355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Просто жизнь » Текст книги (страница 14)
Просто жизнь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:48

Текст книги "Просто жизнь"


Автор книги: Алексей Ельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Дед покурил, покашлял, продолжал:

– Не все это понимают. Городские-то девки, смотрю, все за мужиками угнаться хотят, и курят, и пьют, и ругаться горазды, прямо беда. Как ее целовать-то курящую, с таким-то дыхом изо рта? И как она молоком-то кормить своим будет ребенка с горьким этим табаком да с водкой? Ох, наплачется, когда ребенок не поймешь от чего орать будет. Все грехи материнские в его кровь войдут. – И, резко взмахнув рукой, добавил: – Нет уж, всегдашние женские козыри – чистота, нежность, скромность – вечно будут высокую цену иметь. Больно смотреть, когда человек изнутри гибнет.

Дед вздохнул, вспомнил:

– Вот я думаю, думаю, как мне Пахому помочь. Истлеет мужик от тоски, ежели без семьи останется. Нинка его задергала. Красивой в девках была, своевольной. Говорила: «По любви выхожу». Да вот, видишь, обрубает человеку жизнь на полдороге. Где он в нынешние-то свои годы счастье найдет? Сызнова не начнешь.

Дед помолчал, подумал, вздохнул:

– Да. Жалостью любовь не заменить… И поодиночке люди жить не могут, и вместе горе.

И опять Дед помолчал, откинувшись на спинку скамьи. Усталым, печальным было его широкоскулое лицо, тревожными – глаза. Видно, очень нужно было ему выговориться. Дед продолжал:

– В супружеской жизни закорючек много, приспосабливаться нужно, прощать от души. И светлое искать, и праздники устраивать. Я вот люблю, когда все вместе собираются. Пообглядят друг друга, детство, шалости да игрища вспомянут, знакомые песни попоют, кровь здоровьем наполнится, и пущай тогда себе разлетаются с новой силой в душе. Ты, Метро, обязательно ко мне приезжай да сына прихватывай, пусть узнает корень рода своего, оно, глядишь, полегче ему будет потом не заблудиться в мире-то этом…

Дед встал тяжело, натруженно и пошел вперевалочку, загребая носками ботинок, покачивалась его широкая сутулая спина, как будто потащил он сеть из моря.

Домой приехали в метро, на этот раз Дед согласился ступить «на эту чертову лестницу». Анюта уже приготовила чай и блины.

Дед пил чай, вспоминал прожитое, рассказывал о старых обычаях.

– Есть у нас гора такая, Игрим-креж зовется, там издавна старинные праздники игрывались. Через костры прыгали. Да и сам я перепрыгивал с девками на Ивана Купалу. Потом судьбу искал, цвет папоротниковый.

– И находили? – спросил Петр.

Дед говорил, веря и не веря своим словам, мол, хочешь – слушай, хочешь – нет.

– Находить не находил, а с девками весело было. Костров много жгли, пели да плясали, да орали всякую канитель, – развеселился Дед. – Девки голосят, боязно, а идут во тьму.

Дед вздохнул, видно, многое вспомнилось.

– Неужели до сих пор все это еще сохранилось? – удивился Петр.

– Бывает иногда, но без любви, без души играются… Теперь в клубе на танцах с девками тискаются без всякого зазору, не надо и в лес уходить. Не ругаю я молодых, нет. Сам не лучше был. Пусть их живут, как хотят. Верно, что они умнее, смелее нас, ух, как смелы-то, управы не найдешь… И знаний и ума, и всего у них побольше, да только всяк человек свою молодость особо любит, а чужую по своей зрелости сверяет – вот и накладно… Молодые-то сейчас над нашими плясками да весельем посмеиваются, а того не хотят понять, что все было, да только маленько по-другому, – и День рыбака, и свадьбы, и дни рождения, и Новый год. Не забывать надо, не смеяться, а вспоминать все лучшее, чтоб скука людей-то не задушила. Умеешь работать – умей и обрадоваться от души. А то нынче скуки во сколько, – Дед мазнул ребром ладони по горлу. – Раньше-то работали от зари до зари, а теперь восемь часов отработался, рубашечку новую надел и пошел по углам таращиться да магнитофоном орать на всю деревню, будто умом рехнулся. Раньше-то праздников ждали. В Купалу всякие затеи выдумывали: и плясали, и в воде плескались, и венки девки плели, кусты обряжали, а мы девок высматривали да набрасывались, – кто чей венок выхватит, с той и через костер прыгать, а уж ежели руки над костром не расцепишь с девкой, значит с ней и повенчаешься… занятно было. Или, скажем, колядование. Овсень… В Гридине у нас таусенем больше праздник энтот зовут. Перед Новым-то годом – Васильевская, или Крещенская, постная… Кто из хлебного зерна, кто из овса сладкую кутью варят, кишки, да желудки, да ноги поросячьи, пироги-рыбники да ягодники… В овсень раньше девку возили на санях в белой рубахе поверх тулупа. Ряженые бегали за ней, на головы чучела надевали козьи да бараньи. Бабы в мужиков преображались, мужики в баб. Говорят, семь ден перед богоявлением нечисть всякая по миру шаталась, обмануть ее надо было – вот и рядились под чертовщину, пели…

Дед поерзал на стуле, огляделся, откашлялся и негромко затянул:


 
Ай во боре, боре,
Стояла там сосна,
Зелена, кудрява.
Ой, овсень! Ой, овсень!
Ехали бояре,
Сосну срубили,
Дощечки пилили,
Мосточки мостили,
Сукном устилали,
Гвоздями убивали.
Ой, овсень! Ой, овсень!
Кому ж, кому ехать
По тому мосточку?
Ехать тут овсеню
Да новому году.
Ой, овсень! Ой, овсень!
 

– Раньше я пел складно, теперь голоса не стало, сгорел весь, – начал оправдываться Дед, хотя спел он чисто, хорошо. И Анюта ему слегка подтягивала.

– А про коляду тоже песенка есть, побыстрее поется:


 
Коляда, коляда,
Где была?
Коней пасла.
Что выпасла?
Коня в седле,
В золотой узде.
Кони где?
За ворота ушли.
Ворота где?
Водой снесло.
Вода где?
Быки выпили.
Быки где?
За горы ушли.
Горы где?
Черви выточили.
Черви где?
Гуси выклевали.
Гуси где?
Девки выпололи.
Девки где?
За мужья ушли.
Мужья где?
На войну ушли.
Война где?
На печи в углу.
 

Звучно, лихо выкрикнул Дед последние слова.

– Смешно, весело в овсень. Поешь, пляшешь, горя мало. А уж на святках, в день крещения, на радостях даже в озере выкупаешься. В наших-то местах дни те святочные окрутниковыми зовут. Где свеча на окошке горит, в тот дом и прут ряженые, поют, да пляшут, да скоморошничают. А еще, бывало, длинный карбас, флажками разнаряженный, на санях возили. На санях да в карбасе окрутники, али кудесники, сидели, рожи всем строили, частушки-прибаутки пели под бубны да гармоники. И все их потчевали медовухой да пряничками. А кудесник что выкликнет, то и будет с тобой.

– Значит, его задабривать надо было? Вином да пряниками?

– А то как же! Рявкнет, что помрешь – и помрешь в одночасье, – улыбнулся Дед.

– Ну уж прямо так и помрешь, – засмеялся Петр, все более доверяясь рассказу о наивной и такой вдруг близкой, живой еще старине, о которой теперь почти никто и не знает в городе.

Вспомнил Александр Титыч про деда своего и про отца…

– Крутым да умным был мой батька… Поставил он однажды перед собой троих сыновей, положил перед ними топор, книгу да сеть рыбацкую и сказал: выбирайте. Старший за книгу схватился – его в город на учебу спровадили, средний взял топор и пошел по плотницкому делу, и такие карбасы ладил, что не было его лучше по всему Терскому берегу. Ну, а мне сеть досталась, рыбацкая доля. Не жалею, уж повытягивал я в охотку золотую мою рыбку со дна морского… Что прикажу ей, то и совершит, – таинственно заключил Дед. Почесал макушку, сказал, обращаясь к Петру:

– А велю я тебе изловить свою удачу не в какой-нибудь мелкой да мутной воде, а в большом море-океане на радость себе и всем людям.

Дед ушел за шкаф, пошебуршил там чем-то и вернулся с миниатюрной рыбацкой сетью и бамбуковой складной удочкой.

– Когда мозги от умных книг устанут, пойдешь на бережок, мою рыбку покличешь… али просто так посидишь, подумаешь, может то самое, что надо, и надумаешь, – с улыбкой вручил Александр Титыч свой подарок. – Сеть-то я сам вязал, как в старину делали…

Дед обнял Петра, поцеловал три раза, и снова скрылся за шкаф и вынес маленький, ободранный сундучишко со всякими слесарными да столярными инструментами.

– Голова у тебя на плечах есть, да только ты разбросан маленько, – сказал Дед, открыв крышку. – Я это Увидел, когда твой сундучок прибирал.

Порядок, чистоту, красоту навел Дед в полной неразберихе инструментов, – все руки не доходили у Петра.

– Хорошо, думаю, что запасливый у меня зятек… гвоздики да болтики – хозяйственный мужик, а вот в непорядке держит все – это плохо. Если бы я сети так к улову берег, никакой рыбки не выловить бы. А рыбка, она сезонная: пришла – ушла, проглядел – не досталось. Прости старика, что учу, я с добром, с любовью. Ты в науках своих не разбрасывайся, навались на главное. Во всяком возрасте своя сила. Я, бывало, за троих сети тянул, а теперича весь вышел. Вот и приналечь, значит, мужику надо, когда возраст сильный. Да не греби все подряд – всего моря не выловишь. Свое бери. Ухватись и тяни, не сдавайся. А ты мужик ухватистый, я вижу…

И снова Дед, похлопав Петра по спине, скрылся за шкафом и вскоре вынес берестяной туесок, медный ковш и пуховую шаль для Анюты.

– А это доченьке моей для дома, для всяких надобностей. В туеске муку хранить да сладости, из досюльного ковша доброго гостя поить, али для памяти старины, чтобы из рода в род все лучшее передавалось. Ну, а шалька – чтобы душу в тепле держать, да еще для красы, – это материн подарок, она сама и вязала. Я вот еще и Данилке моему подарок привез – свирельку из камыша, чтобы весело ему жилось.

Дед приложил свирель к губам, и она засопела, засвиристела, толстые дедовы пальцы быстро приоткрывали то одну дырочку, то другую, и получались переливы, посвисты, странные, нежные и, как Петру показалось, грустные, но душевные, чистые звуки какого-то далекого сказочного прошлого…

Петр долго потом разглядывал легкую самоделку, гостью с далеких берегов, пробовал сыграть что-нибудь, да не получалось пока ничего, кроме сопения.

– А вот внучек мой, когда подрастет, сразу заиграет, – пообещал Дед и вынул из кармана пиджака еще один подарок. – А деду нареченному, сродственнику моему – вот эти его часы передай. Завел я их – снес в мастерскую, упросил, да и завел. Еще рано время-то свое останавливать. Польза большая. Передай часики-то и поклонись.

Громко, четко, весело тикала старинная «Омега», бежала, спешила секундная стрелка, а часовая солидно, невидимо, исподволь совершала свой неумолимый суточный круг.

– Вот, кажется, и все раздарил, – вздохнул Дед. – Дай вам бог беспечальной жизни.

Дед оглядел маленькую комнатку, тесно заставленную, – близко друг к другу стояли: шкаф, диван, детская кровать, чемодан с приданым, обеденный стол.

– Квартиру, хозяин, проси, семье негоже в единой горнице, душно да тесно, да соседские раздоры. Как ни терпи, а всего не вытерпишь. Сам-то с женой попетушился, и улеглось до поры. А на людях все не то: услышат, раздуют… Проси квартиру, стой на своем, город великий, строек много, а семья – это ведь государство в государстве, сила великая. Требуй! А на лето, на тепло ко мне приезжай со всем домом. Пущай внук через дедовские места родную землю свою увидит. Крепче будет на ногах стоять да любить свое кровное. А я, уж не обессудьте, нагостился тут на всю остатную жизнь. Хорошее, да не мое. Помирать к себе поеду.

– Что вы, отец, далеко вам еще до смерти, – сказал Петр, увидев, что у Аннушки увлажнились глаза.

– Нет, нет. Засыпать начал… Да и то уж пора на покой, что я, не смертный, что ли, не как все? Что требовалось от моей жизни – все сделал, со всеми долгами рассчитался. Поеду, посижу на берегу, покличу… Чего, скажу, старая, меня стороной обходишь, али брезгуешь? Придет, прилетит ненаглядная, – засмеялся Дед, медленно, осторожно пошагивая по комнате, мягко прикасаясь то к одному предмету, то к другому, будто памятку оставлял. Остановился перед детской кроваткой и долго не мог оторвать взгляда от сладко спящего внука. А потом заговорил, ни на кого не глядя:

– Вот ведь как, всякому делу, всякой живности время свое дано, чтоб созреть. Поспешишь, говорят, людей насмешишь.

И к Петру повернулся:

– Я пока мастерскую для ремонта искал, обтолкали меня, обдергали, а я подумал, – вот чего городские люди бегом-то бегают: на часы не глянут – может, поздно уже все, а может, еще рано. Ваши-то, эти, электрические, как я погляжу, на всех углах врут, днем ночь показывают, утром – вечер, будто с ума сошли. Я вон дома ходики свои подтяну разок под вечер, и стучат они, стучат – Минута в минуту. Ходят и ходят уж который год – на свадьбу еще подарены. А может, тоже врут, да свериться не с кем, – улыбнулся Дед и рукой махнул: – Уж ладно, живите по своим часам, а я по своим доживу.

И уехал Александр Титыч, и как будто бы увез неторопливое свое время, улетели из дома Петра и Анюты основательность и надежность. Оставил Дед для молодых еще один подарок – пачку денег купюрами разного достоинства, завернуты они были в тряпочку. Будто копились деньги на какой-то особый случай, да вот он и пришел. Все сбережения здесь, на старом чемодане: двести семьдесят три рубля.

Петр обрадовался этой помощи и немного застыдился, заспешил: работать, работать, успеть как можно больше – и статьи, и очерки, и на Московской-Товарной почаще разгружать вагоны с углем или с фруктами, чтобы не иссяк в доме достаток и можно было бы хоть ненадолго, на несколько дней съездить в Ярославль, к задушевному другу, умчаться с ним куда-нибудь на мотоцикле. Как бы ни было хорошо, интересно с Даниилом Андреевичем, а с Ильей, с одногодком, который все о тебе знает, – особое общение. С ним и молчать – наслаждение. Или можно начать разговор с середины и все понятно… И никаких недомолвок, «два в уме»… От Ильи исходил какой-то особый надежный покой, хоть сам он жил напряженно. Петр твердо знал, что есть у него на земле надежность, верность, понимание и защита.

Илья изредка писал письма, то грустные, то смешные. А недавнее письмо особо взволновало Петра. Оказывается, друг встретился с Ольгой. Встреча произошла на дороге, при въезде в Ярославль, она оказалась необычной. Ольга закончила водительские курсы, стала шофером. Ей понравилась жизнь на колесах, с быстрыми перемещениями и встречами с самыми разными людьми. Она часто вспоминает то утро в парикмахерской, и поездку в Суздаль, и монастырь Святого Покрова, и костер на берегу Нерли.

Петра кольнуло что-то вроде ревности, почему не он встретил Ольгу в ее новой жизни, ведь это, может быть, его влияние переменило ее судьбу.

Петру хотелось бы поговорить, как прежде, обо всем. С Анютой у него еще не всегда бывает та свобода разговора, при которой можно раскрыться до донышка, особенно если речь заходит о женщинах. Анюта еще многое воспринимает с недоумением или в штыки, с тайной или явной обидой и с тем, непонятным пока Петру, желанием поспорить, во что бы то ни стало доказать, утвердить свою точку зрения, при котором разговор сминается, сворачивается или заходит в тупик. Слишком большая близость супружеских отношений – тоже плохо, многое опрощается.

Все острее, все настойчивее зрело в нем желание укатить в Ярославль хоть на пару дней, тем более, что Даниилу Андреевичу понадобилось для своих исследований побывать в стариннейшем городе средней Руси, в тихом Переславле-Залесском, в котором стоит храм святого князя Александра Невского и проходили отроческие и юношеские годы Петра I.

И еще, ведь именно в этом городе жила в-детском доме Ольга, там осталась ее любимая воспитательница… Вот поехать бы вместе…

Петр вспомнил, как Ольга стригла его, как учила она его плавать, как сидели они на «Золотом крыльце», как радостно согревала их общая мечта поклоняться всем сердцем чему-то возвышенному… Удалось ли Ольге победить свою застенчивость, раскрыться?.. Полюбить?..

Петр любил, знал, что Анюта в его сердце навсегда. Но все-таки что-то произошло – от мелких ссор любовь будто сникла, спряталась, как в норку, в глубину души, чтобы переждать опасность, дождаться своего часа.

Было время, когда Анюта говорила: «Хочу, чтобы ты был кенгуру, а я лежала бы у тебя в сумке вот здесь на теплом животе…» И она прижималась к Петру с нежностью и беззащитностью, и тогда Петр чувствовал себя не только мужем маленькой доверчивой женщины, но и единственным покровителем ее. К нему приходили силы, каких он не знал в обычные минуты, – и вместе с тем, обнимая жену, он так волновался, ощущая ее нежную кожу, ее мягкие плечи, с такой готовностью принимал свою любимую в «сумку кенгуру», что сам становился кенгуренышем в ее «сумке». Так было.

«Есть первая любовь, а есть супружеская, и это совсем не одно и то же. И если все-таки любишь, превозмогая быт, значит это навсегда… Я хочу прожить с Анютой жизнь, а это поважнее, чем просто „люблю, не люблю“… Любовь и нелюбовь и даже ненависть порой идут рядом, рука об руку, бывает даже, сливаются в любовь, ненависть и не поймешь, за что же тебя так ненавидят, и вдруг оказывается – за то, что любят с такой сжигающей страстью, что даже недостаточно полное чувство взаимности приводит в отчаянье».

Петр не знал, не мог понять истинной причины размолвок с Анютой, ее внезапных срывов порой без всякого внешнего повода. Вот как недавно.

– Думаешь, я не вижу, что с тобой происходит? Дуешься, молчишь, отворачиваешься. Тебя раздражает даже прикосновение ко мне. Ты считаешь меня во всем виноватой, во всех своих неудачах. В путешествия ездил каждый год, а теперь нельзя. Женился, как же… Писать не пишется – и тут мы с ребенком виноваты.

– Да ты, Аннушка, подожди, нельзя валить все в кучу…

«Девочкой была, как говорят, ласкобайкой да соней, а теперь чуть чего не так – вихрь, вьюга, ураган…» – подумал Петр.

Ашота ничего не хотела слушать и понимать – ее обида била через край:

– И не работаю я, и деньги не умею расходовать, и халата у меня нет хорошего, и волосы не вымыты, и синяки под глазами – во всем моя вина, а ты мученик, да, истинным мучеником себя считаешь. Господи, да что же это такое, да за что же это мне? – И заплакала. – Вот мамочке напишу и папе тоже, и уеду вместе с Данькой – живи один, ходи по своим друзьям, если тебе с нами тошно. И не трогай меня, отойди, противны мне твои ласки…

Анюта ревновала Петра ко всему, что, по ее мнению, давало мужу какие-то особые преимущества в жизни: он посмотрел новый фильм, а она нет; он прочел газету, рассказ в журнале, поговорил с другом о чем-то, не касающемся семейных дел, просто прогулялся без всякой цели, – все это было сверх того, что он обязан был делать, как и она, скованная обстоятельствами, – и нет мужу прощения, раз не хочет он терпеть, отказываться от удовольствий хотя бы из солидарности с женой.

Петр даже не предполагал такого горячего честолюбия в своей жене, и вообще многое открывалось ему только теперь, после рождения сына. Анюта раньше была будто бы скована, робка, терпелива, больше предпочитала молчать, чем говорить, соглашаться, чем спорить, тихо плакать, если что не так, а не устраивать шумных, крутых баталий. Петру казалось когда-то, что Аннушка, потомственная поморка – сама неторопливость, мягкость, а вышло, что она ничем не отличается от горожанки, в которой перемешались все противоречия эмансипации.

Да тут еще непонятная страшная болезнь. Началась после того, как приехала Анюта из роддома. Ложится она на кровать и шепчет со страхом: «Умираю, умираю, холод идет по ногам к сердцу!» Анюта плакала и молила: «Растирай меня, растирай сильнее…»

Петр массировал ей руки и ноги, поил горячим чаем, но смертный ужас долго не исчезал с лица Анюты. Щеки ее не бледнели, были румяными, но из глаз текли слезы и она говорила в эти минуты бог знает что, – прощалась, умоляя беречь ребенка.

Петр вызывал «неотложку» за «неотложкой».

Врачи были одни и те же, их спокойствие поражало Петра бездушием, невнимательностью.

Однажды он взорвался, накричал на молодого врача, приехавшего второй раз и не пожелавшего ничем помочь. «Успокойтесь, успокойтесь! Нельзя так, – строго прикрикнул врач, – не распускайтесь!»

Тон врача, его круглое лицо, отсутствие сострадания так взъярили Петра, что он наговорил резкостей, потребовал серьезного и человеческого лечения.

Тот выслушал все с каким-то отстраненно-холодным превосходством и объяснил:

– Вашу жену я должен был бы отшлепать по щекам. В подобных случаях это вполне действенно. После родов нервы сдали, мнительность… фантазия… ничего страшного. Я пожалел вас и не сделал этого, так что не возмущайтесь.

Петр извинился. Ему стало стыдно за то, что он вышел из себя, но слова врача все-таки не успокоили, да и как они могли успокоить? По-настоящему у Анюты останавливается сердце или ей это лишь мнится… какая разница, если она верит в свою смерть и может уйти из жизни от шока или еще чего-нибудь такого, о чем медицина и понятия не имеет. Вот и сын потому такой беспокойный, и вообще в доме начинается что-то похожее на ад…

Никогда еще Петр не слышал, чтобы так кричал человек. Голос заполнил комнату, коммунальную квартиру, и, кажется, на всей земле не хватало места звенящему крику.

«О чем ты, парень?»

Пеленки расползлись, скомкались, их было не собрать. Беззубый, алый рот орал и орал. И даже глаза, обычно голубые, спокойные, мягкие, теперь налились криком. «Ну, что с тобой, где болит? Чего тебе не хватает, сынок мой, Данилка?»

Прибежала из кухни Анюта, встрепанная, легкая, сама еще как ребенок, расстегнула фланелевый халат навстречу цепкому рту, и вот уже младенец сопит, чмокает, а мать в забытьи, в полудреме. Тишина. Переливается не просто молоко в детский рот, а кровь, жизнь. И Петр уже не знает, что ему делать, он тут лишний.

Сел на стул у окна, – отчетливо были видны крыши домов, трубы. Обернулся и увидел на деревянной подставке легкий парусник-самоделку, над которой, бывало, просиживал за полночь. Счастливое время. Кажется, все это было сто, тысячу лет назад. И фотография на стене из каких-то тех невообразимо далеких, свободных времен – три друга на поморском карбасе, счастливые веселые лица. «Все было… все в прошлом… дороги, странствия, все-все…»

– Ой, больно, ты что? – вскрикнула Анюта и отдернула ребенка от груди.

«Он еще жесток от природы», – подумал Петр.

Анюта застегнула халат, прижала к себе покрепче малыша, поднялась и пошла по кругу. Мимо стола и шкафа, мимо большого для четырнадцатиметровой комнаты чемодана.

Анюта ходила по кругу, по которому вот уже много суток отец и мать носили парня на руках днем и ночью. Шаги жены, как точки и тире на телеграфной ленте. Петр легко читал эти знаки. Шаги усталые и нетвердые, они, как и прежде, говорили: «Поезжай, если ты не можешь иначе… Уж как-нибудь обойдемся…» И от этого было еще труднее, чем если бы Анюта сердилась, удерживала. «Скоро друзья умчатся, полетят навстречу ветру…» – растравлял он себя. А душа болела, стыдилась. Хотелось что-то сказать Анюте, но любое слово было бы неточным. Вот если бы он мог закричать, как сын, а потом прижаться к жене – тоже как сын, вот тогда бы, наверное…

В прошлом те времена. Что бы ни делала Анюта, о чем бы ни говорила – она только с сыном, и нет над ней более сильной власти, чем любовь к младенцу, все ее иные чувства – так, между прочим, как между прочим принимает она теперь ласку Петра. Ей чужды его заботы и тревоги, не имеющие прямого отношения к тому, чтобы малыш хорошо ел, хорошо спал, вовремя пачкал пеленки. Что-то само собой рушилось и перестраивалось в жизни…

Вспомнился недавний день рождения, на который пришло двенадцать человек.

В маленькой комнатке разместились кто где сумел. Стол был небогатым, гости принесли вино и закуски, как это и раньше случалось, не хватало рюмок, вилок, тарелок, подавались кружки, ложки, чистые листы бумаги с присказкой: «Это фарфор…» Привычным, веселым, как всегда, было это приготовление. Но вот, как только были произнесены первые тосты за новорожденного, за здоровье, дружбу и семейное счастье, как только иссякли шутки, объединявшие застолье, сразу же Петр почувствовал – эта встреча никому не нужна. Даже очень близкие люди не знают, как теперь себя вести, о чем говорить, – темы, шутки, намеки, анекдоты прошлых общений были в новой обстановке неуместными. Анюта была молчаливой, все видели, что она не может принять этого большого пестрого сборища, товарищества разных лет и разных компаний. Анюте не нужны разухабистые шутки, она страшится большого количества бутылок на столе, воспоминаний о веселом холостом житье мужа, ей не по душе вольное поведение девушек и бесцеремонность мужчин.

За столом все были заняты собой. Даниил Андреевич прийти не мог – заболел. Вот если бы приехал из Ярославля Илья, сидел бы рядом, сдержанный, все понимающий и доброжелательный, покатывал бы он, как обычно, в пальцах шарик из хлебного мякиша и время от времени вставлял бы в разговор фразу или полфразы, скрепляя, направляя беседу, – все было бы мягко, задушевно.

Но самых близких друзей рядом не оказалось. И Петр сидел за праздничным столом с ощущением, что его забыли, покинули, предали. Бутылки быстро опустели, а на новые ни у кого уже не было денег, – гости сникли. Как назло, даже магнитофон перестал работать, и, сколько его ни чинили умельцы, он молчал и своим Упрямством все больше навевал тоску, все понимали бессмысленность этой встречи.

Петр чувствовал себя виноватым за все это, ему было больно за каждого гостя, он подходил то к одному, то к другому своему товарищу, – у одного просил прощения, других утешал, третьих старался подбодрить шуткой, но все острее он ощущал холодок и разобщенность всех, кто к нему пришел. Только он один их объединял еще как-то в те времена, когда был свободен, весел, всегда готов поддержать компанию, а теперь вместе незачем было собираться его товарищам.

Магнитофон не заводился. Петр взял в руки гитару, но даже песня, которую запели девушки, оказалась пророчески прощальной:


 
Подари на прощанье мне билет
на поезд куда-нибудь…
А куда и зачем – мне все равно,
лишь бы отправиться в путь…
 

Когда о любви и дорогах допели до конца, всем захотелось спеть еще что-нибудь, но расплакался сын. Гости смолкли, пережидая, а Данилка все громче и громче заходился в плаче. Анюта взяла его на руки и так потребовала тишины, что все стали расходиться, а сама она пошла по знакомому кругу, укачивая младенца, – маленькая, серьезная, сердитая.

– Не хочу больше никого видеть! Уж лучше мы сами как-нибудь, чем такие встречи, – сказала Анюта, когда все ушли.

А Петр подумал, что скоро никого не останется из друзей. Тоска, горечь, муть были в душе. Что-то не то, не получается…

– Ты подумай, пойми, Петя, я рассердилась не попусту. Обидно стало за всех нас троих. Ну что они в день рождения такую кислятину устроили? Ты их развлекал, кидался к каждому, а что получилось? Вот почему они сидели такие важные, надутые, мореные, выясняли какие-то свои отношения и пили, пили, надымили тут, в тарелках окурки… Ни с чем не считались. И почему им было так не по себе в твоем доме? Я и сын виноваты? Но ведь это твоя семья, пусть я им не понравилась, но сын-то при чем? Они же видят, как у нас все трудно, сложно, тесно. Друзья должны все понимать, прощать, приносить праздник, а что вышло? Они эгоисты – вот кто они.

Резко говорила Анюта, но такую правду, в которой Петр не хотел признаться себе самому.

– Мне, Петька, иногда кажется, что я намного тебя взрослее, больше понимаю в жизни, разбираюсь в людях. Ты бываешь каким-то наивным, слепым, слишком доверчивым. Не сердись и не расстраивайся. Настоящие друзья никуда не уйдут, а случайные не нужны ни тебе, ни мне. Нам с тобой надо быть покрепче вместе, мы же с тобой – семья, самые родные теперь люди, понимаешь? Ну, что тебе со всякими только время тратить попусту, – вон сколько забот…

«Она все понимает, она мой настоящий друг, – счастливо думал тогда Петр. – Она крепкий человек, а я мямля. Что я делал бы без нее?..»

Стыдно было Петру и радостно одновременно. С каким-то ожесточенным подъемом он взялся за дело, почти закончил очерк о Гридине, отремонтировал мотоцикл, намыл полы, помог в интернате устроить техническую выставку, чаще обычного прогуливался с сыном, а розовыми вечерами, в тихие мягкие минуты после заката солнца, сидел у окна. Светила звезда над розовым горизонтом, сын ворковал в кроватке, Анюта вязала или шила, и казалось, так будет всегда.

Но вот снова Анюта молча ходит по кругу, а Петр не знает, что сделать, чтобы помочь и чтобы не проходило время так бессмысленно: у жены – забота, дело, а он может только сочувствовать, и никуда ему не деться от этого вынужденного пассивного соучастия. До чего же нелепое положение! Ребенка Анюта, как только он хоть немного захворает, и в руки не дает, близко не подпускает, и все-таки ей важно, чтобы Петр был здесь, рядом, и корит она его за бездействие: «Палец о палец не стукнешь, сидишь, как истукан, а я одна да одна…» Все вскипало в Петре: «Опять быт, быт, ведро, посуда, пол, – не пишу, не читаю, не думаю – все бросил! И нет никакой никому от меня пользы».

Резко, истерично ударил по нервам телефонный звонок – совсем недавно был поставлен красный аппарат, параллельно соединявшийся с телефоном соседа, – может быть, это к нему… Но вот второй, третий настойчивый звонок. «Может, Даниил Андреевич?» Петр хотел было смять трубку, нажать на рычаг, не разговаривая, чтобы не мешать Анюте укачивать сына, но подумал, что все равно позвонят еще раз, и приложил трубку к уху, прошептав: «Слушаю…»

– Привет, не забыл меня? – услышал он знакомый и неузнаваемый женский голос, ироничный и веселый.

– Никого я не забыл, – сердито и сдавленно прошептал Петр, а сам никак не мог вспомнить, кто же это говорит.

Анюта ходила по кругу как заведенная. Глаза ее были полузакрыты, весь облик ее выражал безучастность ко всему на свете, но Петр знал, как напряженно ждет она, чем же кончится разговор и кто там на другом конце провода.

Это скрытое и жадное ожидание жены раздражало Петра, он вынужден был отвечать в трубку не полным своим обычным голосом, а бубнил без интонаций, чтобы не выдать чувства радости, которое вдруг пришло к нему. По телефону говорил кто-то из давних знакомых, даже близких людей:

– Ну что, не узнаешь? Память-то девичья.

Петр решил, что это говорит чуть измененным голосом любительница розыгрышей, королева модных танцев, веселая Инна. У нее столько раз устраивались дружеские посиделки сокурсников по университету – при свечах, с картами и с гаданием по гороскопу или с тихим пением романсов под гитару.

– Как жизнь? Как дела?

– Ничего дела… А у тебя?

– Лучше всех. – И смешок.

Петр теперь, хорошо видел высокий лоб, каштановые волосы, спадавшие до плеч, крупный нос с горбинкой, мягкие губы и миндалевидные глаза с лукавым прищуром. Что бы ни было, она никогда не унывает. Что ни год – новая любовь, страстная, роковая, смертельная… Родила девочку, и одна… И никто ей не нужен в постоянные спутники… Вольный, отчаянный, сильный человек.

Анюта все ходила и ходила по комнате, и пора было остановить разговор, оборвать его или перевести на что-нибудь другое, без намеков, шуточек и кокетства, но слово цеплялось за слово, а сердце невольно усиливало свои удары, особенно когда Петр услышал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю