Текст книги "Московские тюрьмы"
Автор книги: Алексей Мясников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
Эльза, скорее всего, исключение. Хотя, судя по стажу, она – необходимый атрибут тюремщиков. Я сочувственно отнесся к предложению Леонардова атаковать ее. Он попросил написать жалобу начальнику тюрьмы, я согласился, но «лучше я тебе продиктую». «Нет, говорит Эдик, – ты напиши, а я перепишу. А черновик в парашу». Была не была, мы обсудили текст, и я написал. Яду не пожалели. Написали, что капризы этой медсестры ничем не отличаются от умышленных издевательств, что обращение ее с заключенными не соответствует призванию медицинского работника, не зря весь следственный изолятор жалуется на нее и называет Эльзой Кох. Эдик просит начальника тюрьмы разобраться и отстранить ее от обслуживания заключенных. Эдик шпиговал текст колючками, я их укладывал в строки жалобы. Ивонин угрюмо лежал, не обращая на нас внимания. Потом Эдик долго и тяжело переписывал, выяснилось, что этот умный и вполне цивильный человек, муж главного редактора, почти совсем не умеет писать. Переписал коряво, с детскими ошибками. В понедельник утром он записался на прием к Поваренкову. Вскоре его вызвали, а затем и меня – с вещами.
Господи, куда опять? Так и не узнал о результатах визита Эдика. Полагаю, что первой реакцией на жалобу было выдворение меня из камеры, о моем участии в ее написании могли доложить либо бдительный контролер, либо тайком Ивонин.
Скатав барахло в матрац, выхожу в коридор. Повели налево, вниз к бане. Там сдаю постель, тюремные книги, весь скарб. Повели обратно к выходу. У парадных дверей свернули в коридорчик, и я оказался в пустой комнате без окон, вроде той, с какой начал обживать Лефортово. Стул и длинный стол. Вещи на стол, контролер тщательно прощупывает складки на каждой тряпке. Снимаю нижнее тюремное белье, кальсоны, рубашку – переодеваюсь в свои трусы и майку. Приносят вещевую передачу и квитанцию расписаться в получении. Передача от Попова – Олег на свободе! Значит, миновала его чаша сия. Передачка символическая: зубной порошок, шерстяная нательная рубашка. Но как важна весть от Олега! Он на свободе и помнит – не это ли он хочет сказать передачей? Спасибо за сообразительность. Я стал спокойнее за него и за обеих наших Наташ – они не одиноки. Передачу приняли числа 13 ноября, а сегодня 17-е – быстро отдали. Комплект «Литературки» и книгу «Биология человека», переданные Наташей, держали почти месяц.
Но что происходит? Меня-то сейчас куда? Неужели выпустят? Ничего другого в голову не приходило. И в то же время не верилось. «Есть во что вещи сложить?» – спрашивает контролер. Бумаги, вещи лежат на столе грудой, собрать не во что. Приносят белый холщовый мешок – безвозмездный дар на добрую память. Оставляют одного. Выкуриваю сигарету за сигаретой, вышагиваю голую комнату, теряясь в догадках. Свобода? При одной мысли ноги отрываются от пола. Бегом бы до дома бежал. Не знаю, что еще думать, толкаюсь поминутно – куда же еще? Но веры не было. Единственно, в чем был почти уверен, – что покидаю Лефортово.
Три месяца необыкновенной, томительной жизни. Почти два месяца с исчезновением следователя, никаких вестей о Наташе, о близких. Что там происходит? Хотя бы записку, хоть слово какое. Однажды, когда я сидел с Дроздовым, мне показалось, что была возможность что-то передать на волю. Разносили обед, Дроздов еще не вернулся с допроса, в камере я один. Обычно еду раздает одна из двух молодых женщин в белых халатах поверх зеленой формы. Гроздьями ярко наманикюренных барбарисовых ноготков подает наполненные миски. Это жены прапорщиков, мы их знали по имени и не скупились на комплименты. А в тот день разливала старушка. Подала первое, ушла. На второй заход дает рыбу и кашу, мельком глянула в камеру и, видя, что я один, тихо и быстро: «Ничего не надо?» Долю секунды замешкалась у кормушки, а я рот разинул, не зная, верить ли своему тугому уху. Кормушка захлопнулась. Нет, не мог я ослышаться: произнесено было тихо, но четко. Ах, как пожалел, что упустил старушенцию! Не представляя толком, чем бы она пригодилась, в жар бросало уже от того, что вот, пришла бы она к Наташе и принесла бы записку от нее. Тонкий волосок мог соединить меня с волей, а я не подхватил конца. Появится ли еще бабуля? А может, провокация? Не специально ли дрессируют таких? Хороша проверка на вшивость. Мыслимо ли, чтоб в глубинном чреве ГБ оставался хоть какой-то микроб, которому зэк мог бы довериться? Это казалось невероятным. Однако чем черт не шутит? Очень ведь натурально клевало. Позже я спросил у Дроздова: допускает ли он возможность надежной связи с кем-то из персонала? Он ответил, как всегда, со знанием дела: «Да, но здесь это очень дорого стоит». Едва ли не тысяча – за записку. Отрезвляющая цена, я сразу меньше стал угнетаться. Где я или Наташа взяли бы такие деньги? Да и что мы могли написать друг другу? Конечно, слова любви бесценны, но тысячу мы не могли заплатить. Как ни дорога весточка, Наташе она обошлась бы еще дороже.
Три месяца абсолютной изоляции. Ни одного живого лица, кроме дежурного персонала и одного-двух сокамерников. С какой жадностью, бывало, слушаешь перестук за стеной или покашливание женщины в соседнем прогулочном дворике! Близкое присутствие невидимого человека будоражит любопытство, хочется все о нем узнать, и слышать этот стук или кашель – дороже многих личных знакомств на воле. В последней камере по утрам слышны были за окном шумы и отдельные голоса. Говорят, это выходит на работу хозобслуга. Вроде бы их всего человек десять, набирают из осужденных уголовников, но только не лефортовских, а из других тюрем. Они метут, выполняют различные хозяйственные работы. Живут в камерах четвертого этажа, куда лефортовских постояльцев сейчас не селят. Рассказывают, сравнительно недавно был наплыв из-за какой-то демонстрации, забили все этажи, но демонстранты схлынули, и 4-й этаж снова зарезервировали. Жить хозобслуге несравненно вольней нашего: каждый месяц свидание, частые передачи, да и работа – не тягость – развлечение. Видеть их ни мне, ни кому другому, кого я знал, не доводилось. Очень тут с этим строго.
Да чего тужить? Как бы сейчас ни обернулось, распахнутся какие-то двери – все ближе к людям, а через них и воля видней, все должно быть не так взаперти. А вдруг и правда, совсем выпустят? Пусть ссылка, хоть куда, к черту на рога, чтобы было только чем дышать, чтоб было пространство. Чем меньше пространства, тем больше время, тем дольше оно тянется. Не знаю, что говорит физическая теория, но тюремная практика приводит к такому открытию. Дальше в тюрьме неинтересно – что тут делать? Может, прямо домой – куда еще? Обмирал я при этой мысли.
Наконец дверь открыли, в комнату вошел ироничный майор. Он будто знал, о чем я гадал в одиночестве. Вежливо, с улыбочкой, зовет за собой. Выходим в парадные двери. Крыльцо. Дальше ворота и воля. Но не вижу ни ворот и ни воли, стоит у крыльца воронок. Вижу громоздкий, заслоняющий мир кузов. Салон его пуст, загорожен внутри решетчатой дверью. Меня почему-то вталкивают в боковой шкаф – «стакан». Как раз на одного, есть лавка сидеть, в полный рост там не встанешь. Хуже всего то, что, когда его закрыли, я оказался в кромешной тьме. Глазок в двери, или, как его еще называют, «волчок», закрыт снаружи. Хотя попривык к лефортовским стаканам, куда загоняют по пути, но там стоишь минуту-другую, пока кто-то пройдет, а тут надо ехать, и в этой черноте на меня накатывается дикий ужас. Я застучал. Майор открывает темницу, я прошу не закрывать плотно дверь, ведь все равно воронок закрыт. «Не положено. Тут недалеко, потерпи», – отечески возражает майор.
Пришлось терпеть. Вся жизнь теперь, каждая минута, час требовали терпения. Терпения и терпения. Надолго ли хватит? Надолго, если другого выхода нет. Начал различать светлые щели в двери. Глаза обвыкали, свет как будто становился сильней, стакан уже не казался таким непроглядным – полегчало. Громыхали с полчаса. Встали. Выбираюсь из кузова, мешок тащу за собой и вижу солдат, военных, тесный двор и кусок кирпичной стены огромного, как показалось, здания. На окнах везде решетки. Решетки и стены. Засасывает жерло бесконечного прямого, холодного коридора. Окошко с дежурным офицером: «Фамилия? Статья? Когда арестован?»
– Где мы? – спрашиваю майора.
– В тюрьме, – благодушно смеется майор и успокаивает: – Не расстраивайтесь, это чистая тюрьма.
Так я попал в следственный изолятор № 1 МВД, известный под названием «Матросская тишина».
Глава 5. Матросская тишина
На спецу
Сборка. Большая голая камера, скамья вдоль одной стены. В разбитое окно через решетку задувает промозглый ноябрьский ветер со снегом. Здесь собирают поступивших, а потом разводят по жилым камерам. Через сборку проходят также все, кто временно или совсем покидает тюрьму: на допрос на суд, на этап. Есть сборки поменьше, для спецконтингента, за три года случалось бывать во всяких, но эта, первая, была большой, народу все прибывало, в основном, из КПЗ. Я примостился со своим мешком у стены. Народец продрогший, жалкий, испитой. Гудят разговоры, кто-то кого-то узнает, кто-то забавляется анекдотами. Есть люди внешне пристойные. С одним, в желтых ботинках, разговорился. Работал он на аттракционах парка им. Горького. Мухлевал, как и все аттракционщики, билетами на карусели, пропускной способностью аттракционов, т. е. обслуживал больше, чем указывал в отчетах. За счет массовости на копейках гребут тысячи. Газеты писали о судебных процессах над аттракционщиками ВДНХ, Измайловского парка, теперь вот – живой представитель центрального парка Москвы. Воруют там все, а попадаются лишь те, кто прозевал облаву ОБХСС или кого подставляют, чтобы прикрыть остальных. Моему собеседнику, его зовут Слава, не повезло. Срока им дают приличные, лет по 10, но, похоже, он надолго не рассчитывает. Даже назначил мне встречу в ресторане гостиницы «Советская»: «Спроси Доцента, меня там знают».
Подходит ко мне невысокий, коренастый парень, тертый калач. Узнал, откуда я и за что, потеплел: «Трудно тебе будет на общем режиме. Не связывайся ни с кем. На строгом было бы легче. Путевые зэки к политическим нормально относятся. А здесь чего надо – держись меня». Пока находились вместе, он был внимателен; принесет пайку хлеба с дележки, достанет ложку, отгонит надоедливого говоруна.
Вечером прапор в кормушку: «Дайте закурить женщине!» Потянулись пачки, сигареты, а с ними и желающие взглянуть. Кто-то крикнул: «Пусть сама возьмет!» Дверь отворили – нам улыбалась писаная красавица со шваброй: высокая блондинка в трико, обтягивающем аппетитные формы. Публика ахнула и подарила ей целую пачку. Первая женщина за три месяца! Первый раз вижу зэчку, и какую! Я воспринял ее как чудо. Позже, когда нас вели по коридору, встретилась еще одна: тоже очень миловидная, пышная, но глаза ее были грустные. Эти женщины могут быть из следственных камер или из больничных, говорят, женская санчасть здесь на «Матросске», все венерические здесь, беременные или с малышами. Но на уборку отряжают, видимо, здоровых и покладистых. На вкус надзирателей. Судя по первому впечатлению, у них неплохой выбор.
К ночи заводят в другую камеру, с двухъярусными нарами. В это время коридор и свободные камеры мыли женщины. Толпа у глазка, у каждой щели в дверях. Кричат кто во что горазд. Иная девица подойдет, отшутится, ругнет или спросит что-нибудь. Остальные убирают молча, стараясь не проявлять внимания к шуму камер: надоедает, да и нельзя. А все же держатся, как на сцене. Накрашены, выряжены, одна как на свидание собралась – в кружевной белой блузке орудует шваброй. Губы, сережки, прически, все движения – конечно, с расчетом на публику. Да, тут повеселее, чем в Лефортово.
На следующий день выстраивают нас в коридор. Вызывают по карточкам, разводят группами. Меня на третий, кажется, этаж. Крупная зубоскальная молодуха с лычками на погонах открывает камеру № 220.
Я вошел.
Камера шагов на шесть-восемь, чуть больше лефортовской. Двухъярусные кровати по сторонам: две слева, одна справа. Посреди стол. Справа от двери в углу – «толкан», унитаз обычного типа, зашторенный по пояс тряпкой. Рядом умывальник, над ним врезан в стену квадратик зеркальца. Висит картонная коробочка самодельного календаря, украшенного фантиками, – внутри нее бумажный рулончик с датами, который переводится сбоку коробки. Обстановка, близкая к холостяцкому общежитию. Даже динамик над дверью – радио. Потеснее, но уютнее лефортовского. Два парня, стоя за столом, мечут зары, двое на нижнем шконаре играют то ли в уголки, то ли в шашки, третий сидит «на победителя». На верху еще человек – читает книжку. А в дальнем углу у окна, за кроватями, тулится на полу фигура калачиком. Я прислонил мешок к кровати. Людей больше, чем спальных мест. На пол что ли? Сухощавый паренек кавказского типа отвлекся от нард: «Откуда?» Стали знакомиться. Не поднялся один, кто лежал на полу. Кавказца зовут Мухамметдин, или Муха. Он тут за старшего: «Не гляди, что я такой, – показывает на свою щуплость, – сила тут не имеет значения. Кто больше знает эту жизнь, того надо слушать».
Mуxy привезли сюда из лагеря строгого режима в Коми, месяц не досидел из пяти отмеренных лет. В Нальчике, откуда он сам, накрыли большую группу, промышлявшую бандитизмом, дело оказалось громкое, расследование ведет Москва, по этому делу доставили Муху сюда на следствие. По показаниям арестованных Муха когда-то тоже был к ним причастен. Он отрицает, говорит, что его путают с братом, с которым он очень похож. Брат тоже сидел, освободился с чахоткой и в апреле умер. Родители наняли столичного адвоката. Или оправдают, или не меньше червонца. Муха не теряет надежды. Не перестает удивляться арестованным бандитам, показавшим на него. Не зло в нем, а именно удивление. Никак не возьмет в толк, как может, например, такой стальной человек, как Аслан, верховодивший группой, плакать на следствии и закладывать своих друзей, валить на невинных. Понятно: спасает шкуру, расстрел неминуем. Но ведь знал, на что идет, и ведь сам же говорил – пан или пропал. Муха еще пацаном восхищался отвагой и дерзостью Аслана. Его шайка нагоняла страху по всему Ставрополью и Нальчику. Но докатились до беспредельного зверства. Между Нальчиком и Ставрополем придорожный ресторан. Там свадьба. К закрытию на мотоциклах подлетает шайка и врывается в ресторан. Зал уже пуст, однако в банкетном зале догуливают. Аслан с порога расстреливает из автомата застолье. А касса пуста, деньги уже увезли. Шайка исчезает в ночи, оставляя после себя пятнадцать трупов. Всего им инкриминируют более 30 убийств. А теперь главарь банды роняет слезы на допросах, не подымает глаз на очных ставках – этакая овечка. Мухе, которого оболгал, на очной ставке сказал: «Ты знаешь, я тебя любил, теперь не могу иначе – извини». Он еще надеется на извинение. Впрочем, сам Муха, кажется, действительно извиняет, он не осуждает Аслана, только удивляется.
Мир Мухи – карты и наркотики. Профессия – карманник, иначе говоря, щипач, за то и сидел. Удачливый игрок на зоне живет не хуже других. На работу не ходил – платил 25 рублей в месяц бригадиру, и тот ставил ему рабочие дни. Одевался в «милюстин» – черная блестящая ткань, модная у зэковской элиты. Питание свое, в тумбочке. Всегда к услугам «девочка» – молодой педераст, обычно из свеженьких, вновь прибывших. Водились наркотики. Увидев у меня сигареты «Ява», выпросил в обмен на все, что хочешь. Выложил пачки без фильтра, табак, сыр. На хорошие сигареты он выменивает у надзирателей и баландеров какие-то допинговые таблетки – «колеса». Как наркоману ему и без того что-то приносила врачиха, но этого мало. Как он дрался за каждую таблетку! Просил, умолял, клянчил, божился, что ему полагается на одну таблетку больше. Когда ничего не помогало, хватал лезвие и рвал рубаху на брюхе: «Вскроюсь!» Врачиха видит исполосованный шрамами живот и уступает. Жуткие сцены разыгрывались у кормушки. Это была камера наркоманов.
Толик, типичный уголовник станционно-поселкового пошиба, простой грубоватый парень тоже жадничал до таблеток. Освободившись после очередного срока, приехал проветриться в Москву и загостил у проводницы в пустом поезде. В купе заходит поездной бригадир: проводница раздета. Что такое? Девица оказалась находчивой: «Насилуют!» Суд ожидается в Сокольническом районе, где судит женщина, которая по всей Москве славится максимальными сроками за изнасилование. Все мечты Толика на сегодняшний день сводились к тому, чтобы не попасть к этой судье.
Петя почти не слезает с верхнего шконаря. Бледный, спокойный, всегда с книжкой или пишет. В доме у него нашли опиум, «машины» – шприцы, кое-кто показал, что кололся у Пети. По кодексу это квалифицируется как притон, лет десять, не меньше. Петя показывает свои записки: он пишет программу «нарколюции». По решительности, грандиозности, всеохватности – примерно то же, что и программа компартии: переустройство мира на основе всеобщей наркомании. Прием наркотиков становится для всех обязательным. Учреждается партия наркоманов со структурой вроде КПСС, с органами карательными, издательскими, пропагандными. Походило на пародию. Но Петя серьезен. Смысл наркомании видит в том, что мир будет добр. «Не могу выразить, словами это не передашь, что приходит с первой волной, после укола, – говорит Петя. – Хорошо, так фантастично хорошо – не поддается пересказу. Это можно только самому испытать, но передать это нельзя. А суть в том, что человек и весь мир становятся не такими, как обычно, – все полно чудес и любви. Человек, который укололся, никогда не скажет плохого слова. Он улыбается, уступает место в трамвае, он готов помочь любому. Наркомания одним махом решает все социальные проблемы. Игла переносит из ада в рай».
– На час-два, – возражаю я, – а потом обратно: из рая в ад?
– Во-первых, хорошо уколоться хватает на полдня. Во-вторых, очередная инъекция не будет представлять никакой проблемы. На каждом углу, как сейчас сигареты, наркотики будут продаваться за копейки. Ведь опий технологически совсем не дорог. Цены взвинчивают запреты.
– Все будут колоться и кайфовать, а работать кто будет?
– Что ты! Знаешь, как повышается работоспособность? В десять, в сто раз! Человек за час будет делать больше, чем сейчас за несколько дней. Такое вдохновение – после иглы я всегда работал как зверь.
– Так быстро сгоришь. И дозы все время растут.
– Ничего подобного. Так пугают тех, кто не знает. У каждого настоящего наркомана своя доза и больше ему не надо. Когда наркотика нет, люди жадничают, стараются ухватить побольше, и это действует плохо. Но когда они будут доступны, люди быстро научатся регулировать свои дозы, две-три инъекции в день – и живи хоть лет до ста. Многие наркоманы доживают до глубокой старости. Но разве это главное? Пусть я проживу 40–50 лет, зато богаче всякого миллионера, каждый день содержательнее, интенсивнее всей жизни обывателя. Это не передашь словами, но будь уверен: правильное употребление наркотиков не сокращает, а сохраняет и обогащает жизнь. Люди больше изводят себя, болеют, умирают от повреждений, а наркотик серую тяжелую жизнь превращает в удивительную сказку. Физическое долголетие не имеет значения, но кому это важно, может быть спокоен: наркотики не укорачивают жизнь. Всех нас убивают отрицательные эмоции, наркотики их снимают, делают жизнь абсолютно положительной, счастливой – какой же тут вред?
Петя мог пропагандировать нарколюцию бесконечно, и я видел, что его фанатизм не лишен логики. А на чем основана, откуда укоренилась моя неприязнь к наркотикам? Порывшись в памяти, не вспомнил ни одной обстоятельной статьи на эту тему: то огульная ругань, то мерзкие портреты опустившихся наркоманов, то сообщения о контрабанде, убийствах и прочих их преступлениях. В то же время говорили, что Марьянович, этот югославский певец с московской пропиской, ширяется прямо на концерте. Зайдет за кулисы между песенками и колется через штаны, и ничего. Давно об этом слышал, а он вроде бы все еще поет. О тех, кто принимает наркотики, в этой камере говорят: «Наш человек». «Алка (о Пугачевой) – наша чувиха, частенько балуется, битлы – свои люди, с иглы не слазят» и так далее. Петя, по-моему, фанат, но серьезный парень, нарочно, агитации ради, врать не будет. Он говорит, что волны наркомании докатились до нашей страны. За последние 10 лет число наркоманов резко возросло. Много студентов, особенно медиков. Несмотря на сногсшибательные сроки за крошку плана, ампулу морфия, эпидемию эту власти остановить не могут. После я слышал об этом много раз и из разных источников. Много сейчас сидит патриотов нарколюции. Жмутся они друг к другу, свои особые разговоры, и вот что интересно: это в основном порядочные люди, получше и поумней многих. Может, это только мое впечатление, но оно не случайно. Начиная с Пети, я мог бы назвать с десяток своих знакомых по тюрьмам и зоне, которые укрепили меня в этом мнении. Наркомания, похоже, дело интеллигентное.
– Если не вредно, почему везде запрещают наркотики? – спрашиваю Петю.
Отвечает прямо-таки с партийным негодованием:
– А зачем власть, если есть наркотики? Власти боятся своей ненужности. В мире наркомана нет места иллюзиям государства и политики. Наркоман абсолютно свободен, а всякая власть ограничивает свободу. У наркомана самоконтроль, внешний контроль для него неприемлем. Все прежние революции в принципе ничего не меняли. На место одной государственной машины ставили другую, ничем не лучше.
Нарколюция делает ненужными всякую революцию и политику, всякие отношения государства и подчинения. Возникнет совершенно иное, свободное общество. Оно будет жить по своим внутренним, имманентным законам. Этого никакая власть не хочет. Это равносильно отказу от власти. Они преследуют, чтобы не потерять контроля.
– Дело еще в том, – продолжает Петя, – что наркомания необратима. Кто понял, что это такое, ни за что не откажется от наркотиков. Не потому, что физически невозможно, а потому, что никто не хочет отказываться. Дай каждому пару раз уколоться, и нарколюция свершится. В один миг произойдет такой социальный переворот, какого не знала история. Поэтому власти препятствуют производству и распространению. Что же люди – такие дураки или так испорчены, что стараются во вред себе? Нет, наркоман, счастлив, и нет такой силы, чтобы заставить человека отказаться от своего счастья. Нас ругают, иногда жалеют, а мы сами искренне жалеем тех, кто не познал счастья. Пропаганда, запугивает наркотиками, нагло врет, преследует нас, хотя мы ничего плохого не делаем. Колоться или не колоться – дело добровольное. Если я хочу пить водку, государство продает ее сколько угодно. Спаивать народ власть не боится. А ведь алкоголь страшнее наркотиков. От него дурь в голове, разрушение организма, наследственности – он грозит вырождением человечества. Алкоголь портит и порабощает человека. На некоторое время затуманивает мозги, а в целом не только не освобождает человека, но делает его еще более зависимым от государства. Алкоголик вполне зависимый, легко управляемый человек. Наркоман – независимый, самоуправляемый. Поэтому власти поощряют алкоголизм и беспощадно преследуют наркоманию. Казалось бы, кому какое дело? Нет, получай 12 лет и принудлечение. Вот где права человека! Если так о здоровье нашем пекутся, что готовы скорее убить, чем позволить наркотики, то почему алкоголь не запрещают? Потому что его не запретишь, бесполезно. Потому что он разрушает организм и укрепляет власть. Наркотики же при правильном употреблении ничего не разрушают, зато меняют мировоззрение, создают мир, где нет места власти. Власть все благодеяния приписывает себе, а наркоман и без власти счастлив. Но как стремление к счастью, так и нарколюция – непобедимы.
– А воровство, преступность, связанные с добыванием денег на наркотики? – снова возражаю я.
Петю не застанешь врасплох:
– Кто провоцирует преступность? Что создает ситуацию, вынуждающую на это? Наркотики? Наоборот – отсутствие их. Не мешайте, не отбирайте, не преследуйте – и не будет преступности. Почему бы в аптеках, в каждом медпункте не продавать наркотики, как продают лекарства, и по нормальной цене? Ведь знают прекрасно, что наркоман не может без наркотика, ему плевать на жизнь, он на все пойдет, а попробуй обратись в аптеку – кто поможет? Только спекулянт, нелегально и по сумасшедшей цене: 10 рублей за 30-копеечную ампулу. Это делают врачи, которые больным выписывают воду, а на морфии делают себе состояние. Тоже наркоманы виноваты? Преступность наркоманов – вынужденная реакция на преступные действия государства. Разрешите наркотики – и ни один наркоман не совершит преступления. Но пока есть запрет, будут и преступления. И никакие кары не помогут, единственный способ прекратить преступность – разрешить наркотики, и будет рай на земле, без всякой политики.
Наверное, Петя все-таки преувеличивал наркотическое счастье и преуменьшал его вредоносность. Не мне судить, но ясно одно: наркомания – не пустяк, а серьезная проблема, которую надо решать. Прав Петя или неправ, ответ надо искать у серьезных ученых. Мне же ему возразить было нечего. Я никогда не то что не пробовал, а в жизни не видел ни одного наркотика и наркомана. Только сейчас, после всяких рассказов, вспоминаю двух психиатров. Все, кто знал их, отмечали некоторую странность. Оба приятны, охочи до прекрасного пола, и вместе с тем – стоячие глаза, внешняя инертность, ленивая речь, какое-то механическое, будто заученное поведение, делали их похожими на игрушечных роботов. Сейчас мне кажется, это могло идти не от особенностей характера, а от употребления наркотического зелья. Сами они об этом не говорили, слишком рискованно. Но если, по слухам, все психиатры и наркологи мухлюют с морфием и таблетками, чем лучше мои знакомые? Хорошо бы устроить дискуссию между ними и Петей. Почему в нашей печати вообще нет материалов об отечественной наркомании? Явление эпидемическое, серьезное, а делается вид, будто ничего подобного у нас нет. Почему?
Парень, который все время лежит в дальнем углу на полу, тоже наркоман. Его не замечали. Я не видел, чтобы он что-то ел. Потом узнал, что он держит голодовку. Про себя я смекнул, что спать мне придется тоже на полу, где-нибудь рядом с ним. Однако Муха между разговорами намекал на шконарь, и я не мог понять, что он имеет в виду. Если кого сгонять, я воспротивлюсь: буду спать на полу, пока не освободится место. Но где? – и на полу не сразу устроишься. Петя заметил мое беспокойство:
– Не думай, Муха найдет место, на полу ты не будешь.
– Ho я не хочу, чтобы кого-то сбрасывали.
– Это как Муха решит, но тебе на полу нельзя.
– Почему?
– Потом узнаешь, Муха объяснит, – улыбается Петя.
Объяснили следующим образом. На полу мужикам не место, на полу место педерастам. Тот, кто сейчас лежит на полу и голодает, вовсе не такой кроткий, как кажется. Еще недавно он хозяйничал в этой хате, была одна молодежь, и он делал все, что хотел. Забирал у ребят тряпье, дошло до того, что самому молодому дал «вафлю», т. е. заставил пацана взять в рот. Забитый, запуганный паренек стал отверженным. Отныне ему не место среди мужиков, искалечена вся жизнь, теперь, где бы он ни был, в другой камере, в лагере, каждый может сделать с ним то, что сделал тот парень, который сейчас сам в углу. Обиженный ел отдельно, спал на полу, ни к чему не прикасался. Пришел опытный Муха и обвинил насильника в «беспределе». С ним сделали то, что полагалось по правилам: избили, а потом то ли сам Муха, то ли обиженный – кто-то из них провел своим сокровищем по лбу и губам его. Отныне и на всю лагерную жизнь беспредельщик сам стал педерастом. Это называется «чуханули» или «опустили».
Так с первого же дня в обычной советской тюрьме я столкнулся, пожалуй, с самым страшным и отвратительным явлением нашей жизни, имя которому – «пидарасы». В неволе это означает сексуальное насилие, беспощадное издевательство, превращение человека в нечеловека, в буквальном и переносном смысле – в половую тряпку. В тюремной, лагерной системе это уже навсегда, возврата к мужикам из пидараса нет. Это относится и к тем, кого хулигански изнасиловали, кто пострадал безвинно – таких большинство. Мне еще не раз придется говорить об этом, ибо в каждой камере, до последнего дня на зоне этот кошмар перед глазами…
Звали его, кажется, Валера Макаров, лет 28. Никто с ним не общался, и мне не советовали подходить к нему. Но интерес дороже денег – я разговаривал с ним. Замученный, тихий, симпатичный на вид парень. Однако наворочал немало, бес в нем. Ничего не скрывает, втянулся в наркоманию, скоро стало не на что покупать, стал воровать. В основном грабил церкви. На действующем ныне Богородском храме, около Преображенского метро, попался. И не один – с подручными сопляками, которых посылал воровать, а потом угощал то дурью (гашиш или анаша), то иглой (опиум). За сопляков добавили ему помимо грабежа и наркотиков совращение малолетних, и как организатор пошел «паровозом» – срок на полжизни. На то, что чуханули, не сетует – сам виноват. Но получил обвинительное заключение, дошло до него, что светит пятнашка – 15 лет в пидарасах, – и заскулил. Вроде бы сам в церковь не лазил, пацаны на него много лишнего валят и следствие подкуплено, зря из него «паровоза» сделали, и он не хочет отдуваться один за всех. Перед судом перестал принимать пищу. Обычно голодающих переводят в особые камеры, они есть и рядом с нашей, но там, видно, нет мест. Макаров остался. Раз в день его выводят, возвращается с красными слезящимися глазами и всклокоченной головой. Кормят насильно, через зонд. Вставляют в рот шланг и закачивают питательную смесь кашицы, яиц, сахара. Валера всякий раз отказывается и всякий раз надзиратель бьет под дых, тот сгибается, и в это время за волосы резко откидывают голову, вставляют в рот распорку и вводят зонд. Хочешь не хочешь – покушаешь. Это, конечно, не «Арагви», но с голоду не умрешь. Впрочем, все мы комфортом не избалованы, такова уж особенность нашего сервиса: его не всегда отличишь от пытки. Достоевский утверждал: есть свобода, которую никто не может отнять, это свобода умереть. Знал он царский острог и каторгу, но не знал наших тюрем. Не хочешь умирать – убьют, а хочешь – не дадут, наиздеваются вдоволь. Правда, на зоне начальник оперчасти Рахимов как будто не противоречил Достоевскому: «Пусть голодают, личное дело – подохнуть, зачем мешать?» Но служба не дает развернуться либеральному оперу, обязывает и его насильно кормить голодающих, и делается это на зоне еще более издевательски: зонд вставляют не в рот, а в задницу.