355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Мясников » Московские тюрьмы » Текст книги (страница 10)
Московские тюрьмы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:09

Текст книги "Московские тюрьмы"


Автор книги: Алексей Мясников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)

Страсти-мордасти

Меж тем разгорелись библиотечные страсти.

В Лефортово хорошая библиотека. Каждые десять дней прапорщик-библиотекарь, очкарик, подает в кормушку каталог размером с амбарную книгу. Примерно 1200 наименований. Едва ли не половина – редкие дореволюционные книги, издания 20–30-х годов. Глаза разбегаются. Разрешают выписывать до трех книг на одного. Нас трое. Значит, девять книг. Как выбирать? Нужна система. Для себя я заказывал так: одна – из античности, другая – что-нибудь социологическое или философское, третья – из современной беллетристики. Ребята советовали какую-то военную повесть Г. Бакланова: «Очень правдиво». До самого последнего времени в каталоге значилась «В окопах Сталинграда» В. Некрасова, ныне опального и высланного на Запад. Было еще что-то в этом роде, чего в других библиотеках не сыщешь. Многое, правда, вычеркнуто, раз от раза чей-то карандаш кастрировал списки, однако еще было из чего выбирать.

Лефортовская библиотека значительно поубавила мое невежество. Такая библиотека в нормальных условиях – праздник чтения, а какое спасение здесь, где нечем заняться, где время томит и выматывает, тянется мучительно долго: минуты-часы, часы-дни, а день кажется годом! В хороших книгах больше гуманности, чем даже в «Спокойной ночи!» дежурного контролера. Ничего не скажешь: интеллигентная тюрьма. Я зачитывался античностью, которую плохо знал. Впервые прочитал грубоватые комедии Плавта, какой-то древнегреческий роман, кажется, Теодора – сентиментальная беллетристика, но для меня это было открытием, ибо романов у древних греков я и не подозревал, уверенный в том, что кроме Гомера и философов, они литературе ничего больше не дали. Особенно полюбил Аристофана. Жаль, в издании тридцатых годов нет «Облаков», но теперь я всюду буду искать его искрометные комедии. Усердно конспектировал французских графов, грезивших и грешивших социализмом. Из беллетристики самое большое событие – Гамсун. Раньше я его не читал, по-моему, в Союзе он не издавался, тем удивительнее было встретить в Лефортово 12-томное собрание 1910 года. Редкий сплав пытливого ума, детской впечатлительности, искренности и чистого, родникового слова. Обстоятельностью, стилем иногда чем-то напоминает Льва Толстого, только без его случающейся тяжеловесности и завихрений. Гамсун прост и ясен, как зеркало. Особенно в очерках, в описании путешествий. По сей день стоит перед глазами Кавказ, увиденный и пережитый им. Поразительная точность в ясности света. И весь он, всей душой, в своем слове. Что общего у него могло быть с фашизмом? Что-то наши оцензуренные литературоведы должно быть подвирают. Вот что-нибудь против советского фашизма Гамсун мог сказать, в это я верю. Во всяком случае, Гамсуну я верю больше, чем тем, кто создает о нем репутацию.

Слов нет, хорошая библиотека, хватит лет на десять. Мало первой книги каталога – можно вторую, там столько же и такого же качества. Всего, если не ошибаюсь, в нашем распоряжении около 2,5 тысяч книг. Много отличных и даже редкостных. Не было только Библии и «Капитала». Ну, Библии ни в каких библиотеках нет, а где и есть, так просто не дают. Оно и понятно: наши библиотеки сплошь атеистические. Здесь личную Библию Якунин пробивал голодовкой. Но «Капитал»? Нельзя представить чтобы в марксистской тюрьме, имеющей большую библиотеку, отсутствовал этот катехизис марксизма. Не было бы никакой библиотеки, но «Капитал» должен быть, как есть он в каждой библиотеке, в парткабинетах каждого занюханного учреждения, а уж в Лефортово, можно сказать, сам Маркс велел, и Энгельс, и Ленин, и Троцкий со Сталиным. Однако в андроповском каталоге «Капитала» не оказалась. Какой-то подозрительный Гамсун есть, а непогрешимого Маркса нет. Педераст Аристофан есть, а у Маркса только геморрой, и его нет. Уму непостижимо! Это не по-советски.

