355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Просто жизнь » Текст книги (страница 2)
Просто жизнь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:48

Текст книги "Просто жизнь"


Автор книги: Алексей Ельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Камни привели на широкий двор, на площадь. Сначала друзья увидели два жилых покосившихся домика, сараи возле них, а невдалеке высокую церковь и рядом с ней, окруженную лопухами и колючками, тоже высокую и белокаменную, монашескую трапезную – широкие ступени вели к просторной прогулочной террасе. Там ходила некогда Соломония. Не раз, должно быть, она смотрела с террасы на дорогу, уходящую в Москву. О чем думала она, что чувствовала в такие минуты?

Скорбь ли по ушедшим дням счастья своего, презрение к мужу своему, из ласкового, сердечного вдруг ставшему хитрым и надменным, переменчивым подобно матери своей, греческой царевне Софье. А может, пуще всего она жила ненавистью к счастливой сопернице, Елене Глинской…

«В какой же миг разлучились два первых в государстве человека – царь и царица? – подумал Петр. – Когда же кончалась самая главная, сердечная их власть друг над другом? Любовь, согласие, свобода обернулись заточением…»

Монастырь Святого Покрова, как говорили в старину, во граде Суздале, всегда был предназначен для женщин высокородных. Ольга легко взбежала по ступенькам не просто оттого, что ноги ее были быстрее, сильнее, а еще и оттого, что, должно быть, не возникло в ее сердце ни страха, ни почтения, хотя на самом-то деле она должна была бы почувствовать, что пробежала не по ступеням, а по векам. Веселым, звонким голосом Ольга крикнула с террасы храма:

– Эй, ребята! Идите сюда! Здесь монашки молились!

Нет, Петр не хотел подниматься туда. Еще у ворот монастыря стало ему неловко входить в людское жилье просто так, поглазеть. Да еще не в мужское жилье, а женское. Да еще такое, в котором находились заживо погребенные: кто добровольно, а кто и насильно.

В монастырском давно обезлюдевшем дворе вопрошают, смотрят даже стены. Стережет и почитает традиции сам воздух. Трава и деревья не просто радуют глаз – намекают на вечную смену зеленого и белого. Живого и застывшего.

Монастырские стены невысокие, но они не пропускают Никаких шумов города. Тарахтенье и треск автомобилей, как прибой, разбиваются по ту сторону кирпичной кладки. Время сместилось.

И Петр увидел ее – прекрасную и юную, выбранную в жены российскому владыке из тысячи пятисот невест.

…Ехала она будто бы с мужем на охоту, за Волок Ламский, в простом возке с плетеным верхом. Лаяли собаки, храпели кони, «эге-гей» – кричали ямщики…

«Самого тебе веселого тетеря привезу, Соломониюшка», – шептал Василий и хищно сжимал талию, поглаживал колени, грудь.

«Отстань, увидят», – смущалась Соломония, но не отталкивала мужа. Радовалась его ласкам и во всем своем крепком, сильном теле каждой жилочкой чуяла весну, ликующий бег горячей крови.

«Чего мне, я царь, – засмеялся Василий и, схватив жену за плечо, прижал к себе. – Все тут твое, отныне и навеки», – пообещал он.

«Какой ты царь…» – незлобно усмехнулась Соломония и подумала: «Со мной ты не царь, ты мужик, и никто не знает про тебя больше, чем я, и никому ты не подвластен больше, чем мне, но никто и не жалеет тебя больше, чем я… Вон и бороденка-то еще не растет, усики что пушок. Но и никто не боится тебя так, как я тебя боюсь, ибо ты и мужик, но и царь. И лишь бог тебе судья. А вот боишься ли ты меня? Жалеешь ли? Чуешь ли мое сердце, как я твое? Видишь ли ты во мне не просто бабу, а и царицу? Да уж ладно, – решила Соломония, – чуял бы только бабу…»

«Ты мне нынче сына зачни, – шепнул Василий. – Всей Руси повелю в колокола бить».

Соломония вспыхнула стыдом и досадой. «Ну что он все сына да сына. Сама знаю».

«Радость-то какая была бы. Гляди-ка, вон верба и та родит почки белые на лозе, а у меня нет никого, – уже с горячностью продолжал Василий. – Птицы в гнездах скоро птенцов сразу по трое, да по четверо выведут, а у меня нет никого. Всем господь потомство дает: и рыбе, и змее, и лягушке, и волку, – только у меня нет никого».

Соломония холодела от каждого его слова, вся сжималась, и тяжелее становилось ей дышать. Жалко ей было не Василия, а себя, – свою долю она давно уже горько оплакивала. И тут вдруг что-то вскипело в ней, восстало, зашлось все изнутри. Но не. для слез, не для крика, а для ненависти в одних лишь глазах, для ножевой, безжалостной остроты в каждом слове. И знала, что делает не то, а не могла с собой совладать, как будто бес в нее вселился, как будто все обиды не за одну лишь себя, а за всех баб захотелось ей выместить.

«Не гнусавь, – в каком-то безысходном отчаянии, по-змеиному прошептала она Василию. – Я не богородица, от ветра не зачну. Ты вот лучше для сына поболее сил наберись…»

Василий оттолкнул Соломонию, как отбросил. И замолчал. Надолго, навсегда для нее замолчал. Она сразу почуяла недоброе, как чует свою смерть всякая живность перед убоем.

…В темной келье монастыря никак не выпросить было у бога ни прощения, ни смирения, ни внезапной своей смерти.

Днем и ночью жег душу Соломонии удар кнута, и нечем было отомстить всесильному мужу. Ни яд, ни кинжал, ничто, казалось, не может воздать за обиду. Только одно: «Там, в хоромах не могла родить, а тут…»

…Молва о рождении сына донеслась до Москвы. Всполошенный царь прислал гонцов. Не пали они на колени, как бывало прежде, слушали стоя.

«Да, бог послал мне дитя, наследника», – и взгляд невольно вспыхнул гордой силой, ударил гонцов по лицам, но они по-прежнему стояли непочтительно и слушали холодно.

«Его взял к себе господь…» – сказала Соломония после долгого молчания. И вновь как будто занесли над ней кнут. И не было сострадания ни от людей, ни от бога.

Монастырские стены не сохранили тайны. Земля не сохранила боли. Время не сохранило подробностей.

…До самой Нерли Петр ехал медленно, и еще никогда не казалась ему такой разумной и прекрасной неторопливость. Он мог думать, слышать, ощущать, видеть Дорогу, и в то же время далеко уноситься в воображении.

Слева на руле подрагивало зеркало. Петр успевал заглядывать в него. Странно, две дороги бежали впереди: одна – отраженная в зеркале, другая – реальная, она лишь на мгновение опережала зеркальную, а между ними была какая-то мертвая зона, и там могло быть что угодно. В зеркале все мчалось от Петра назад, в прошлое, сужаясь до крошечной точки, но вот набегающая сзади машина, как в детском сне, становилась гигантом, вытесняла собой в зеркале деревья, птиц, небо и на мгновение, провалившись в безвестность (момент, когда машина переходит из зеркального масштаба и мира – в реальность), из прошлого вырывалась в будущее… Так же, наверно, в мерцании свечей выплывают из старинных помутневших зеркал всяческие видения в ночь гаданий. А вдруг и в самом деле можно разглядеть в зеркалах своей памяти или совести свое прошлое, далекое и близкое? Вглядеться и понять, и, может быть, открыть себя. Петр снова думал о Соломонии.

…Осенью 1505 года съехались в Москву на смотрины девицы, дочери боярские с мамками, няньками, с дворовой челядью, понавезли сундуков да коробов с нарядами, с парчовыми платьями да расписными, шитыми бисером, жемчугом кокошниками. Часами принаряжались знатные красавицы. «Господи помилуй, сам царь-государь будет в жены брать».

А он тоже молодой, красивый, статный, в сафьяновых сапожках с золотыми пряжками, в голубом бархатном кафтане с мягкой собольей оторочкой. Алым поясом опоясан. Над кудрями легкая шапка с заломом, алмазными каменьями унизанная. Жених тоже смущен, хоть и царь. Какую невесту приглядеть, чтобы красавицей из красавиц была и по сердцу пришлась? Бывало, выбирали князья царевен заморских, знакомились лишь по намалеванным красками портретам, – не для души, а для силы государственной брали жен, а тут всем девицам в лицо, в глаза можно посмотреть.

Много дней идут смотрины, устал царь. Ни одна уже невеста слезами изошла от обиды и печали, а все не найти самой лучшей…

Но есть, есть великое чувство, вспыхивающее с первого взгляда. Быть может, каждая настоящая любовь именно так и выбирает родное сердце.

Уж сколько раз Петр всматривался в девичьи глаза, будто спрашивал: «Чья ты?» Но всякий раз отвечал себе: «Красивая, да не моя».

Царю трудно решиться. Юный и порой слабый, хочет он быть не державным мужем, а простым смертным, чтобы можно было в трудную минуту жизни, когда душа в смуте и печали, прижаться к ласковому, верному до гроба родному сердцу.

И увидел царь ее, Соломонию. Зарделась, но глаза не опустила. Понял он ее без слов: «Будь здрав, суженый мой. Не боюсь, люблю тебя навечно».

И обрадовались, запели колокола восторженным звоном по всей Москве, по всей Руси великой – государь женится на красавице. Не знатностью, а умом да сердцем пуще всего богатой.

Мотоцикл бежал и бежал вперед. На обочине стояла девушка в джинсах и зеленой курточке, какие носят в строительных отрядах. Мотоцикл быстро приближался, девушка взглянула на Петра и за короткое мгновение успела многое поведать о себе, как это бывало не раз, улыбнуться на прощанье. И Петр подумал с легкостью и озорством: и мне жизнь дарит на выбор сотни, тысячи невест, да вот как узнать, как не проглядеть?

Он часто думал о своей матери. Давно ее не было в живых, но только не в душе Петра. Если ему приходилось говорить о ней, он произносил: «моя мать», а сам думал: «моя мама». Слишком много было любви, нежности, горечи в этих словах, даже в самом их звучании, и Петр не хотел, чтобы любой мог услышать, как затихает и дрожит его голос при слове «мама».

Всего две пожелтевшие фотокарточки сохранили ее облик и лицо. На одной – совсем еще юная девушка, большеротая, худенькая, с доверчивыми мечтательными глазами, а на другой – изможденное, горестное лицо слишком рано постаревшей женщины. Беззащитно и устало смотрят глаза из-под очков. Черный платок плотно стягивает щеки и подбородок. Мать стоит под березой и держит его на руках. Это было сразу после войны.

Живой облик матери запомнился ему неотчетливо. Время от времени он слышал ее голос, видел свет ее глаз – нежных, печальных – и всегда, порой сам того не подозревая, разделял он всех женщин на похожих или не похожих на нее. В девушках он искал схожие черты с матерью молоденькой, а в женщинах – с матерью взрослой. Он доверялся интуиции больше, чем разуму, и почти наверняка угадывал, предчувствовал, кто ему близкий человек.

Мать была гордой, она ушла от отца и больше не возвращалась к нему, и никогда не просила у него никакой помощи. Эта обида будто по наследству перешла к Петру. Только раз он увиделся с отцом, поговорил с ним, как с чужим человеком, и расстался. Так и не узнал он, в чем была причина развода родителей, зато вполне познал, что такое «безотцовщина».

«Тебе не на кого рассчитывать, кроме как на себя», – часто говорила ему тетка, сестра матери, взявшая Петра на воспитание.

Никогда ни в чем не хотел он отставать от своих сверстников – ни в учебе, ни в спорте, ни в играх, и даже в самых опасных или дурацких мальчишеских затеях ему важно было оказаться первым, он понимал, что все его неудачи и промахи – это обида для его матери. А она знала все, она была его совестью.

Петр вспомнил недавний свой набег на яблоневый сад. «Да что там, я воровал не только яблоки… бесцеремонно присваивал чужое время, испытывал терпение, расточительно тратил чьи-то силы, вымогал чувства, как будто мстил за украденное кем-то счастье детства…»

Петр мучился оттого, что живет в нем какая-то недобрая сила, мешает ему и людям, и не может он ее победить до конца. Худо, холодно, бесприютно бывало ему, ходил угрюмый, подавленный, но при малейших благоприятных обстоятельствах радость вылетала, будто птица из клетки. Он был счастлив, снова оказывался веселым, доверчивым и прямым с людьми. Обиды сбрасывал со счетов быстро и до нуля, жил почти с детской непосредственностью, пока не сталкивался с новым злом – своим или чужим. Дорога его ограждала от многого особым чувством покоя, свободного передвижения и всеобщего братства.

Сейчас он был искренне рад, даже счастлив, что вернулся к Ольге, уговорил и взял ее в дорогу. Теперь он обязательно хотел показать ей что-нибудь такое… необычайное, что должно запомниться на всю жизнь.

«А что, собственно, хотел бы ты ей подарить? – спросил он себя. – Какое такое счастье? Эту свободу дороги? Это высокое чистое небо, эти запахи полей? Встречу с Суздалем и горестные глаза Соломонии? Да, это все и еще что-то…» Петр посмотрел на Ольгу, она помахала рукой и что-то прокричала, но ветер унес ее слова к придорожным деревьям, к полям.

Все вокруг радовало душу, гармонично соединялось друг с другом: желтое и голубое, живое и мертвое, и даже дорога – эта черная короста асфальта, плотно покрывшая землю, – обросла по обочинам травой, цветами и дышала, парила, извивалась, исполненная таинственной своей, напряженной и слитной со всем миром жизнью. И вот именно теперь с пронзительным жгучим стыдом он вспомнил Марию: «С ней я особенно был бессердечен…»

…Письма обо всем на свете приходили и уходили почти каждый день с тех пор, как Мария вернулась r свой Новгород. Она подробно рассказывала о своей жизни, о доме, о большой семье, о нелегкой работе. Помногу писала о старом и новом городе, который хорошо знала, о прочитанных книгах, о любви к истории, о мечтах, о своей мучительной застенчивости и «трудном» характере, о любви к Ленинграду.

И приезжала не раз, весной в белые ночи и осенью, когда можно было гулять по опавшим листьям в Пушкине или Павловске. В этих старинных прекрасных местах Мария относилась ко всему благодарно, а Петр часто бывал сдержанным, лишь соглашался с ее ощущениями и словами, хоть и понимал, что она приехала не просто погулять по красивым пригородам, а ради него, к нему.

В последнюю встречу они расстались наспех. В разговорах, признаниях в пылкой дружбе скрыли разочарование, сожаление о несостоявшемся. Слишком приподнятый тон, на который они невольно перешли, раздражал и утомлял их до самых последних минут, когда Петр крикнул с перрона: «Жду! Приезжай!»

Горькие, влажные глаза Марии не смогли обмануть. «Нет, не приеду, как это ни больно», – ответили они. И сразу ее узкоплечая, худенькая фигурка стала отодвигаться, отступать вовнутрь вагона, будто бы прятаться, как улитка в раковину.

О, как быстро бежит все вспять – жизнь, дорога, деревья, километры, беды и радости, встречи, обещания. Подрагивает зеркальце на руле. Небо, в нем дорога. Светло и ясно в его маленьком круглом мире. Возвращай далекое, не возвращай, – не всякая тьма и горечь в человеке могут стать светом и радостью.

Так думал Петр и ехал, ехал не спеша и вглядывался время от времени в зеркальце, в прошлое…

Разводить костер Петр считал своей обязанностью. На этот раз помогал Илья. Надо было поскорее приготовить ужин.

Картошка, сваренная с чесноком, – изобретение Ильи. А вот добавка тресковой печени с ее маслом, прозрачным рыбьим жиром, – придумка Петра. Быть может, человечество и догадывалось о подобном рецепте, но Петр хвастался своим блюдом с чувством первооткрывателя. Оно получилось у него однажды само собой, когда потребовалось замаскировать большое количество мелких лягушат и головастиков, случайно сваренных с молодой картошкой. Он вбухнул две банки нежной, сероватого цвета рыбьей приправы, и еда вышла отменной.

– Как насчет лягушек? – спросил он Илью серьезно и строго, склонясь над котелком.

– К сожалению, сегодня только жабы, – Илья тоже был серьезен и строг.

– Неужели вы?.. – ужаснулась Ольга.

– Да, да, именно так мы едим, когда нет мяса, – подтвердил Илья. – Смотри, шесть жаб, каждому по паре. Не раскормленные, как во Франции, но все-таки…

– Крокодилы! Жабоеды! – с притворным ужасом закричала Ольга. – Ешьте сами!

Вода уже начинала закипать. Ровные чистенькие картофелины, пересыпанные очищенными дольками чеснока, лежали, плотно прижавшись одна к другой.

Солнце уже висело над горизонтом, и мягкий апельсиновый свет разливался над землей. Петр принялся расстилать солому под днище палатки, которую всегда возили в багажнике коляски, а потом поднял, вернее, распялил легкий дом с помощью веревок и металлических колышков.

Ужинать сели с поздней зарей, когда раскалились высокие перистые облака где-то там, за полями и лесами… Натужно, монотонно затрещал коростель в камышах у реки, а пробегающие по высокому мосту автомобили зажгли подфарники. Петр, Илья, Ольга сели в кружок и начали усердно работать ложками.

– Так бы всю жизнь, – вздохнула Ольга. – Вам-то что, вы наездились. Где побывали, бродяги?

– Кое-где побывали, – сказал Илья. – На Кавказе, в Закарпатье…

– По Алтаю и Казахстану проехались. Там хлебные поля как океаны, – добавил Петр.

– Ловили рыбу в астраханском заповеднике и на Онеге под Медвежьегорском, – вспоминал Илья, облизывая ложку.

– Не забыл еще островок чаек? – спросил Петр Илью, уносясь в недавнее прошлое.

Гнездовья там были на каждом шагу, во всякой расселине. Подросшие птенцы выбегали из-под ног, неслись к воде, перепрыгивая с валуна на валун. Кубарем скатывались вниз и плюхались в воду. А мамы-чайки кружились над островом, кричали сердито, пронзительно, время от времени устрашающе пикируя на пришельцев, их крики стыдили: «Что вам здесь нужно, бескрылые…» «Что же нам было нужно в самом-то деле? Наверно, обновиться. Прикоснуться глазами к просторам воды, к скалистым островам, набраться сил…»

Всюду Петру было хорошо по-своему. Он охотно вживался, понимал и воспринимал особую прелесть озерной Карелии, казахстанских степей, вздыбленную землю Кавказа, мягкие поля, лиственные леса и перелески средней Руси.

Ложки начали поскребывать по дну котелка.

– Доедайте, мужчинам надо поесть поплотнее, – сказала Ольга.

– Еще будет чай, – пообещал Илья.

– Чур, я заварю, – обрадовалась Ольга новому делу.

– Чай – привилегия Петра. Он умелец, у него все по науке, – остановил ее Илья.

– Подумаешь! Не жалеть заварки – вот и вся наука.

– Не так уж это просто. Чай – это священнодействие. Меня учил этому один хороший человек, – сказал Петр.

– Надо бы ему письмо написать, – добавил Илья.

– Это вы о ком? – поинтересовалась Ольга.

– Есть у нас в Ленинграде друг, он профессор.

– Профессор по заварке чая? – улыбнулась Ольга.

– Нет, настоящий. Теперь уж, правда, на пенсии.

– Ого, с кем водитесь! Может, и сами вы из больших ученых?

Петр достал сигареты, закурил. Илья блаженно повалился на траву.

– Мы все учились понемногу… – начал он.

– Или вы обыкновенные бездельники, – перебила Ольга. – Там побывали, тут посидели…

– Ольга, а что, по-твоему, настоящая работа? – спросил Петр.

– Сам, что ли, не знаешь? У станка стоять, дом строить… Когда себе и людям польза, когда устаешь так, что не пошевельнуть ни рукой, ни ногой…

– Ты, я смотрю, за каторжный труд. А он, как известно, непроизводительный… Не случайно люди любят праздники: Первое мая, Новый год, День шахтера, День рыбака, субботы, воскресенья, отпуска.

– День бездельника, – улыбнулась Ольга.

– Что же, без этого не потянешь телегу жизни как следует… И так вон какое напряжение в людях.

– По тебе это незаметно.

– И прекрасно. Где как не в дороге сил набираться.

– У нас часто и работают вполсилы, и отдыхают кое-как, – сердито заметил Илья. – Или гулянками так нагружаются, что устают хуже, чем от любой работы. И ничего не хотят ни видеть, ни слышать – живут, топчутся, как слепая лошадь по кругу: работа – гулянка, гулянка – работа…

Илья встал, пошел к мотоциклу. Можно было подумать, что он чем-то оскорблен. Наверно, просто ушел, чтобы не мешать, мол, ты пригласил девушку – вот и развлекай.

Ольга словно бы что-то почувствовала, притихла, собрала ложки в котелок, пошла к реке, а Петр, развалясь на траве, прокричал ей вслед:

– Милое дело – бездельничать.

Самозабвенное чувство безделья было знакомо ему в полной мере. В такие минуты уходил он в себя, в блаженный мир легкой фантазии. Мысли улетали во все стороны, на все триста шестьдесят… А сам он был повсюду и нигде, как будто дух его кружился, витал во вселенной…

Петр закрыл глаза и увидел седобородого старика в легкой войлочной камилавочке, профессора Даниила Андреевича, приветливого, мягкого человека, чуть ссутулившегося, с прозрачной кожей на руках, услышал негромкий энергичный его голос: «Вы любите крепкий чай? Милое дело бездельничать и попивать чаек».

Это было давным-давно, тоже в дороге, в купе старого поезда «Москва – Ленинград».

Петр похвалил ароматный, темный, как деготь, напиток, и начался разговор. Сначала профессор рассказал о том, как заваривают и пьёт чай в Грузии, в Средней Азии, в Индии, на Цейлоне. Потом Петр услышал о чайной посуде.

– Туркмены, к примеру, высоко ценят подреставрированные, скрепленные серебром тонкие старинные пиалы с коричневым чайным налетом на стенках, – сказал профессор. – Не вздумайте когда-нибудь отмывать этот налет – засмеют. Если окажетесь вдруг на самаркандском базаре, поищите специалистов по чеканке, колоритные люди. Приглядитесь к их работе, замечательные мастера.

– Вы, наверно, объездили весь мир? – восхищенно спросил тогда Петр. И удивился, услышав:

– Вообще-то, да, молодой человек. Но путешествую я только в воображении. Я историк и знаю, что у всего живого и неживого своя история существования. Я и в людях люблю глубину и широту сознания. Это приподнимает нас над буднями. Вы любите оставаться наедине с собой? – неожиданно спросил профессор.

– Когда-то не любил, боялся, было скучно.

– Вот-вот. У многих молодых людей такая беда. Не знают, чем занять свой мозг. И занимаются этаким передвижением: фланируют по улицам или из угла в угол. Пустое время…

Пустое время… Пустое ли оно? И только ли практическое дело имеет смысл? А стихи? А споры до хрипоты о смысле жизни? А любовь?.. Когда же это все – отвлеченное, неприменимое на первый взгляд – проявляется в человеке, в его таланте, в поступках, кто знает? И сам профессор, наверно, когда-то «ваньку валял», да забыл. Остались от тех юношеских лет только быстрые Движения да задорная энергичная речь, будто спешит он кого-то опередить в споре.

– Поймите меня правильно, я не хочу быть старым брюзгой. Что и говорить, молодость действительно лучше старости. Логика проста: если вы хуже нас, то, значит, общество регрессирует, чего не может быть; если равны – общество топчется, и остается одно – дорогу молодости! И что же спасло вас от скуки, чем увлеклись?

– Вырезаю по дереву, немного пишу, рассказываю всякие истории в дневнике…

– Это интересно. Я тоже много лет их вел. Сначала получались душераздирающие излияния, что-то вроде «Страданий молодого Вертера». Читали? А потом в духе исповеди Руссо. В двадцать лет мне казалось, что я очень умный… То категорически считал, что история ничему не учит, то совершенно наоборот – именно она одна и учит всему… Середину не любил. – Профессор улыбнулся смущенно. – У меня сохранились дневники студенческие, фронтовые. Заглядываю иногда, и такое вспоминается…

Даниил Андреевич по-мальчишески шмыгнул носом, потер его, улыбнулся:

– Знаете ли, за долгую жизнь чего только не переживешь. И жалел я себя до слез, и страдал до какой-то истерической болезненности, все мне казалось не то, не так, не соответствует моим идеалам. Уж так я заходился в страданиях, что все было немило, смерти ждал. Мои страдания казались мне самыми глубокими, самыми сильными и даже самыми важными для всего человечества – вот как. Стыдно вспоминать… И ведь думал, что все-то я знаю, как мудрец, а дальше собственного носа не видел. И самодовольство я пережил, испытывая этакое жирное, барское наслаждение от собственной персоны. Что ж, даже целые народы страдают этой болезнью… И хандрил я запойно, и самоуничижался, – все это, наверное, неизбежно, когда ищешь себя.

– И нашли?

– Да как сказать… Спокойнее стал, что-то уравновесилось. Радости, даже счастья во всем стал я видеть больше: в цветке, в чьей-нибудь милой улыбке, и в ясном дне, и когда дождичек идет… Все нам обещает счастье, только бы увидеть, разглядеть…

Даниил Андреевич отхлебнул чай, блаженно закрыл глаза и продолжал:

– В своих хотениях я был очень нетерпеливый. Долго не мог заучиться сдерживать себя. Даже к усидчивой работе за столом долго себя приучал…

– Я тоже такой же, – признался Петр.

– Была в моем дневнике одна особенная запись, про наводнение в Петербурге в двадцать четвертом году, – сказал профессор. – Все, как у Пушкина: плыли гробы, улицы как реки, я тонул, едва спасли… Жуткое, мистическое чувство испытал я тогда – ужас, потоп, конец света. И эта борьба и беспомощность людей перед стихией… И в то же время странный, захватывающий интерес, почти восторг на многих лицах… С таким лицом однажды поднялся в атаку один молоденький офицер на Невской Дубровке. Он, кажется, не выдержал тишины перед боем, приподнялся над окопом и тут же погиб от снайперской пули…Ия был тогда ранен разрывной пулей в ногу.

Эх, если бы собрать дневники многих и многих людей, такое можно было бы рассказать… Хорошо, что у вас есть склонность вести дневники, – это особого рода историография. Оценить событие во времени очень важно, соотнести свою жизнь с жизнью общества – в этом и есть гражданское самосознание, – заключил профессор. – Наивысшая ступень в труднейших поисках себя. Ведь не только известные всем люди, любой человек – личность историческая. И понять это – значит, стать ответственным за все прошлое и будущее, глубоко осознать нынешний день истории, – стать истинно человеком!

– Я пока пишу просто так, – сказал Петр.

– Просто, да не просто, – не согласился Даниил Андреевич. – В дневниках мы отмечали и отмечаем вехи жизни, чтобы не сесть на мель. А какого рода книги вас интересуют?

На вопрос профессора Петр ответил, что совсем недавно прочел Керама – «Боги, гробницы, ученые». И роман Лиона Фейхтвангера «Сыновья». Что все ему было интересно… В таких, оказывается, далеких временах – истоках культуры человечества – все было, все поражает размахом, умом, талантом и в то же время варварством, катастрофами. Как будто бы сама природа не захотела сберечь ни одной культуры древности в полной сохранности – войны сметали все. Но оставались в людях незыблемыми любовь, совесть, творческий Дух.

Профессор оживился, стал говорить о разрушении Вавилона, Ниневии – столицах некогда великих государств. Рассказал о трагической судьбе историка Иосифа Флавия, на глазах которого римляне разрушили столицу его родины Иерусалим.

– Когда-нибудь люди все-таки прекратят свои национальные и межгосударственные распри. Для всех и каждого станет родной, кровной всеобщая история. Человек будет сознавать себя просто-напросто жителем планеты и даже вселенной…

Много еще было потом разговоров и встреч с профессором, немало выпито крепкого чаю на Петроградской стороне в просторном, наполненном книгами, уютном кабинете Даниила Андреевича, умеющего, как немногие, извлекать удовольствие, даже счастье из путешествий в уме и воображении.

Петр раскрывался перед Даниилом Андреевичем, не боясь оказаться невеждой или глупцом. «Вы, главное, докапывайтесь до своей внутренней сути, говорите, говорите ваши глупости откровенно, тогда и до умностей сможете дорасти…»

«Докопаться до сути…» Это означало, что надо понять мир вокруг и мир в себе, прояснить свои возможности, состояться в каком-то большом деле.

– Милое дело бездельничать, – повторил Петр, когда Ольга вернулась с полным котелком воды для чая. – Безделье снимает все напряжение, и ты плывешь, как в теплой реке, на спине, глядя в небо. Видишь далеко-далеко…

– Откуда тебе это знать, – усмехнулась Ольга, – когда ты плаваешь, как утюг?

– А фантазия на что? Воображение…

– Воображай не воображай, а чаю попить охота, – сказал Илья и помог Ольге подвесить котелок над затухающим костром.

Чай начали пить уже в полумраке, при первых звездах. Костер едва тлел, только три крупные головешки поддерживали жар.

Съехали с дороги и пробрались к реке два легковых автомобиля, расположились поближе к кустарникам, послышались веселые детские голоса и строгие окрики взрослых. Сначала это раздражало. «Никуда не скроешься», – пробурчала Ольга. А потом, когда соседи тоже запалили костры, на берегу Нерли стало даже веселее, уютнее. Тишина, бледная зорька вдалеке, звезды над головой, горячий чай с дымком, негромкий разговор привели всех троих в такое состояние, что, казалось, нет больше в мире никаких бед и эти минуты навсегда придадут им силы, принесут счастье.

– Эх, жаль, гитару не взял на этот раз, – вздохнул Петр.

– А ты спои что-нибудь просто так, – попросила Ольга.

И, подумав недолго, он начал петь мягким баритоном «Выхожу один я на дорогу…». И над берегом, над речкой полетели три негромких голоса: «Сквозь туман кремнистый путь блестит; Ночь тиха; пустыня внемлет богу, И звезда с звездою говорит…»

Каждый пел о чем-то своем. А потом сами собой вспомнились старинные романсы: «Гори, гори, моя звезда…», «Лишь только вечер опустится синий…», «Вечерний звон» и протяжные ямщицкие песни. Долго не хотелось забираться в палатку, хоть уже к ногам и спинам подступали сырость и прохлада.

Первым пошел спать Илья.

– Не советую долго рассиживаться, простудитесь, – сказал он и скрылся под брезентом.

– А я буду сидеть всю ночь, – заявила Ольга, подбросив в костер еще несколько веток.

– Будет холодно, не высидишь. Давай лучше встанем пораньше, – предложил Петр. И тоже положил в огонь сухой валежник. Он затрещал, задымил. – Стесняешься нас?

Ольга подтянула коленки к подбородку и ничего не ответила.

– Мы отвернемся и заснем, как сурки. Все устали сегодня.

– Не беспокойся, мне хорошо здесь. Жалко засыпать.

– Тогда накинь что-нибудь на плечи. Я принесу тебе.

Петр пошел, забрался в палатку, сказал Илье:

– Она собирается ночевать у костра.

– Пусть не дурит, – строго приказал тот. – Объясни ей по-человечески. Не съедим.

Петр все же вытащил свою старую теплую куртку, прикрыл ею Ольгу, а сам присел рядом, тоже подтянув колени к подбородку. Так они долго сидели молча, всматриваясь в огонь. Ольга была погружена в себя. Петру хотелось вывести ее из грустной задумчивости, но он понимал, что сейчас нельзя нарушать тишину.

Ольга сама заговорила:

– Вы с другом ездите по земле, чтобы найти себе какие-нибудь приключения или просто счастье… А вот я когда-то мечтала найти свою мать, увидеть ее, услышать голос. Теперь знаю, что не найду ее. Повзрослела… Когда я увидела Соломонию Сабурову, прочла о ней… курточку кожаную разглядела, куклу вместо ребенка… подумала; правда или неправда, что она родила, – не в этом дело. Я подумала: как же это бедные женщины страдают, если нет ребенка, и как же им все-все надо прощать за то, что они рождают человека. День и ночь кормить, стеречь… а потом расстаться навсегда…

Ольга замолкла и опять долго сидела, вглядываясь в огонь. Петр и на этот раз не решился нарушить молчание, он ждал и вновь услышал негромкое:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю