и это зачли за прогул. Черт с ним, за это пока не судят, зато Лукьянов неплохо заработал, много больше зарплаты жены, на средства которой якобы жил. Суд требует справки: где работал? Не брал никаких справок, откуда знать, что понадобятся, но работал там-то и там-то, сделайте запрос. Судья отказывает, ссылаясь на то, что справки должен взять сам Лукьянов.
– Да хоть сейчас! Отложите суд и я принесу справки.
– Раньше надо было думать.
Отказ в этом ходатайстве – грубейшее процессуальное нарушение, достаточное основание для отмены приговора. Да пусть бы не было никакой шабашки, все равно не имели права обвинять в паразитизме. Ведь двое несовершеннолетних детей. Жена работает, муж ведет домашнее хозяйство, сидит с детьми – какое же это тунеядство? Суд ясно дает понять: то, что позволено женщине, мужчине не позволяется. Мужчина должен работать на государство, всякая иная работа – паразитизм. Мужчина – раб государства. Вслух это не говорят, но смысл приговора предельно ясен: «кто на нас не работает, тот…» Не хочешь – заставим. Не хочешь быть добровольным рабом, будешь подневольным. И делают это с беспощадным цинизмом, нагло перевирают обстоятельства, оговаривают человека, фабрикуют обвинение – под ширмой законности творят беззаконие.
«Жил на нетрудовые доходы» и тут же в скобках – «средства жены». Разве зарплата жены не трудовой доход? Почему муж может содержать жену, a жене отказано в праве содержать мужа? В бытовом обыденном смысле вроде возмутительно: что это за муж, которого содержит жена? Но ведь разные бывают обстоятельства. Во всяком случае, закон не запрещает. На каком же тогда основании допускается вмешательство в бюджет, в жизнь семьи? Почему люди лишены права самим распределять семейные роли? Лукьянову 39 лет, 20 лет трудового стажа – почему он не может какое-то время жить, не работая, на свои накопления. Накопления у Лукьянова были, но суду на них наплевать. «Он на нас не работает», – в этом его «преступление».
«Пьянствовал» – откуда взято? Из рапорта участкового Н. Л. Азаренко. Однако заключения нарколога в деле нет, жена не подтверждает и внешне Лукьянов не похож на пьяницу. Почему верят на слово участковому, а не верят жене? Какая мать доверит малолетних детей мужу-пьянице? Лукьянов – донор, регулярно сдавал кровь. У пьяниц, как известно, донорскую кровь не берут. Кстати, кровь он сдавал ежемесячно, платили 27 рублей – тоже не паразитические деньги.
На суде было два свидетеля: жена Лукьянова и участковый, жена отрицает все пункты обвинения, приговор сфабрикован только по показаниям участкового. Тем не менее, пишут: «Допросив свидетелей, суд считает виновность подсудимого доказанной». Нарочно создается впечатление, будто доказательства обвинения получены не от одного свидетеля. О том, что свидетелем выступает участковый, скромно умалчивается. И ведь формально не подкопаешься. Допросили свидетелей? Да, допросили. Жена отрицает обвинение? Ну и что? Приговор не утверждает, что доказательства вины получены от жены Лукьянова. А в контексте смысл фразы таков, что и от нее тоже. Казуистика придает внешнюю убедительность приговору.
Тенденциозность в каждой строке. Отмечено, например, что не работал с 11 июня, но не говорится, когда трудоустроился. Неудобно признавать, что осудили за тунеядство человека, который почти месяц работает. Не приняты во внимание шабашка, несовершеннолетние дети, хозяйство, донорство, сберкнижка трудовых накоплений Лукьянова – нелепо выглядело бы обвинение в паразитизме занятого человека, живущего на свои заработанные деньги. Приговор акцентирует то, что Лукьянов якобы «длительное время не работал». А шабашка, дети, дом – не работа? Лукьянов несколько месяцев не числился в штате предприятия, на государственной службе – вот что имеет в виду приговор, лукаво подменяя понятие «работа» службой на государственном предприятии. Фактически обвинили не за то, что он «длительное время не работал», а за то, что работал на себя, а не на государство. За это его осудили, приговор, которым власть разоблачает себя, свою хищную суть: не работает на государство, значит, не работает на нас, кто на нас не работает, тот преступник. Логика рабовладельца и паразита. У них одна цель: заставить работать на себя. Вот для чего фабрикуются приговоры, разбиваются семьи, унижается человеческое достоинство, уродуется, отнимается жизнь. Вот для чего срока на всю катушку. Ведь год лишения свободы – это максимальное наказание. Часть 1 статьи 203 предусматривает до года или исправительные работы. Но я не встречал меньше года и не слышал, чтобы давали исправработы. Может, случается, но если не за понюх Лукьянову год, то не представляю кому. Сплошь и рядом в камерах по этой статье – год, год, ни месяцем меньше. По андроповскому указу 1982 года по части первой уже два года, по второй – все четыре. Растет аппетит госаппарата. Множатся жертвы коммунистического порабощения. Никакой закон, никакой адвокат их не защитит. Не защитит, пока не встретит поддержки в сопротивлении произволу. Надо бороться всеми способами. И, прежде всего, правовым: максимально использовать защитную силу закона, по которому тебя неправомерно карают. Для того и нужна кассатка – инструмент разоблачения. Кассатка – форма протеста. Нельзя молчать. Нельзя упускать возможности бросить сфабрикованный приговор в бесстыдную морду псов произвола. Быстрее подавятся.
Другой пример без вины виноватого – цыган. Приехали с семьей за покупками в Москву. Дали кому-то в лапу – купили со служебного хода магазина три ковра. (Тогда ковры были сравнительно дешевы, но крайне дефицитны.) Вечером сидят на городском аэровокзале, ждут автобус на самолет. За полчаса до автобуса милиционер приглашает цыгана в специальную комнату – проверка документов. Цыган выкладывает паспорт, авиабилеты, просит не задерживать на автобус.
– Откуда ковры?
– Купил.
– Где?
– С рук.
– У кого?
Цыган вертится. Сказать у кого – подведет людей, а ковры отберут. Не сказать – начнут выяснять, на самолет опоздаешь.
– А что такого? Что я сделал?
– Зачем тебе три ковра?
– Два себе, один брату.
– Знаю – спекуляция!
Чрез 10 минут автобус. Цыган не вчера родился, сообразил, что и к чему: надо дать служивому, уж больно настойчиво просит. Вкладывает в паспорт 100 рублей и на стол. «Ладно, забирай документы, – меняет тональность милиционер и протягивает руку к паспорту, – Считай, что тебе повезло – не все такие добрые, как я». В это время заходит некто в штатском. А паспорт со сторублевкой у милиционера в руке. «Что у него?» – между прочим спрашивает штатский. – «Ковры, подозрение в спекуляции, – надменно отвечает милиционер и вдруг свирепеет. – А это что?!» Показывает на купюру в паспорте. Цыгану бы повалять дурака, мол, просто держит деньги в паспорте. Но считанные минуты до автобуса. Несколько раз заглядывала цыганка с цыганятами, и в отчаянии он делает роковую ошибку: просит обоих, милиционера и штатского, взять деньги, если мало – еще добавит, только отпустить. Многозначительный обмен взглядами: «Взятка!» Друг при друге они не берут, к тому же «штатский» оказался начальником. Пропали билеты – улетела цыганская семья, и хотя ковры не конфисковали, цыгана посадили за «покушение» дать должностным лицам взятку. Три года.
Но почему суд не учел, что цыгана вынудили к этому, что задержали безосновательно? Ведь закон освобождает от ответственности по 174 статье людей, у которых вымогают деньги. Поскольку ковры не забрали, повода для задержания не было. Значит, превышение власти с целью вымогательства. Кого же надо судить? – Как две капли другой приговор, тоже с коврами. Племянник с дядей на перроне одного из московских вокзалов спешат с багажом к вагону. Останавливает милиционер: «Откуда ковры? Зачем столько?» Обоих в привокзальный участок. Пожилого дядю выпустили. А племянник, малый лет 30, – вот он, в этой камере: два с половиной года за четыре ковра на собственные, заработанные деньги – незаконное приобретение товара с целью спекуляции». «Незаконное?» Где доказательства? Наверняка, конечно, переплатили продавцу, брали из-под прилавка, но кто это установил? Говорят, с рук – кто доказал обратное? А если нет доказательств, то взятки гладки, – с рук покупать не преступление. «С целью спекуляции?» Где доказательства? Кто это показывает? Почему две семьи не могут приобрести для себя четыре ковра? Обвинение в спекуляции основано только на «внутреннем убеждении» милиционера, следователя и судьи, курам на смех. Если они не стесняются выносить подобные приговоры, значит, абсолютно уверены в своей безнаказанности, в том, что никто приговор рассматривать не будет, поэтому никакие жалобы не помогут. Что делают адвокаты? За что им деньги платят?
В этой камере срок подачи кассации почти у всех истек, я писал жалобы в надзорные инстанции: вышестоящий суд, прокуратуру. Серьезных надежд, конечно, никто, не возлагал, но отправляя жалобу, человек успокаивался: он сделал все, что мог, хоть перед собой не в долгу. Это сознание необходимо. Кроме того, в вакууме пустого, бессмысленного времяпрепровождения хоть чем-то наполнялась жизнь, было чего ждать, о чем думать и даже на что-то надеяться. По этой причине пыхтели, кропали свои жалобы и те, до кого у меня руки не доходили, чьи дела я считал безнадежными. «О чем же вы раньше думали? – не мог я взять в толк. – Почему вовремя кассацию не писали?»
– Да мы такой народ – пока жареный петух в жопу не клюнет.
У Гриши по всякому поводу наготове притча или анекдот. Так объясняет их психологию:
– Один пилит сук, на котором сидит, а другой говорит: «Что ты делаешь – свалишься!» «Пошел на х…!» Упал на землю, чешет задницу: «Кто ж это проходил, колдун, что ли?»
– Чему ты удивляешься, Профессор? – сквозь смех кричат со стороны – У нас все по-русски: своровал ящик водки, продал, а деньги пропил.
– Ты на зоне богатый будешь, – говорит мне Гриша.
– Почему?
– Там все за деньги. Каждая жалоба, помиловка – не меньше пяти рублей.
– А сам ты почему не пишешь?
– Вначале писал, – говорит Гриша, – потом надоело. Одному поможешь – отбоя не будет. И бестолку. Кому это нужно? Думаешь, им нужно? Это они от нечего делать, лишь бы чем-то себя занять. Что я им – погремушка? Почему многие от адвоката отказываются, кассации не пишут? Потому что сами в тюрьму лезут. Пропьются, работать не хотят, из квартиры гонят – тюрьма для них дом родной. В тепле, трехразовая баланда – разве на воле они лучше живут? Жрать нечего, валяются где попало, надоест – нарочно сделают так, чтоб посадили. На хрена им кассация? Ты пишешь, а они смеются. Идут двое по болоту. Один по кочкам, другой по воде: по колено, по пояс, по горло. Тот видит – человек тонет, кричит ему «Иди по кочкам!» «Хули ты пристал, я здесь живу!» А ты им бесплатно кассатки пишешь.
Не исключено, может, бывает такое. Есть спившиеся и заблудшие», но я не встречал никого, кто бы сам норовил в тюрьму.
Нет, не видел я бродяги из О'Генри, который без гроша заказал в ресторане богатый ужин, чтоб зиму отсидеться в тюрьме. Кто совсем опускается, живет по принципу «будь что будет», однако никто не признавался мне в том, что нарочно хотел сидеть. Все-таки в тюрьме хуже. Вспоминаю Жору. Он понимал, что тюрьма спасла его от белой горячки, дала возможность протрезветь и одуматься. Самому же садиться и в мыслях не было. Жизнь затянула, течение. Почему затянула? Хуже или лучше стало от этого – другой вопрос. Ему одному из таких-то я и писал, и то не для смеха, а чтоб задержаться в московской тюрьме, чтоб не потерять прописки. В остальных случаях было что обжаловать, люди всерьез сетовали на несправедливость. Не пишут кассатки потому, что не могут, не умеют складно писать, к тому же не верят в успех – ворон ворону глаз не выклюет. Но главное, пожалуй, – боязнь суда, боязнь обратиться за помощью в официальное учреждение. Привыкли, что оттуда одни напасти, что закон – наказание. От суда, от тюремной администрации, не говоря уже о прокурорском надзоре, не ждут ничего хорошего. Надзор понимается однозначно, не слишком ли зэкам вольготно живется, какую бы гайку еще закрутить? А то, что это надзор не за зэками, а за соблюдением законности, что закон имеет защитную сторону, – большинству и в голову не приходит. «Еще добавят», – вот первое чувство. Приходилось подолгу объяснять, тыкать носом в УПК, где говорится, что кассационный суд не может пересматривать приговор в сторону ужесточения наказания, чтоб развеять сомнения человека, желавшего справедливости. Но и это не все. Захочет, а не напишет. Что он в своей жизни официально писал? Объяснительные за прогулы, которые «Крокодил» публикует в рубрике «Нарочно не придумаешь». Известная проблема: чувствую, а словами выразить не могу. По-своему мог бы, конечно, написать – писал же когда-то школьные изложения, но тюрьма – не школа, и прокурор – не учительница, нужен особый язык, чтобы говорить с начальством. Если писать, то без промаха, должна быть грамотная, серьезная, жгучая жалоба, иначе связываться не стоит. Общий страх и растерянность перед официальным. Не знают, как надо, не чувствуют себя способными на написание жалобы. Вот бы специалист, знающий человек помог. А где его взять? Адвоката или нет, или такой, что лучше бы его не было. Среди тех, с кем сидит, такие же, как он, грамотеи. Некому написать кассационную жалобу. Но когда в камере человек, который, по их мнению, может изъясняться на языке начальства, тогда со всех сторон: «Напиши!» А если он еще и в очках, и на их глазах Вадика по кассатке освобождают, то кто усидит? Взрыв страстей! Жалобная эпидемия! Так мне представляется то, что Гриша считает «от нечего делать». Никто не хочет сидеть. И к суду довольно обоснованные и серьезные претензии. Но самые большие претензии надо бы предъявлять адвокатуре. Будь у нас хорошая и влиятельная адвокатура, по меньшей мере половина бы зэков совсем не сидела или бы не такие срока. Уже по суду первой инстанции. И от кассационного больше бы толка.
Наш Сингапур
Отношения между Гришей и зэками оказались совсем не такие, как на первый взгляд. Бесспорно, он самая заметная фигура в камере, к его мнению прислушивались, но «паханом» он не был. Да, он диктовал, распоряжался, как у себя дома. Однако каждый мог возразить, спорить. Тем и хороша была камера, что всяк сам по себе. Гриша не угождал, не скрывал своего превосходства над остальными, и это сходило ему. Сидит полтора года, дольше любого из нас. Прихватил зоны, вводил в курс лагерной жизни, к которой все мы готовились. То, что он опытнее, на две головы умнее и образованнее, ни у кого не вызывало сомнения. Он умел ставить людей на место и говорить то, что думает. Кое-кому было неприятно, но человек не чувствовал себя оскорбленным и униженным. Есть грех, что правда, то правда, – и хорошо, что Гриша в глаза говорит то, что думает. За это на Гришу не дулись, наоборот – уважали. Ценили его остроумие, притчи и анекдоты. Веселье в невеселых условиях особенно ценится. В общем с Гришей интересно, ему прощали некоторое пижонство. А когда Гриша зарывался или кто-то чувствовал себя задетым, одергивали его так же, как любого другого. Внешне Гриша не обижался. В ссоре он умел сохранять достоинство и даже, когда уступал, относился к этому вполне философски. Точнее сказать, не допускал спору или размолвке разрастись до ссоры. А бывали моменты довольно острые.
Не все принимали Гришино старшинство. «Камера – наш дом, – рассуждали уважающие себя уголовники. – Мы тут хозяева. Почему, как и на воле, распоряжается интеллигент?» Отношение к интеллигенту, как к начальнику. Мало того, что интеллигенты на воле командуют, сажают, мучают в лице тюремной администрации, так еще и в камере устанавливают свои порядки. Воры, понимаешь, едят на нарах, а за столом грамотеи собрались. Время от времени кто-то бунтовал. Бычатся, реплики, насмешки репейником, волчьи глаза из глубины нар. Нацелятся и вперед – торпедой на Гришу. Однажды освободилось место за столом и кто-то сел за обедом без Гришиного разрешения. Гриша промолчал. Но после обеда возмутился: «Чтоб этого больше не было! Если каждый будет садиться и ложиться куда хочет, порядка не будет!» С противоположных нар: «Кто ты такой?» Средних лет, сухощавый, высокий человек с землистым лицом – он не упускал задираться с Гришей. Всегда серьезен и хмур, держался подчеркнуто независимо, как бы показывая нашему интеллигентскому крылу, что и он не лыком шит. Во время наших – бесед обычно усаживался на некотором расстоянии, внимательно слушал, как бы принимал участие в «умных» разговорах, или прохаживался по камере, делая вид, что на все, о чем у нас разговор, он имеет свое особое мнение. Обычно он молчал. Когда встревал в разговор, то чаще всего невпопад и неловкость маскировал какой-нибудь контрой, выпадом против Гриши – знай, мол, и ты наших. Такая была оппозиция и сейчас: «Кто ты такой?»
– Что ты реплики из угла бросаешь? Иди сюда, я объясню, кто я такой, – спокойно приглашает Гриша этого человека к столу, где мы сидели.
Тот бойцовским петухом спрыгивает с нар и останавливается у стола: «Почему распоряжаешься, умнее всех, что ли?»
– Да, я умнее тебя, поэтому хату доверили мне, а не тебе, и будь любезен слушать меня.
– Я тебя не выбирал, ты такой же зэк, как и я.
– Но в хате должен быть порядок? – спрашивает Гриша.
– Ну, должен.
– Тогда садись на мое место и сам распоряжайся, где кому сидеть, где лежать, может, у тебя лучше получится.
– На хрен мне это нужно, – сердито буркнул бунтарь, но кулаки разжал.
– Чем же ты недоволен?
– Болтаешь много. Много на себя берешь. Был бы такой умный, здесь бы не сидел. Вот человек, – показывает на меня, – он за идею, ему можно верить, а ты кто? Взятки брал, аборты делал, а корчишь идейного. Язык у тебя длинный, вешаешь лапшу на уши.
– Ах вот ты о чем! Ну тогда слушай, что я тебе расскажу. В зоопарке посетитель угощает обезьян конфетами. Конфеты кончились. Обезьяны просят еще. Человек показывает пустой кулек. Обезьяны плюются. Не надо обижаться на то, что в тебя плюют обезьяны.
Гриша в своем амплуа: нечего ждать добра от народа и не следует на него обижаться.
– Хули с тобой говорить, – отмахнулся озадаченный бунтарь и ушел к себе не нары.
– Все, мужики! – обращается к камере Гриша. – Берите бразды в свои руки, делайте, что хотите. Я и так проживу.
Гриша заваливается на нары, камера молчит, потом раздаются примирительные голоса: «Да ладно, Гриша, не бери в голову. Пусть будет, как было». Тянутся с шутками, садятся на нары рядом: «Как мы без тебя, Гриша? Ты у нас самый главный. – И к камере с напускной угрозой: – Кто без Гришиного разрешения сядет – пасть порвем!» Подхватывают: «Хвост надуем! Ноздри вырвем!»
И кто заходил из новых, опять к Грише: «Кого куда?» Гриша усаживался за стол или подзывал новичков к своим нарам, образовывался сходняк, беседовали: кто, откуда, за что, кем жил? Соответственно устраивали – кого за стол, кого к мужикам, кого к чертям. Педерасов в этой камере не было. Благодаря Гришной распорядительности в камере был порядок и не доходило до драк. Все же Гриша – медик, врач в камере лицо уважаемое. К тюремным лекарям, «лепилам», относятся примерно так же, как и они к зэкам, – так себе. Чего они налечат через кормушку? Таблетка аспирина напополам: половинка для головы, половинка для живота, да палочка с ватой, смоченной йодом. А тут свой врач: выслушает, посмотрит, нащупает, скажет диагноз, посоветует, что просить у «лепилы» при очередном обходе. Я рассказал Грише о сердечных приступах перед арестом и в КПЗ: чтобы такое могло быть? Он уточнил детали и сказал: «Микроинфаркт». Поинтересовался: как сейчас.
– Тяжесть в груди, иногда покалывает.
– Ментам помогаешь!
– Почему?
– Они изводят тебя, а ты сам себе роешь яму, – бросай курить.
И я бросил. Бросал курить накануне ареста, после приступа, но в КПЗ потихоньку опять начал – пропади пропадом, терять уже было нечего. В тюрьме же понял, что здоровье надо беречь, иначе совсем худо. В ту пору донимали меня приступы острой, до остановки дыхания, боли в правом боку, где печень. Тревожило не на шутку. Гриша осведомился, как раньше? Пощупал живот. И успокоил: «Бывает. От малоподвижности, недостаточного питания, нервы. Органических нарушений не должно быть».
Все к нему приходили, все на что-то жаловалась. Были больные, от мнительности, от нечего делать, лишь бы поговорить. Грише надоедало: «Чего ты ко мне подходишь? Я не терапевт, я – хирург. Наточи ступер и подходи: вырежу все, что у тебя болит». (Ступер – металлическая упругая пластина в подошве ботинок, ее затачивают и пользуются как ножом. С заменой алюминиевых ложек, которые легко затачивалась, на круглые, литые, ступер стал единственным материалом для ножей, без него и хлеб нечем нарезать. От ментов ступер прятали, обычно в щели нижней, тыльной части стола. Менты, конечно, знали об этом, но при шмоне на столовый ступер смотрели сквозь пальцы. А заберут – не беда, вспарываются другие ботинки и к баланде готов новый нож.) Но было одно, общее недомогание, которое врачебный авторитет Гриши, если не устранил, то безусловно облегчил моральные муки. То самое недомогание, которое свойственно не больному, а здоровому организму, и чем отменней, лучше здоровье, тем сильнее заявляет о себе эта хворь. Люди в неволе крепко страдают от неудовлетворенной половой потребности. Не от того ли и мат кромешный – словесная компенсация сексуального голода? Единственное требование здоровой физиологии тела, которое остается без удовлетворения. Баланда, хоть и впроголодь, но еда. Воздух сперт, но дышать можно. Движения в два шага, но все же разминка. Вода есть. В чем совершенно отказано – это в женщине. Ни в чем другом из естественных нужд не обделены так зэк или зэчка, как в сексуальном партнерстве. Самая отличительная особенность неволи. В этом острие наказания. Лишение свободы означает прежде всего лишение полового общения. Едва ли не во всех отношениях разница между нашей волей и неволей чисто количественная – больше-меньше, как между большим лагерем и малым, принципиальное же отличие в одном: на воле есть женщина, в неволе женщин нет. Один ученый-физиолог сказал, что без «популяции» (так он выразился) люди не умирают. Я бы сказал иначе: не умирают, но и не живут, а страдают. Основная масса зэков беззащитна от разгула инстинктов. Слабая воля, хрупкое нравственное табу. Страсть ударяет в голову, мутит сознание, захлестывает молодое, первобытное зэковское существо, деформирует психику и человеческие отношения. Люди в плену, в магнитном притяжении, жизнь начинает вращаться по кругу черного солнца безысходной тоски, охватывающей всего человека: его язык, мышление, поведение. Жизнь настраивается на компенсацию того, чего больше всего ей не хватает. Неудовлетворенная потребность ищет выхода, сублимируется, как говорил Фрейд, т. е. превращается и направляется в другие русла, и тоже в условиях камерной праздности и примитивной бездуховности течет не туда, куда надо.
Отсюда мат, сексуальный настой в каждом слове. Повышенная агрессивность. Педерастия. Повышенный интерес к порнографии. Нервы и головная боль. Отсюда онанизм, повальная суходрочка. Обычные шуточки: «руки заняты», «мозоли на руках», песенки вроде «тихо сам с собою я веду бесе-е-ду». Но, слава богу, стесняются. Редко кто признается. Перебиваются тишком, по ночам. О себе, как правило, не говорят, над другими насмешничают. Но грешат почти все, в том числе женщины. В разгаре порнографической скачки «коня» какая-нибудь в ответной записке деликатно признается: «Получила удовольствие два раза». Есть, правда, люди выдержанные или везучие, кто обходится без ручного стимулятора. У них автоматика. Гриша, например, среди ночи частенько вскакивал с нар и бежал к умывальнику, простирнуть трусы. Я вначале забеспокоился: «Что такое, Гриша?» Он вешает на батарею черные мокрые трусы и без тени смущения по-медицински откровенен: «Приплыл». А то скажет довольно: «Такой сон замечательный».
Кто к нам поближе спрашивает: «Гриша, а это не вредно?»
– Heт, конечно. Организм сам себя избавляет.
Грише хорошо, но как быть остальным, у кого не так легко получается? Все слышали, что онанизм вреден, боятся стать импотентами, а терпежу нет. Не будет ли потом худо? Смешками вокруг да около:
– Я раз приплыл – испугался, думал что-то сломалось.
– Бурлак! – уличают его.
– Ручонками тащил.
– На буксире приплыл!
– А правда, Гриш, «на буксире» не вредно?
Смеется, а в глазах комплекс неполноценности. Взгляд выдает, что человек делает чего нельзя делать, стыдно, признаться, как стыдно признаться в слабости, в безволии, от которого больше членовредительства, чем удовольствия. Ждали, что Гриша как медик скажет, что онанизм вреден, и каждый останется наедине с комплексом и страхом за судьбу своего беспокойного атрибута. А Гриша вдруг: «Кто вам сказал? Наоборот! Все хорошо, но в меру!» Народ ахнул: «Онанизм хорошо?» «С утра до вечера – плохо, а с вечера до утра – хорошо, – веселится Гриша. – Хуже, чем бессонница и головная боль. А вот тебе, Кузьма, – обращается к худощавому парню с нервным, прыщавым лицом и красными, припухшими веками, – я советую притормозить».
– Чего? – смутился Кузьма.
– Потому что ты злостный.
Бодрый, раскованный смех прокатился по камере. Так Гриша освободил народ от угрызений ущемленной совести. Дело естественное. Никто больше не опасался за свое здоровье.
Из собеседников, завсегдатаев нашего кружка, особенно памятны двое: Степа и Юpa Столбиков. Степа приходил с противоположных нар, усаживался и сидел часами. Большой, сильный, он умел съежиться в тесноте так, что никому не мешал, – наоборот – на его широкую грудь, руки, ноги облокачивались, укладывали головы, этот диван всем был удобен. Когда основные ораторы выговаривалась и нечем было заняться, а расходиться не хотелось, Степе говорили одно слово: «Расскажи». Он будто ждал. Моментально включалась говорильная машина, ровно, без перебоев, без единой паузы Степа молотил языком. Безостановочно болтал до тех пор, пока кто-то не остановит: «Ну, пиздобол! Хватит, дай отдохнуть». Степа отключался на полуслове и добродушно замолкал.
Сидел, кажется, за тяжкие телесные: кого-то помял с пьяну. Ему около 30, работал в колхозе, из родного украинского села, сроду никуда не выезжал. Все рассказы об одном: как пьют, как дерутся, как там у них с бабами. Про себя с самого детства, во всех подробностях, без конца, пока не остановят. Я его слушал и не слушал, но вот что удивляло: Степа никогда не повторялся. Сотый раз про пьянки и пьяные похождения, но всегда новые сюжеты, к известным уже именам прибавлялись новые лица и непохоже было, что Степа фантазирует – все черпалось из бездонной памяти. Неужели не истощится? Сколько из трех кирпичей можно построить, чтоб ни разу не повториться? Периодически поднимаю ухо и всегда что-то новое. На материале одного села Степа умудрялся складывать бесконечные вариации. Кажется, ему было все равно: слушают его или не слушают. Расходились, засыпали, а Степа все говорил, говорил. Обычно Гриша приглашал Степу после отбоя. Под мерное гудение хорошо засыпалось. Гриша лежит, подбрасывает изредка вопросики. Степа с юмором подхватывает и на радости, что его слушают, наращивает обороты неугомонного языка. Открываю среди сна глаза: уже никого рядом, все спят, Гриша шевелит тяжелыми веками, а Степа сидит и треплется. Просыпаюсь уже среди ночи: будто забыли выключить радио – гу-гу-гу «поспорили на бутылку, што Иванко полный стакан зубами выпьет и не прольет на капли взял руки назад нагнулся отпил с краев и зубами поднимает стакан пьет…» Гриша повернут спиной, давно спит, ни одного живого человека рядом. Степа сидит, прислонясь к стене, осоловело клюет головой, но говорит, говорит, как заведенный.
– Степа, ты что?
Враз останавливается, встряхивает головой и сонно оглядев душную камеру, встает тяжело и молча уходит к себе. Говорят «пиздобол», я понял, что это такое, когда послушал Степу. Так его все и звали. Он не обижался.
Юра Столбиков, или Столбик – в ином роде. Всегда исключительно серьезен. Молча просиживал среди нас, задавал иногда глубокомысленные вопросы, из которых невозможно было понять, о чем он и чего хочет. Не умея толком объяснить, он вспыхивая на нашу непонятливость либо уходил, либо с оскорбленным видом отшатывался в тень. Чаще его звали Окунь. Было в его остром лице, круглых немигающих глазах что-то рыбье. Как-то я тоже назвал Окунем – он обиделся. Очень серьезно попросил больше его так не называть.