Сначала я не обратил внимания на каталог. Заказал «Капитал», не глядя, как нечто само собой разумеющееся. Очкарик-прапорщик принес все заказанные книги, кроме «Капитала». Мямлит невнятно: то ли забыл, то ли пока нет, то ли, вообще, принял заказ за шутку. Я настаиваю и прошу доставить как можно быстрее, вне очереди, чтобы не ждать еще десять дней. Проходит дня три – глухо. Вызываю библиотекаря через дежурного офицера. Появляется – обещает. И снова нет. Опять зову дежурного офицера. Библиотекарь приносит синюю хрестоматию «Об историческом материализме» – цитатник Маркса-Энгельса-Ленина. Я отшатываюсь: «Что вы мне принесли? Мне «Капитал» нужен!» Раздраженно проталкивает книгу в кормушку: «Это все, что у нас есть. Другого нет». «Чего другого? Маркса нет?» – ушам не верю. «Пока нет. Читайте это». «Это читайте сами. Дайте хотя бы «Немецкую идеологию' или «Философию нищеты», у вас должно быть». «Говорят вам – нет!» – теряет терпение прапор и захлопывает кормушку. Хрестоматия падает на пол камеры.

Такое впечатление, будто бы не слышал никогда о «Капитале» и не может взять в толк, почему я капризничаю, почему эта книга непременно должна у них быть. Удивительно. Контролеры здесь в основном молодые люди, дежурят с книжками, говорят, они почти все учатся в спецшколе КГБ или студенты юридического факультета. Как же они Маркса «проходят»? Нет, меня или разыгрывают, или нарочно не хотят. Но почему? Чем исправляться инакомыслящему, если не «Капиталом?» Если бы в каждой камере на тумбочке лежал «Капитал», а его бы никто не хотел читать, это бы я смог понять, но не давать, когда его просят, отказывать в настольной книге коммунизма – это не укладывалось в сознании. Анекдот.

Я написал заявление начальнику следственного изолятора КГБ подполковнику П. M. Поваренкову. В главной политической тюрьме СССР мне отказывают в главной книге марксизма, прошу объяснить почему и, если нет причин для отказа, оказать содействие в выдаче первого тома «Капитала» из библиотеки либо разрешить моей жене передать книгу, которая необходима мне для работы.

Отдаю заявление, и вскоре меня выводят из камеры. Через лабиринты коридоров на второй этаж административного корпуса. Прапорщик исчезает за черной дерматиновой дверью. Я остаюсь. В тупиковом коридорчике фикус в кадке. На окне белые шторы. Лефортовская чистота здесь до блеска паркетного и ни души, хотя кругом кабинеты. Черная дерматиновая дверь открывается, прапорщик выходит, я захожу. Внутренняя дверь настежь. В просторном кабинете трое мужчин в штатском. Двое скромно на стульчиках: у оконной стены, а за столам приветливо улыбается седой чернобровый Поваренков. Подвижное, вытянутое, тронутое морщинами смуглое лицо. Искрит из-под бровей лукаво: «Алексей Александрович? Какие трудности?» Внешность вполне соответствует добрым зековским отзывам о нем. Говорю про «Капитал». «Это недоразумение. – Паваренков иронически серьезен. – Заболел библиотекарь, его подменяет другой человек, он не в курсе. Конечно, «Капитал» у нас есть и мы его вам обязательно выдадим». Улыбка возвращается к Поваренкову, заботливо интересуется: как я себя чувствую, нет ли жалоб или других просьб? «Ничего, – говорю, – тюрьма хорошая. Вот только со следователем общего языка не найду. Вы не знаете, кто контролирует мое дело в КГБ?» Поваренков, к сожалению, не знает, но говорит, что он тоже сотрудник КГБ и можно обращаться к нему. «Я бы хотел встретиться непосредственно со своим куратором». «Ну что ж, пишите заявление, я передам куда следует».

«Капитал» доставили не сразу – через несколько дней, штамп библиотеки Дома культуры им. Дзержинского. Этот дом культуры на Лубянке. Очевидно, в лефортовской библиотеке действительно нет ни одного экземпляра «Капитала» и, судя по невыполненным заявкам на другие творения Маркса, чекисты вполне обходятся без его руководящих подсказок. Однако ж вслух это признать пока стесняются. Требование «Капитала» вызвало явный переполох и удивление.

Следователь не шел. Затянулась проверка моих несуществующих публикаций за границей. Наверное, поспешили арестовать и теперь не знают, какое подвести основание, что со мной делать. Скорее всего отпустят. Но, видимо, поторгуются. Где та граница, до которой я могу отступать, а после нет? Что еще они могут потребовать? Подписки? Публичного покаяния? Текст не публиковался, поэтому они не вправе этого требовать. А если все-таки?.. Нет, пример Якира и Красина не вдохновляет. Одно дело спасать свою шкуру в частном порядке, другое – в угоду лживой пропагандистской машине. Допустимо уйти от противоборства, сникнуть, заткнуться, но служить им нельзя. Не смог противостоять злу, так хотя бы не помогать. До чего дожили: уже это считается заслугой и оправданием перед совестью. Учитель говорил, что в XIX веке критерием порядочности была борьба с подлостью, сейчас – хоть сам не будь подлецом. За счет падения общего нравственного критерия можно сегодня сохранить наружное достоинство хотя бы отказом служить злу, участвовать в пропагандистском обмане. Не знаю, как сам, но тебя будут считать порядочным человекам. Эта я и поставил пределом возможных уступок ради освобождения. Мало геройского, но что поделаешь, если нужны героические усилия, чтобы остаться всего лишь порядочным человеком. А большего я из себя не мнил.

Кто и что за Кудрявцевым – вот где ключ к оценке моего положения и того, что нас с Наташей ждет. Надоели его виляния, настроения, нужна какая-то определенность. И когда наконец он придет? В середине сентября я отдаю заявление на имя Поваренкова с просьбой предоставить мне возможность встретиться с сотрудником КГБ.

Через день-два контролер командует мне в кормушку: «Собирайтесь с вещами!» Володя и Женя взволнованы не меньше меня. Радость в глазах и зависть: «Домой! Что мы тебе говорили!» «Как знать». «Да куда же еще? Проверили, у капиталистов не печатал – за что сажать? Счастливый!» Коли так, захватить бы с собой Володю и Женю. Жаль их до смерти! Стыдно, как-то нехорошо уходить, словно бросаю в беде. Не помня себя, выносил свой матрац из камеры.

Действительно, спускаемся с контролером вниз. Идем по ковровой дорожке широкого коридора вдоль камер, прямо к столу дежурного офицера, по направлению к выходу. Почти дошли, осталось пройти две-три камеры, а там налево и – воля! Но контролер вдруг останавливается у камеры № 45. Дежурный прапор с первого этажа открывает дверь и оба смотрят на меня, я на них: чего, мол, встали? И уже дверь захлопнулась за спиной, а я стою с матрацем на руках, не веря своему «счастью». Чуть-чуть не дошел. Досадно.

Камера жилая, но никого нет. Занята одна кровать из трех. Аккуратно застелена клетчатым шерстяным одеялом. Такая же камера, как и две предыдущие. Стелю постель у окна. Где же жилец? Часа через два заходит. Высокий, грузный, со щеткой пшеничных усов – хмурый как ночь. Стриганул глазками. Не здороваясь, заходил по камере. Начало – ничего хорошего. Плохо, тяжелый клиент. С тоской вспомнил Володю и Женю. Теперь держись, Леня. Мало горя, сейчас меж собой еще добавим. Спружинился, а вида не подаю: растянулся на кровати, читаю. Долго, с полчаса, молча и гордо вышагивает новый сосед. Исподлобья колючки.

– Вы знаете, – говорит, – что днем не разрешается на постели лежать?

Ну, думаю, началось, но тон как будто не вызывающий, а скорее информативный. Отвечаю с ехидцей:

– Разве? Но я все-таки полежу, ладно?

Не сердится. Наоборот, обмяк, оживился лицом, сталь на зубах показалась. Интересуется: кто я, за что, откуда? Извинился, что не поздоровался. Тяжелые допросы, ему нужно время, чтобы обдумать и прийти в себя. Дроздов Виктор Михайлович. Виктор – перешли на «ты». «Только никому не говори фамилию, что сидел со мной», – предупредил зачем-то на случай, если кого из нас переведут. Немного шепелявит, но речь поставлена, видно, солидный человек и знает себе цену. За что сидит? «Поверишь ли, – смеется, – сам не знаю. Осудили за преступление, которого нет а Кодексе». Трибунал приговорил его к десяти годам по ст. 64 – измена Родине. Достает Кодекс, читает формулировку статьи. А обвинили его в том, что под статью никак не попадает. Там речь о военных секретах, а он продавал гражданские, из области космической промышленности. Его можно было бы обвинить в промышленном шпионаже, но такой статьи в нашем Кодексе нет. По советским законам в составе его дела нет преступления. «Ни за что сижу, незаконно», – хитро улыбается Виктор. И опять предупреждает, что разговор между нами, потому что ему запрещено говорить о себе с кем бы то ни было, иначе будут осложнения. По его расчетам, где-то в декабре у него этап, и он хочет уговорить следователя на внеочередную передачу перед отправкой на зону, поэтому сейчас предельно осторожен и аккуратен. Отсидел уже пять лет на спецзоне в Пермской области, писал помиловку и думал, что по половине срока везут сюда, чтобы пересмотреть приговор, но, оказалось, привезли в качестве свидетеля сразу по двум процессам. Посадили сотрудников закрытого института, через которых он в свое время узнавал, а потом продавал американцем секретную информацию. И арестована группа из Министерства гражданской авиации во главе с начальником одного из Управлений, который руководил советской делегацией во Франции, когда на авиасалоне под Парижем при таинственных обстоятельствах грохнулся во время демонстрационного полета горбоносый ТУ-144.

Дроздов в моей тюремно-лагерной жизни фигура едва ли не самая значительная, мы сидели вместе больше месяца, потом я расскажу о нем поподробнее. Сейчас замечу только, что меня перевели к нему сразу после того, как я отдал заявление с просьбой о встрече с сотрудником КГБ, состоявшейся дней через десять. Позже откроются обстоятельства, которые дадут серьезные основания думать, что это перемещение и интервал в десять дней были не случайны.

Двадцать шестого сентября вызывают. К кому? Встречу с сотрудникам КГБ я уже не надеялся ждать. В кабинете невыспавшийся Кудрявцев. Лицо помято, злое. А может, от перепоя. Таким некрасивым я его не видел. На мое «здравствуйте!» вкатил презрением: «В обход пошли? Не доверяете? Теперь я буду разговаривать с вами только официально». Снова: «Кому давал, кто читал?» Об экспертизе: текст написан не в два дня, как я утверждаю, а за более длительное время – установлено по изменениям почерка и пасты шариковой ручки, псевдоним «Аркадьев Николай» – рука Попова; злобная клевета – статья 70, до семи лет. Новые вопросы: о свердловском профессоре Когане, бывшем моем друге и научном руководителе, благословившем меня на зарождавшуюся тогда у нас прикладную социологию; о каком-то Щипахине (Пушкине?), которого я по сей день не могу толком вспомнить, но думаю, что имелся в виду приятель Миши Куштапина, фотокорр, который приходил вместе с ним ко мне домой после обыска, и который был на дне рождения Миши, когда у меня пропала записная книжка. При этом имени у Кудрявцева мелькнула злорадная улыбка, очевидно этого человека он знал получше меня. Снова о Попове, хронике текущих событий, фонде политзаключенным, об изъятых у меня конспектах запрещенной литературы – где брал, кто давал? На этот раз допрашивает сухо, без пристрастий и вымогательств, а просто: вопрос-ответ. Угрозы-кувалды: «Не хотите говорить – всю вашу биографию, всю грязь соберу. Вы еще в шестидесятых годах плохо отзывались о комсомоле». «Не надейтесь на 190¹ – готовьтесь к 70-й». Все это были вполне реальные угрозы. Если натянут 190¹, переквалифицировать на 70-ю – ничего не стоит. Какая критика здоровая, а какая порочащая? За что платить гонорары, а за что сажать? Какой текст порочит государственный строй, а какой «на подрыв и ослабление»? Какая разница между распространением и агитацией и пропагандой? Правовые признаки настолько неопределенны, что все зависит от субъективной оценки, как хотят, так и назовут. Но в сроках, в тяжести наказания разница весьма существенная: первая часть до семи лет строгого режима и пяти лет ссылки, о второй и говорить нечего – 10 и 5. Смысл сегодняшнего допроса Кудрявцев сводил к одному: весь ты в моих руках – хочу казню, хочу помилую, никто тебе не поможет, а теперь говори с кем хочешь, но не забывай, что я твой хозяин. После этой артподготовки Кудрявцев привел человека, которого представил как сотрудника КГБ. Объясняет ему, какую кнопку нажать, чтобы вызвать контролера, как выходить отсюда. Гэбэшннк растерянно озирался. Чей это дом: Кудрявцева или гэбэшника? Удивила небрежность тона, с каким обращался с ним Кудрявцев. Перед ГБ нормальная стойка на задних лапках, но Кудрявцев, напротив, говорил с ним как старший с младшим. Должно быть, следователь районной прокуратуры совсем не чужой и в системе КГБ. Кудрявцев вышел, оставив нас наедине.

Усевшись за стол, сотрудник представился Александром Семеновичем. Ни фамилии, ни удостоверения. Потом, говорит, познакомимся. Угрюмая, хилая физиономия. Глазки бурого угля плохого качества – ни огня, ни тепла, один шлак. Скромный черный костюмчик, белая невыглаженная рубашка с тряпочкой черного галстука, стянутого крохотным узлом, – ни дать ни взять служитель провинциального крематория. И где-то я его видел: «Я вас не мог видеть в кабинете Поваренкова?» «Да, я тоже был». Двое молчаливых в тени оконной стены. Значит, не зря они там сидели.

– Слушаю вас.

– Скажите, что меня ждет?

– Это зависит от вас. Состав вашего преступления предусмотрен статьей 70-й, но может быть оставят 190–1. Выдержав паузу, спрашивает многозначительно:

– Вы знаете о чем статья 64-я?

Как не знать – c Дроздовым сижу. Но:

– Какое она имеет ко мне отношение?

– Может быть, самое прямое.

Ах ты, гад! Чего наворачивает! С кем я встречи искал – прямо к удаву в пасть. Какая свобода? О 190¹ мечтать надо! И откуда у них столько черной фантазии?

– Ну, это уж чересчур, – говорю. – C чего вы взяли?

– У вас обнаружены секретные материалы. Почему хранили дома, кому передавали?

Снова поясняю, как раньше Боровику, что это вовсе не секретные материалы, у них гриф «для служебного пользования». Это планы социального развития предприятий и методики социологических исследований, которые я сам разрабатывал.

– Все равно: если есть гриф, вы не имеете права выносить эти материалы с работы.

– Так я часто дома работал, да и не нужен там никакой гриф, на него внимания никто не обращал, просто первому отделу больше делать нечего.

– Мы разберемся.

Ну и дела, думаю, оспариваю клевету, а мне, оказывается, измену примеривают. Какая свобода? Трешник за благо. Вот уж действительно – все относительно. Надо его прощупать. Говорю смехом, что если с 64-й статьей не разобрались, то со 190¹ пора разобраться: видит ли он по ней состав преступления – рукопись дома, не размножал, не публиковал, к тому же, из всего мной написанного, она одна политическая и я отказываюсь от нее, как и от всякой политики, – за что сажать?

– Полагаете, не за что? – И вдруг спрашивает: У вас друг был, Усатов – он тоже по-вашему ни за что сидел?

– Так у него же справка о реабилитации!

Александр Семенович ухмыляется, а я в изумлении: чего он вспомнил Сашу Усатова, умершего нынче в январе? И покойники им покоя не дают, в могилах мерещится угроза государственной безопасности! О Саше надо писать роман. Его забрали 18-летним по липовому обвинению в организации антисоветской группы. Несколько ребят, владевших английским, обменивались книгами, собирались потрепаться на языке. В Большом театре он познакомился с молодой американкой, обычное лирическое знакомство. Дали ему ни много ни мало 10 лет. Это случилось в разгар хрущевской оттепели. Международный молодежный фестиваль 1957 года Саша праздновал во время прогулок на крыше Лубянки – слышно было веселье. Через 8 лет мать выхлопотала реабилитацию. Саша экстерном закончил психологический Факультет МГУ. Но душа его была покорежена. Он не находил себе места в родной действительности, не хотел, как он говорил, «работать на красных», остаток жизни он наверстовал отнятую молодость. Внешне под веселым девизом: вино и девушки. Внутренне, вкратце сказать, он переживал трагедию лучших наших людей, трагедию лишнего человека, не желающего приспосабливаться к режиму и не способного что-либо изменить. В 44 года он упал на улице от разрыва сердца. Двадцать пятого января гроб его на моих глазах сожгли в крематории. Мы несколько лет служили в одной конторе, он был и остался одним из близких моих друзей. О Саше в двух словах не расскажешь – настолько он был интересной, типичной и в то же время неординарной личностью.

– У вас плохие друзья, – вещает Александр Семенович. Бурые угольки тухло в упор: – Пишите.

– О чем?

– Все, что вы знаете о Попове.

– О Попове я все сказал, больше нечего, не так уж хорошо я его знал.

– He бойтесь повторений, вас никто не торопит – вспоминайте все подробности: как познакомились, о чем говорили, кто у него бывал – не упускайте то, что вам кажется мелочью. Попов подозревается в шпионаже, он изменник Родины.

– С этой стороны я его совершенно не знаю.

– Пишите все, что знаете.

– Но какое это имеет отношение к моему делу?

– Самое непосредственное. Печально, если вы этого не понимаете. Вы его выгораживаете, поэтому подозрения падают и на вас, как на соучастника.

– Беспочвенные подозрения. О Попове я могу повторить только то, что уже неоднократно говорил.

– Пишите, тогда поговорим.

– Когда вам это нужно?

– Когда все вспомните. Нам и из зоны пишут.

Ого! Так говорит, будто зона неизбежна, само собой разумеется. Значит суд будет. Значит, Кудрявцев водит меня за нос. Но есть какой-то шанс, искорка надежды в словах «тогда поговорим». Не писать? Тогда не будет разговора с Александром Семеновичем. Останутся неопределенность и чудовищные подозрения. Тогда суд и зона. Под лежачий камень вода не течет. А если, правда, написать, объяснить все честь по чести? Отрубить всякие подозрения на Олега. Чем это повредит? Ничем. Зато будет ясность. И для них и для меня. Придет Александр Семенович и скажет свои окончательные выводы. Я не терял надежды.

В понедельник, 29 сентября, я отдал контролеру заявление в КГБ об Олеге Попове. Я повторил то, что говорил прежде, и написал, что знаю Попова как глубоко порядочного, честного и доброго человека, принципиально не способного на плохие и антиобщественные поступки. Мы дружим семьями. Если верно то, что говорит следователь об участии Попова в помощи семьям политзаключенных, то я расцениваю это как гуманную деятельность. Что может быть плохого в помощи нуждающимся семьям, детям, оставленным без кормильца? Что касается намерения Попова эмигрировать, то это их личное дело, их законное право на собственный выбор гражданства.

Буквально на следующий день вызывает сияющий Кудрявцев. Ни слова о заявлении. Лучший друг, как ни в чем не бывало. Чрезвычайно доволен. Очевидно, опасался, что сотруднику КГБ я скажу нечто большее, чем ему, и его репутация следователя могла бы пострадать. Да и самому обидно: хитрил, мудрил, заигрывал, а показания достались бы не ему, а дяде. Однако я его не подвел, не осрамил, в награду он ублажал меня разговорами. Беседа походила не на допрос, а так – зашел человек потрепаться. Не без любопытства я слушал рассказы из его следственной практики. Правда, интересные попадаются им экземпляры.

Чем-то я своим поведением, по его словам, напомнил ему грузина, который на допросах твердил: «Не знаю. Не буду!» «Чего не знаешь, чего не будешь?» Грузин страшно выкатывает глаза и опять: «Не знаю! Не буду!» Как к нему ни подбирался Игорь Анатольевич, за все время следствия ничего другого от грузина так и не услышал. Еще был цыган, который не умел ни читать, ни писать, но всегда подолгу «читал» протокол, даже когда для потехи Кудрявцев подавал лист «вверх ногами». Когда надо было расписываться, лицо цыгана наливалось кровью, на лбу выступал пот, он вставал и, зажав в кулак ручку, тараща глаза на протокол, начинал описывать круги над бумагой, все быстрее, быстрее, пока не раздавался дикий вопль и ручка клювом не падала на страницу. Получалось что-то вроде запятой. Расписался. Цыган вытирал рукавом пот со лба и гордо встряхивал кудри.

– А я вам удивляюсь, Игорь Анатольевич, – бойко пишите протоколы, без помарок – я бы так не сумел. С вашими героями могли бы детективы писать.

– Знаете ли, на литературную работу совершенно времени нет, – скромно отказывается Игорь Анатольевич.

Смотрю на жухлый циферблат его видавшей виды «Победы»:

– Много работаете – много зарабатываете?

Мнется: сколько вы думаете?

– Двести рублей?

– Немного больше.

Ну пусть 250, и за эти деньги, думаю, ты не вылезаешь из тюрем, ловчишь, обманываешь и сажаешь людей – продаешь свою совесть.

– Да, – соглашаюсь, – не много при вашей работе.

Кудрявцев расчувствовался: «Знаете, – говорит, – ведь мы с вами коллеги. Я заканчивал юридический факультет МГУ. У нас, наверное, общие профессора были, такой-то у вас не читал?

– Такого не знаю.

– А я его хорошо запомнил. Он историю партии читал. Очень доходчиво. Все запоминалось, после его лекций можно в книжку не заглядывать. Кто был в первой руководящей группе «Союза борьбы за освобождение рабочего класса»?

– Пятеро как будто.

Стали вспоминать.

– Видите: вы вспоминаете с трудом, а я с первого раза и на всю жизнь. Очень хорошо запоминается, как вы думаете почему?

– Наверное, у вас память хорошая.

– Не в этом дело. Не догадываетесь?

– Нет, не догадываюсь.

– Смотрите: Плеханов, Игнатов, Засулич, Дейч, Аксельрод – ничего не замечаете?

– Не пойму.

– Обратите внимание на первые буквы. – Мой «коллега» Игорь Анатольевич, довольный откидывается на стуле. Забавная методика обучения наших юристов – блюстителей правовой и нравственной чистоты: следователей, прокуроров, судей, адвокатов, лагерных воспитателей. Иначе они не усваивают?

– Кстати, ваша жена просила сказать, что передала вам «Литературную газету» с последней вашей статьей – не получали?

– Нет, а разве меня еще печатают?

– Как видите, – рисуется Кудрявцев, будто это его заслуга. – Будете себя хорошо вести, мы вам мешать не станем.

– Значит, пока я веду себя нормально?

– Ну нет, я бы это не сказал, но мы надеемся найти общий язык.

– Разве мы не понимаем друг друга?

– Вы не представляете, как вы можете поломать себе жизнь. До вас, кажется, это еще не доходит.

– Что именно?

– В лучшем случае три года, а скорее всего дело переквалифицируют на статью 70-ю – вы получите пять лет и ссылку. Вы представляете чем обернется для вас судимость по этим статьям? Москвы не увидите, публиковать вас уже никогда не будут, по специальности не устроитесь – корректор в провинции, это самое большое, на что вы можете рассчитывать, когда отсидите. Так что подумайте как следует.

– Над чем, Игорь Анатольевич?

– Над тем, что вас ждет и о чем мы вас просим. Все о Попове, и я обещаю не доводить до суда.

– Ho ваше требование не укладывается ни в какие законные рамки.

– Алексей Александрович, я не хуже вас знаю кодекс.

– Но есть другой кодекс, которого вы очевидно не знаете.

– Какой?

– Нравственный.

Игорь Анатольевич заскучал. Я протянул заявление в милицию с просьбой прописать мою жену на нашей площади: «Пожалуйста, передайте Наташе». Поморщился, но взял. «Ваша жена, – говорит, – часто бывает у нас, говорит, какой вы хороший». Меня передернуло, зачем она унижается? Обманут, облапошат – нам обоим во вред. «Передайте ей от меня, чтоб она не мешала вам работать». «Нет, – плотоядно улыбается Кудрявцев, – это только на пользу делу. Пусть заходит». Передо мной сидел мурлыкающий кот, облизывающийся на пойманную мышку. До отвращения подступили масляные глазки жирного Залегина: «У вас жена молодая». А над ней дело висит за соучастие. Каждый день боюсь за нее на свободе ли? Какие они ей условия поставят, какую цену запросят за снисхождение? Сердце кровью, задыхаюсь от тревоги и ревности. И стыдно одновременно: нехорошее чувство, оскорбительное для Наташи, а все же щемит, щемит.

После этой задушевной беседы Кудрявцев пропал. Ответ на заявление об Олеге я не получил. Александр Семенович («тогда поговорим») больше не появлялся. Обманул-таки. Со дня на день я ждал очередного вызова, но никто меня не вызывал, не допрашивал. Обо мне славно забыли.

«Литературку» мне выдали лишь во второй половине октября, недели через три после Наташиной передачи. Комплект за полтора месяца со дня ареста и в последнем номере от 24 сентября, моя статейка «Ответ читателю», написанная по просьбе редакции по читательской почте на большую мартовскую мою статью «Дефицит при избытке». Вместе с газетами книга «Биология человека» (перевод американского сборника), подаренная мне Олегом после подачи документов на выезд. Дарственная подпись на тыльной стороне обложки грубо стерта. Спрашиваю контролера: «Почему?» Ответ на все случаи жизни: «Не положено». Газеты и книги держали больше двадцати дней – почему не передавали так долго? «Проверяли». На атомы расщепляли? Что проверять в новой книжке издательства «Прогресс» и советской газете? И почему нет «Капитала»? Я его тоже просил через Кудрявцева. Потом Наташа скажет, что «Капитал» у нее не приняли, не приняли как раз в ту пору, когда я безуспешно добивался его из лефортовской библиотеки. Кто их рассудит: Олег – шпион, но книгу от него передают, Маркс вроде бы не шпион, но его книгу даже не принимают. Однако к тому времени эта проблема представляла для меня чисто спортивный интерес. Утратила, так сказать, актуальность. Поваренков все-таки раздобыл казенный экземпляр, «Капитал» был у меня на руках, и я вовсю работал над ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю