Текст книги "Московские тюрьмы"
Автор книги: Алексей Мясников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)
Не сами ли мы их плодим?
Разложение общества зашло так далеко, что даже в лучших слоях подобная эрозия. Даже среди тех, кто имел мужество возвысить свой голос в защиту попранных прав человека, с нравственных высот падают в выгребную яму, отрекаются от веры и совести. Якир, Красин, Дудко, из свежих – Репин, Радзинский. Немало их. А кто ж назвал своим именем? Знаю людей, кто по сей день гордится знакомством и дружбой с ними, и не знаю, кто устыдился бы. Дудко публично, в газете и по телевидению, отказался от своих книг и проповедей. Обманывал, говорит, прихожан и вас, добрые люди. Больше не буду и вам наказываю: не поддавайтесь проискам врагов отечества. Десять лет он рыцарски, открыто сражался под флагом совести. Яркий пример благородства, служения народу и богу. А посадили – отрекся, да еще и охаял. Гибкая совесть: сегодня флаг, а поприжали – тряпка для сапог гэбэшника. Какой же ты священник, если в час испытания изменяешь своему делу и вере? Какой человек, если нет для тебя ничего святого? Если своя тленная шкура всего дороже? Кому сейчас молится православный отец Дудко? Безбожный священнослужитель продажный правозащитник – какой разврат для народа! Как теперь людям верить? С кого брать пример? Да лучшие бы ты совсем не высовывался, чтобы не позорить святое дело! Предатель!
И что вы думаете? Спрашиваю одного здравствующего поныне диссидента:
– Как ты к Дудко относишься?
– Я на его месте не был, – говорит, – не могу осуждать.
То есть допускает ситуацию, при которой можно поступиться и богом и совестью. Ради чего? Ради какой более высокой ценности? Ради шкуры – чего же еще! По сути дела, оправдывается предательство. Вот тебе и поборник прав человека. Да я такого на атас не поставлю, не то что в делах довериться.
Ленинградец Репин, помогавший политзаключенным, как взяли под стражу – публично раскаялся, заложил десятки людей. Какая польза от его прошлой деятельности, если сейчас столько вреда. Капля меда в бочке дегтя. Не нужен никому такой мед, слишком горек. И что я слышу в диссидентской компании от его сподвижников?
– Ведь знаете, – вещает авторитетная женщина, – Репин немного заикается, а когда по радио выступал, не заикался. Это не он говорил.
А дело и люди из-за него уже пострадали, всем это известно. И никто из присутствующих не возразил подобной нелепости. Нет веры своим ушам, глаза откройте: покаянного Репина по телевизору показывают. И все равно, нарочно закрывают глаза, оправдывая предательство.
Радзинский – один из основателей пацифистской группы Доверия между советским и американским народами. Боролся за мир. Не мнимый, дипломатический – с ножом за голенищем, а подлинный мир, настоящую разрядку, основанную не на фальшивых улыбках и демагогии, а на доброй воле, доверии. Что может быть сейчас актуальнее и благородней? А взяли за белы ручки борца – вмиг разворот на 180° и на колени: описался, больше не буду. Провокационное письмишко Рейгану состряпал: ты, дядя, обижаешь благодетеля нашего Андропова, нас баламутишь, незрелых, ты меня в сибирскую ссылку отправил. КГБ запускает письмишко во все иностранные агентства. Столь же широковещательно заявление о выходе из группы Доверие. Такие, дескать, сякие, на одном гектаре больше с ними не сяду. Приемник Годяк подарил – пусть забирает обратно, все равно поломался. Отчего крутой разворот? Отчего оболгал друзей и соратников? Дело святое скомпрометировал – отчего? Шкуру спасает, ссылку вместо лагеря выторговал. Но и оттуда поносит. Не без успеха: числится в ссылке, отсиживается в Москве. Чем же торгует? Совестью. Какой ценой? Ценой предательства. И что после этого вижу? Майки с его чегеваровской бородой. Думаете, на пузе гэбэшников? Нет, на животах им же оплеванных пацифистов-соратников. Слышу по радио от выехавшего правозащитника:
– Письмо Рейгану Радзинский не сам написал. Это все КГБ.
И это вопреки очевидному, вопреки фактам. Опять апология предательству.
Да не сами ли мы их плодим, предателей? Как за совесть заступимся, если бессовестного защищаем? Кто нам поверит, кто пойдет с нами, если трус и спекулянт на щите и на пузе? Жалуются оставшиеся правоборцы и миротворцы: нет людей, никто не идет к нам. Да кто же пойдет, если мразь кишит среди вас? Если предадут и продадут на шаге первом? Вот чем стало диссидентское движение. Пугает и отталкивает оно. Люди не так репрессий боятся, как своих же правозащитников. Сами диссиденты стали бояться друг друга. За крикливой внешностью – внутренний разброд, хлипкость диссидентских душ. Из-за таких, как Дудко, Репин, Радзинский, отворачиваются люди от правого дела, губится на корню освободительное движение, начатое подлинными борцами за права и свободу. И еще из-за тех, кто оправдывает предательство, благословляя тем самым его и впредь. Надо быть поразборчивей в людях, тогда и людям легче разобраться в вас.
Диссидентское движение было начато как нравственное возрождение нашего общества, как оплот искренности, разума, свободомыслия. Аморальность и спекуляция в его рядах абсолютно нетерпимы. Не надо стесняться называть предателя своим именем. Не надо замалчивать то, о чем вы первые должны сказать вслух. Закроете глаза на бессовестность – оскорбите совесть, за которую ратуете. Не осудите труса – люди осудят вас. Не отвернетесь от псевдораскаянного – отвернутся от вас и те, кто еще симпатизирует вам. Не проклянете изменника – вас проклянут. Ибо это конец надеждам, конец героическому движению, загубленному вашей же беспринципностью и все надо будет начинать сначала. Но уже без вас.
Мы не прощаем унижение человеческого достоинства со стороны властей. Тем более не можем прощать нравственного падения своих коллег. Всепрощение безнравственно. Оправдывать Дудко, Репина, Радзинского – значит подрывать репутацию всего демократического движения, сеять сомнение в духовной стойкости остальных. Это значит оставлять их имена рядом с именем Солженицына и Сахарова, с именем Великановой, Осиповой, Санниковой – хрупких женщин, силой духа посрамивших наших карателей и недостойных мужчин. Нет, не место им рядом. Насколько низко пали одни, настолько высоко держат факел другие. Во имя спасения освободительного движения в стране, во имя святых жертв партийного террора отречемся от спекулянтов, предателей, как отрекаемся от деспотизма их хозяев. Предадим гласности черные дела и тех и других. Пусть общественное мнение воздаст им должное. Пусть горит земля под ногами гуревичей и радзинских. Тогда малодушный подумает, что лучше – спасаться ценой предательства или отсидеть, да хоть бы и умереть с чистой совестью.
Сердцу больно, что делается сейчас. Распались «Хельсинки», завяла «Амнистия», чахнут «Хроника» и самиздат. Остались наследством от Радзинского «Писники» (группа Доверия или Мира), да и те растеряны, ищут не мир спасать, а как самим бы спастись. Не в репрессиях только дело. Червь в самих. Он-то, по-моему, и пожирает все движение. Не было что ли репрессий? Были всегда, но были и люди, готовые на крест за святое дело. И шли. И шли за ними, свято место пусто не бывало. Сажали одного – двое вставали. А нынче кто? Прижгло иль отсидел – и сразу пас: самороспуск, замереть, не хочу сидеть. Ну, бог с тобой, сам замер – не давать же делу замереть. Не для него разве страдал и жил? Нужна ли самому такая жизнь с поджатым хвостом? Найди замену, помоги ищущему – сколько людей тянется к вам да найти не может. Это же долг ваш перед людьми, перед совестью, перед Богом. Нет, как отрезали. Ни адвоката найти, ни проконсультироваться, ни листка передать. Книги, и той днем с огнем нынче не сыщешь. Всего боятся, никому не доверяют, людей боятся. Тех, кого защищали. «Защитнички» – с мечом картонным. Кто же страху нагнал? Власти? А когда они миловали? Нет, свои же: дудко репины, радзинские. Дам я книжку очередному Радзинскому или Гуревичу, а он и вложит меня. Лучше не буду. Вот мышление сегодняшнего диссидента. Боятся тюрьмы, боятся людей, боятся дела. Слова, которым прославились и гордились, боятся: «Нет, – говорит, – я не диссидент». Довели движение до бесславной кончины такие вот ратоборцы. Шкура возобладала над совестью. Страх погасил долг.
Сережа Корехов в свои неполные тридцать дважды парился по 70-й, восемь лет отсидел. И снова санкция на арест. Из Тагила, из-под надзора в бега – в Москву, хоть подышать напоследок. Обежал диссидентов: ни денег, ни укрыться негде. Правда, посочувствовали. Вышел с последним рублем в самый центр Москвы. Выпил кружку пива на глазах всесоюзного розыска, тут и сцапали. Фонд помощи политзэкам Солженицын создал и на блюде поднес: ради бога, только раздавайте, помогите страждущим, их женам и детям. Выходят люди из зоны: после Гинзбурга не видно помощи. Народ обозлен на фонд. При Ходоровиче фонд держался, при Кистяковском еще был фонд, но уже слышались стенания: «Где денег-то взять?» Но деньги были, куда же шли, если на зону не попадали? Сквозь пальцы текло? Не придумали ничего лучшего: взяли и разбили солженицынское блюдо в междоусобных дрязгах. С ложки дается – удержать не могут, гуманисты тщедушные. Сковырнули Кистяковского, объявился Михайлов. Через неделю отказ: «Не буду, духовник не велел». Не нужен им фонд. А зэков спросили? Кто перед ними ответит? С Михайлова и надо спросить. То, чего не мог сломить могучий КГБ, Михайлов взорвал изнутри. Это ли не предательство? Запятнанная репутация обрекает на одиночество и смерть нравственное движение. Скисли, сникли оставшиеся диссиденты. Оторваны и оторвались от людей. Предают друзья, отворачиваются родные. Пропадает дело. И если вдохнут в него новую жизнь, то только те, кто очистит свои ряды от скверны. Кто заклеймит измену, не подпустит малодушного к делу, кто сплотится плечом к плечу. Меньше болтовни, больше организации и дела. И обязательно – конспирация. Нельзя без нее. Хватит, поиграли в открытую: загубили лучших, осталась дохлятина. В КГБ опытные селекционеры. Мужественных, деятельных людей надо беречь. Их немного, они на вес золота, в них наша надежда. «Я вас узнал, святые убежденья…» – оттуда, из толщи лет, будят наше сердце и совесть лучшие люди России:
«Средь мрака лжи, средь мира мне чужого,
Не навсегда моя остыла кровь;
Пришла пора, и вы воскресли снова,
Мой прежний гнев и прежняя любовь!»
(А. К. Толстой)
А люди у нас есть, их не может не быть. Есть кому заменить арестованных и уехавших. Не безлюдье – причина развала диссидентства, а сами оставшиеся диссиденты с их келейностью и неустойчивостью. Сами изолировали себя и подорвали авторитет движения. Между тем порядочных людей больше, чем гуревичей и радзинских. Я убедился в этом на закрытии своего дела.
Закрытие дела
В предпоследний день года, 30 декабря, Кудрявцев выложил на стол толстую книгу с подшитыми и пронумерованными карандашом листами – первый том моего дела. В соответствии со статьей 201-й УПК РСФСР следователь закрыл дало для передачи его на подпись прокурору и затем в суд, предоставляя мне возможность ознакомиться со всеми материалами, которые будет рассматривать суд. В первом томе – все постановления, протоколы моих и свидетельских допросов, заключение экспертизы, заявления. Всего в моем деле 4 тома, но пока Кудрявцев предъявил первый – самый интересный и важный. Долго с нетерпением ждал я этого часа, и вот он наступил: все показания друзей и прочих свидетелей лежат передо мной.
Из 22 допрошенных лишь один сказал, что я давал ему «173 свидетельства» – Гуревич. Никто больше не то что не читал, но и не видел и не знал о существовании этого текста. Я удивленно посмотрел на Кудрявцева: надул, Игорь Анатольевич? Кто называл имена и говорил, что эти люди признались, что им ничего не будет, если читали, а что мне, если буду отрицать, лишний срок? Вот их протоколы – ничего подобного, они уличают не меня, а вас, Игорь Анатольевич, во лжи. Тут только я понял, какую ошибку сморозил, поверив следователю и написав заявление с признанием, что люди эти могли видеть текст. Ах, если б не папка у Филиппова, убедившая меня в том, что заговорили друзья-приятели! Разве я взял бы на веру хоть одно ваше слово, Игорь Анатольевич? Но и тогда и до сих пор не мог, конечно, представить, на какую низость способен вершитель отечественного правосудия. Что вот сидит человек, улыбается, рассказывает анекдоты, всем видом выражает готовность помочь и сочувствие, и все это делает лишь для того, чтобы, ловчей обманув, накинуть петлю и затянуть. Тут только я понял, что не человек передо мной, а враг. И с самого начала был им, да не разглядел я клыков за улыбчивой маской. Смотрю в глаза ореховые, карие:
– Обманывали, Игорь Анатольевич?
Ни капли смущения, победоносно улыбается, мол, и не таких вокруг пальца вожу. Потом посерьезнел, заторопился:
– Некогда, читайте быстрей, суд разберется.
И сует акт ознакомления на подпись. А я в этот момент раздумывал, не отказаться ли сейчас от ознакомления до тех пор, пока дело не будет приведено в порядок. Листы едва подшиты, их можно тасовать, как колоду карт. Следователь потом что-то может убрать, что-то добавить – карандашную нумерацию легко исправить. Я имел право и должен был потребовать подготовить дело как следует. Но бог знает, сколько он заставит себя ждать? Затянет со зла еще на полгода, а мне тюрьма осточертела, особенно 124 камера. Куда угодно, лишь бы вон отсюда. Да и любопытство раздирало. Ведь все показания тут. Кто на что горазд, кто есть кто? Надо мной суд впереди, а мне судить – теперь. В общем, подписывать акт пока не стал, но ознакомление все-таки начал.
Закрытие дела, свидетельские показания по твоему делу – редкостная возможность проверить людей в час серьезного испытания. Экзамен на прочность отношений с людьми, с которыми жил, дружил и работал. Кто они есть? Кто я для них? За кружкой пива – один человек, на допросе он может стать другим. Независимо от их показаний я был счастлив самой возможности проверить своих близких и друзей. Хотя бы раз в жизни надо испытать это. Страшные иной раз могут быть разочарования. Лефортовский сокамерник Сосновский на закрытии своего дела вообще разуверился в людях. «Не существует в природе никакой дружбы, – говорил он. – Все эгоисты, каждый думает только о себе, а те, кого я считал друзьями, оказались подлецы». В таких уроках находят оправдание и собственной подлости: все так и мне не зазорно. Другие сокамерники, например, Володя Баранов или Эдик Леонардов, тоже не испытывали особой радости на закрытии, но и не особо огорчались – каждый спасается как может, это они считали естественным. Дня меня же день ознакомления стал одним из главных итоговых событий жизни. И это был торжественный день. Кроме Гуревича, все остальные мои друзья, все, знакомством и дружбой с которыми я дорожил, оказались вполне порядочными людьми. Как бы ни отличались их показания, как бы ни относились они сейчас ко мне, я горжусь ими и благодарен за то, что они есть, что были со мной. Не огорчили и родственники. На что уж теща, вдова гэбэшника, курица, слепо бегущая за петухом власти, и та обо мне: «Добрый и честный». Первая жена, осрамившая в свое время скандальным разводом, не гнушавшаяся бегать по работам, милициям, грозившая выписать, посадить, дорвалась, наконец, отыграться. Вижу по протоколу, что и Кудрявцев ее науськивает, сгущает краски. Высказывался, написано, критически против советской власти. Пишет-то следователь, и в шоковой обстановке допроса часто подписывают протокол не глядя, а если глядят, то не видят и машинально подписывают, лишь бы скорее убраться. Тем не менее Лена узрела «антисоветчину» и сделала в конце замечание: «Про антисоветские высказывания я не говорила». Маслин, инструктор горкома, по должности и ради желанной карьеры должен был бы всяко изгадить меня. Но не нашел больших грехов, кроме того, что я ему говорил, что слушаю «Голос Америки» да читаю Солженицына. Для меня это почти комплимент и никакого криминала. Официозный литератор Чаковский публично агитировал нас, студентов МГУ, слушать «Голос Америки»: «Я слушаю и вам советую. Чтобы бороться с врагом, надо его знать». Действительно, как узнаешь врага без радио, не по цековским же газетам. Была бы объективная информация, а кто наш подлинный враг и с кем бороться – вывод мы сделаем сами.
Боб Чикин, давний и близкий, тоже в щекотливом положении. Член парткома философского факультета МГУ, недавно вернулся из шестимесячной командировки по Штатам. Не охаять меня – конец карьере, ну и охаял: «В спорах со мной обнаруживал идейную незрелость в марксизме». Идейно отмежевался. Но не сейчас, а несколько раньше, когда мы стали крупно спорить и наши разногласия не очень портили личные отношения. Нисколько он не покривил душой в протоколе, я по-прежнему уважаю его мнение, каким бы оно ни было, независимо от того, согласен я с ним или нет. На этом его хула исчерпывалась. Да и хула ли? Просто констатация разных взглядов. По-моему, не много чести быть зрелым марксистом, особенно заодно с советским «зрелым» социализмом. Про меня мог бы сказать не «незрелость», а что я вообще не марксист – так точнее. Хула это или похвала, зависит от точки зрения. Во всяком случае, я не в обиде.
Даже перепуганные коллеги высказались обо мне пристойно. Не доставало следователю грязи, хватался за самую малость. Вот, говорит, ваша сотрудница Белкина сказала, что вы бываете «разный». И смотрит на меня многозначительно. «Ну и что? – спрашиваю «одинакового» Кудрявцева. – Когда пролетарский, когда буржуазный – так что ли?» Нет, она даже этого не сказала. Маловато для обвинения в аморальности и антисоветчине. Слегка лягнул Борисов, новый наш зав. сектором: «Превыше всего для Мясникова материальный интерес». Эта строка из его в общем-то положительного протокола имеет забавное происхождение: месяца за три до ареста дошло у нас с ним, смешно сказать, до драки. Пишу в лабораторской библиотеке статью. Никого нет, можно потихоньку курить, комфорт. Вдруг является Борисов: «Как смеете писать халтуру в рабочее время?» Я онемел. Совсем недавно он был под моим началом. Он демограф, и хотя к нашей работе его занятия не имели прямого отношения, я не наступал ему на пятки. Я же писал по теме, в печать – это наша обязанность. Но он даже не спрашивает, что я пишу. И вообще у нас, среди научных сотрудников, не принято ловить блох.
– Ты что, спятил? – говорю.
– Хам!
Тут мы и повозились немного. Потом вызывает меня директор. Там Борисов сидит. Потом я начал искать работу. Потом директор сказал, что в этом нет необходимости. Заросло. Отношения выровнялись. Но, видимо, зуб у Борисова остался – укусил на следствии. Хотел бы насолить, да больше нечем. На суде я спросил Борисова, почему он счел нужным доложить следствию о моем материальном интересе и почему решил, что материальный интерес для меня превыше всего.
– Мне казалось тогда, что вы ничего не делаете бесплатно.
В зале рассмеялись. Не рой другому яму…
Больше всех отличился Олег Попов. Не перестаю удивляться, как сошло ему? Вот чего он творил. Всех свидетелей допросили, а его, которого калеными щипцами тянули из меня, даже не вызывали. В октябре он пишет Кудрявцеву заявление с просьбой принять его в качестве свидетеля по делу Мясникова, заявление подшито в первом томе. Кудрявцев принимает Попова. То, что произошло между ними, Кудрявцев излагает в рапорте на имя прокурора. Кудрявцев спрашивает у Олега паспорт. Паспорта нет. Олег в свою очередь требует документ, удостоверяющий личность Кудрявцева. Пришлось показать. Следователь спрашивает:
– Что вы хотели сообщить по делу Мясникова?
– В чем он обвиняется?
Следователь произносит общую формулировку статьи 190.
– А конкретно?
– Это достаточно конкретно.
– Нет, – говорит Олег, – такого человека я не знаю.
– Вы не знаете Мясникова?
– Такого Мясникова не знаю.
– Я расцениваю ваш ответ как отказ от дачи показаний.
Кудрявцев пишет соответствующий протокол и дает на подпись Олегу. Тот рвет протокол и, сунув бумажки в карман, уходит. Кудрявцев изливает свое негодование в рапорте об оскорбительном поведении Попова. Зачем рисковал Олег – толком не пойму. Не мог он не знать, не предполагать, что и на него заведено дело. А он в раскрытую пасть еще палку сует. Однако пронесло. С облегчением прочитал постановление о прекращении его дела за недоказанностью. Все-таки не пойму, зачем и этот рапорт, и это постановление подшиты к делу. Некоторых моих заявлений прокурору, к примеру от 10 ноября, нет, а документы, не имеющие ко мне прямого отношения, добросовестно подшиты. Зачем? Не пойму.
А вот и сюрприз: показания некоего Герасимова. Взяты в конце декабря, буквально перед закрытием дела. Как, для какой цели его откопал Кудрявцев? С первого взгляда на протокол ясно: для грязи, конечно. Кудрявцев набрел на него по указке Гуревича: в центре показаний все та же «антисоветская статья» двенадцатилетней давности Мясников еще в 1968 г. написал клеветническую статью, где утверждал, что в нашей стране казарменный режим, нет демократии и т. п. Статью «173 свидетельства» он не читал, но полагает, что написана она с антисоветских позиций. И вообще Мясников недисциплинирован, имел выговоры и вследствие этого был уволен с I МЧЗ.
Я мало знал этого человека. Месяцев девять, с апреля 1968 г. по февраль 1969 г., я подвизался социологом на I МЧЗ в отделе НОТ, где работал и Герасимов. Ничего с ним общего. Да и никто не относился к нему всерьез. Болтун, с придурью. Так, курили иной раз на одной лестничной площадке. Там был другой человек, с которым я успел сойтись под конец, – Володя Климовских. Очень симпатичный, профессионально увлеченный волейболом (судья республиканской категории), но подверженный горьким запоям. Володя был сыном известного генерала, расстрелянного в начале войны за неудачи в Белоруссии. Сполна хлебнул участи сына врага народа, вплоть до реабилитации в 1956 г., когда получил разрешение вернуться в Москву. Трезвый он не касался пережитого, но, когда напивался за столиком какой-нибудь укромной пельменной, по отдельным словам, недомолвкам можно было догадываться, каких мук ему стоили эти годы, все его детство и юность, с какой болью в душе он живет. Зря никогда ничего не говорил. Он-то однажды сказал о Герасимове: что с него взять, придурок, состоит на психиатрическом учете.
Как-то в последние годы приходил я однажды на I МЧЗ. Герасимов уже возглавлял службу НОТ. Это свидетельствовало не столько о его возвышении, сколько об окончательной дискредитации НОТовского движения. Повсюду сокращались и ликвидировались отделы и лаборатории, оставались жалкие аппендиксы для проформы. Во главе такого аппендикса вместе большого когда-то отдела и был поставлен Герасимов. Пустой человек на пустом месте. Тогда он не вспоминал о моей «антисоветской статье» и недисциплинированности. Они знали, что я защитился, читали мои статьи. Тогда Герасимов лебезил. Больше я его не видел. И вот этот человек дает сейчас подробные и обличительные показания. Предвзятость и ложь очевидны. Выговоров я не получал, а уволился сам, вызвав, кстати, своим уходом недовольство своих патронов из МГУ, с которыми начинал первый в Москве опыт социального планирования. Утерянную в метро папку мне вернули. Было нарекание со стороны партсекретаря. Но не за личные записи, а за шестой экземпляр проекта постановления бюро горкома, который я готовил, но почему-то не должен был оставлять у себя. Проект постановления они забрали из папки, а записи возвратили. Правда с чьими-то пометками. Замдиректора нагрубил: «Ты не социолог». Это была просто ругань, он не гнал меня и не мог без ведома кафедры, которая устроила меня сюда, однако, несмотря на увещевания своего научного патрона, я обиделся и ушел. Вот и вся история. Зачем понадобилось Мише Гуревичу вспоминать о ней «с моих слов», чего ради уцепился и развил эту тему Кудрявцев – непонятно. Если для грязи, то вранье настолько очевидно, что не меня, а себя же они пачкают. На суде, казалось, докажу это в два счета.
Сосед Величко и его приятель Гаврилов дают показания по порнографии: я-де читал им рассказ «Встречи». Показания до смешного путаны и несерьезны. Величко: «Мы выпили, пришел Мясников, стал читать, до конца не дослушали». Кто мы? Сначала Величко называет Барановского. На следующем допросе Гаврилова. Гаврилов: «Крепко выпили, пришел Мясников, помню смутно, уснул». Во-первых, оба признают, что были в состоянии, когда утрачивается способность нормального восприятия и потому, согласно процессуальному кодексу, такое показание не может быть принято во внимание. Во-вторых, Величко необъективный свидетель. Хронический алкаш. Путает туалет с ванной и коридором. Соседи убирают за ним, ходит в вонючих штанах по квартире. Мы с глухонемыми Александровыми неоднократно обращались в милицию. Его штрафанули, тогда он пригрозил выселить меня из Москвы. Я не придал никакого значения, но он, оказывается, знал, что говорит. В 1979 г. донес участковому, что я антисоветчик. Не с той ли поры органы обратили на меня негласное внимание? Как бы то ни было, заявления соседей в милицию есть, наказание за коммунальное хулиганство есть. Сообщение участкового о доносе Величко подтверждает Наташа. Предвзятость показаний Величко с приятелем бесспорны, они только компрометируют следствие.
Итак, из 22 опрошенных в активе обвинения всего четыре свидетеля: Гуревич, Герасимов, Величко, Гаврилов. Герасимов не имеет к делу совсем никакого отношения, а его предположения больше характеризуют его, чем меня. Остальные клеют распространение порнографического рассказа. Давал читать «173 свидетельства» говорит только Гуревич. В юридических толкованиях это может считаться распространением. Однако для обвинения в систематическом распространении надо как минимум еще двух свидетелей, а их Кудрявцев так и не наскреб. И все четверо так заврались, что диву даешься – неужели будут стряпать дело на таком гнилье? Какой суд возьмется за такое дело?
Заключения нескольких экспертиз: рукописи написаны рукой Мясникова, псевдоним – рукой Попова, текст «173 свидетельства» отпечатан на машинке в количестве не менее пяти экземпляров. Последнее чепуха, пятого не было и не могло быть, т. к. на этой бумаге он вышел бы совсем слепым, четвертый-то еле виден. Два заключения по поводу «Встреч». Первое из управления охраны государственных тайн в печати. Цензор категоричен: рассказ – порнография. Но какое отношение имеет охрана государственных тайн к эротической теме? Секс – государственная тайна СССР? До сих пор я об этом не догадывался. Чувствуя нелепость этого отзыва, Кудрявцев подкрепил его заключением литературоведа. Кандидат филологии Гальперин, отметив мое знакомство с литературным мастерством, а также свое знакомство с реминисценциями и рефлексивными перверсиями, заключает, что рассказ может считаться порнографическим. Литературовед жмет руку цензору. Но меня удивило другое. Постановления на производство экспертизы датированы ноябрем-декабрем, а Кудрявцев сообщал мне о результатах еще в сентябре. Результаты экспертизы известны до ее производства – изумительны трюки следователя! А где, кстати, мое заявление прокурору о нарушениях уголовно-процессуального кодекса по моему делу? Где жалоба Наташи на беззаконие и нахальство следователя Воробьева, который допрашивал ее в день обыска?
Кудрявцев скорчил гримасу:
– Читайте дальше, так мы никогда не кончим.
Но и дальше этих заявлений я не обнаружил. А было нечто совсем иное. Почти четверть тома занимает подборка материалов о прошлогоднем конфликте с милицией в Пензе.
– Зачем это? – спрашиваю.
– Для характеристики вашей личности.
Яснее становится стиль расследования. Не грязь удивляла, Кудрявцев обещал ее с первых допросов, поражала бессовестность, с какой он наскребал компрометирующий материал. Чем хуже, тем лучше. Так, извозить, чтоб не отмылся. Не брезговал ничем.
Что такое пензенский инцидент? Дело было так. Из нашей лаборатории пригласили несколько человек в Пензу сделать доклады на всесоюзном совещании по трудовым ресурсам. Нас встретили и разместили в лучшей гостинице. У одной из наших женщин – день рождения.
Решили отметить в номере. Женщины – на базар, мы с Женей Рудневым – за водкой. А водки нигде в Пензе нет – ни в центре, ни по краям. Часа три пробегали, не возвращаться же с пустыми руками, хоть бутылку коньяка – на командировочные больше не разбежишься. У центрального гастронома очередища с улицы в два хвоста. Что такое? Водку выбросили! Где дефицит – там и избыток: взяли мы две и одну про запас.
В номере все давно накрыто, нас потеряли. Литр на шестерых – три тоста. Первый – за Надежду Афанасьевну, второй – с приездом, третий – за прекрасных дам. Чуть-чуть не хватило для личного счастья. Достали из заначки третью. Разливаем, пьем, и все дружно отставляем стаканы. Рты перекошены – разбавлено! Нахожу пробку от этой бутылки – так и есть, порчена, «золото» наполовину содрано, свинцовый отлив. Ой, как это было некстати! И как неприятно. Женщины отшутились и по номерам, а нам с Женей не до шуток. Спустились вниз в ресторан, грамм по сто. Заказали, правда четыреста. Закуски никакой: ни рыбы, ни овощей. Мясного я не ем, да и сыты – только из-за стола. Официантка трясет блокнотиком, карандашом постукивает: не нравится, что не берем что попало. Ну, сыр нашелся, хвост селедки, кофе на посошок. Рассчитались сразу, чтоб не засиживаться. Тут музыка, танцы. Посидим-ка с полчасика, что в номере делать? Отлучился в туалет, прихожу: на скатерти недопитый графин, ни хлеба, ни закуски, ни Жени нет. Вот идет Женя. Где закусь? Жмет плечом. Я к официантке.
– Восстановите, пожалуйста.
И кого-то на танец пригласил. Возвращаюсь, стол совсем пуст. Женьки опять нет, официантка за соседним столиком в мужской компании. Я к ней. Кто-то из ее кавалеров мне тарелку с хлебом подает. Зову метрдотеля. Появляется Женя вялой походкой.
– Где ты бродишь? – накидываюсь. – Ты выпил?
– Нет.
Подходит женщина-метрдотель с недовольным желтым лицом. Даже не запирается, а просто:
– Идите отсюда, пока милицию не вызвала.
Просто и нахально. Полдня бегом по всей Пензе, разбавленная водка в награду и еще хамство, доселе невиданное. Ну нет, этого я тебе не спущу:
– Зовите кого хотите! Я не уйду, пока не восстановите.
Женя что-то замямлил, я предложил ему с глаз долой. Он и так анемичен, а чуть выпьет – сидя шатается. Сам-то в норме, но со стороны… Пусть лучше уйдет. Сижу, жду администратора. Вдруг появляется рослый старшина милиции:
– Почему скандалите? Документы? Уходите, а то…
Тут, каюсь, действительно прорвало меня: