Текст книги "Просто жизнь"
Автор книги: Алексей Ельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Путешествие второе. Кресты удачи
Легкое суденышко ныряло в бездну между валами, и каждый нырок казался последним, хотя Петр знал, что почтовый катер устойчив, как ванька-встанька, а капитан – житель здешних мест, настоящий помор, и даже в простой лодке, в карбасе он сумел бы справиться со стихией. Но волны и упругие, и зыбкие, и бешеные, – трудно избавиться от страха и предчувствий.
Не хотелось отсиживаться в кубрике, там душно, тесно прижавшись друг к другу, сидят утомленные, укачавшиеся пассажиры. Петр предпочел остаться на ветру, ка узкой палубе перед капитанской рубкой, куда дохлестывала время от времени кипящая пена.
Справа по борту, в полумраке, медленно отстал огромный лесовоз – черная гора над черными горбами волн.
До Гридино ходу еще порядочно. Петр ждал встречи с удивительным поселком на берегу Белого моря, на скалах, где живут потомки вольных новгородцев, никогда не знавших барщины, монгольского ига. Их крепкие просторные дома выстроены из белых бревен, просоленных морской водой и отбеленных на солнце. В домах чисто, вдоль стен низкие лавки, крашеные половицы шириной почти в полметра; над печками на полках перевернутые медные, как будто огненные, ковши и кастрюли чеканной работы. Их зовут «досюльными», потому что им больше двухсот лет. А какую там ловят рыбу на старых дедовских тонях! Царственная семга так серебриста, что вечером, упав из сетей в лодку, светится, точно молодой месяц.
Но до поселка нужно еще добраться. Все круче волны, все глубже зарывается носом почтовый катер, и всего несколько метров ныряющей палубы под ногами. Вверх-вниз, вверх-вниз! Штормит не просто так – испытывает. И страшно, и весело: «Погибать – так с музыкой. А уж если выплывем – все потом нипочем!» Петр даже готов был принести из кубрика гитару, с которой редко расставался, ударить по струнам. Но подумал: «Мальчишество. Подумаешь, великий мореплаватель».
Он был рад, что его не укачивает в шторм. Вот Илье тяжело. Разметались волосы, лицо позеленело, в глазах тоска, мука. Не морской он человек. Холодно ему под тонкой штормовкой. Надо бы спуститься в кубрик, но там еще тяжелее, душно.
А где же профессор? Энергичный, сухонький, с густой копной взъерошенных волос, седая борода вразлет, – совсем недавно он бегал тут по всей палубе и выкрикивал восторженно: «Вот это да! Вот это стихия! Настоящий штормяга!» Профессор смотрел на море и на Петра с улыбкой. И еще с вызовом. Мол, вы все думаете, что я старый, немощный, а вот посмотрим… Он широко расставил ноги в толстых дорожных ботинках, стоял на палубе, как заправский моряк. Казалось, он спорит не только с разбушевавшимися волнами, а со всем морем своей жизни и с самим собой. Взлетая и проваливаясь вместе с палубой, Петр стал, сам не зная почему, помогать, как это бывает на качелях, взлету и падению. И вдруг ему захотелось закричать. Не от ужаса, не для спасения, просто нестерпимо потребовалось завопить что есть силы, на весь мир:
– А-а-а! Эге-гей!
За кормой на толстом длинном канате болтался мотобот, то появляясь, то исчезая в волнах. Капитан, рисковый человек, взял суденышко на буксир. Рисковый кто-то еще там, в мотоботе. Недавно отвязался канат и закрутило, завертело крошечный кораблик, едва поймали его снова на привязь. Ухарство или беспечность, или уверенность в себе правит поморами, Петр не мог понять.
Профессор тоже вглядывался в мотобот, прыгающий на волнах. Широко расставляя ноги, Петр подошел к Даниилу Андреевичу и снова услышал:
– Ну и штормяга!
В этом возгласе были страх, отчаянность и восторг. Худенький, легкий старик, привыкший к тишине кабинета, домашним шлепанцам, к медленному чаепитию, к продавленному дивану, к неторопливым беседам и сосредоточенной работе, не любящий внешних перемен и сложных перемещений, отправился в такой путь.
Досадно было бы сейчас погибнуть в гороподобных темных волнах с белыми гребнями. Нырок, еще нырок, и… Спасите наши души!
– Ну как, не жалеете? – закричал в ухо Петр.
– Все прекрасно! Надо же когда-нибудь испытать себя! – тоже прокричал Даниил Андреевич, будто впереди их ожидала встреча с индейцами и самим Робинзоном Крузо.
– Спасибо!
Петру была по сердцу эта трудная дорога, легко ему было вспоминать о прошлом, светло думалось о будущем; с особой нежностью он относился к этому человеку, с которым всегда было весело, интересно, можно было думать об истории от древнего Вавилона до наших дней. Все народы, цивилизации, страны свободно размещались со всеми своими противоречиями, и в то же время находили общность, единство в аккуратной седой голове профессора. Даниил Андреевич охотно, с юношеским азартом вбирал в себя услышанное, увиденное, все, что щедро приносила жизнь.
Это путешествие началось с разговоров и планов, с книг и карт, а потом – с озерной пристани Ленинграда. Трехпалубный белый красавец «Короленко» принял друзей к себе на борт. И быстро потекли навстречу берега: Уткина заводь, зеленый берег Невского лесопарка и крутые песчаные откосы Невской Дубровки, знаменитого «Пятачка», где много пролилось крови в борьбе за свободу отечества.
– Страшные это были дни, – вспоминал Даниил Андреевич, стоя между Ильей и Петром у правого борта теплохода. Пассажиры разглядывали зеленые берега, песчаные обрывы. Невдалеке за поворотом высоко поднимались трубы электростанции, их желтый дым длинными шлейфами рассекал чистое небо.
– Вот здесь меня и ранило, – показал рукой профессор? – на равнине между подбитым орудием и сгоревшим пнем… В атаку ходили почти беспрерывно… А вот в этом месте, где Нева поуже, переправлялись на плотах части пополнения. Вокруг рвались снаряды, окатывало ледяной водой… Потом надо было карабкаться на берег, цепляться голыми руками за каждый выступ, за камни. Конечно, тяжелее всего было ополченцам. Пожилые, слабые, не подготовлены они были к войне…
«И как он это мог?..» – думал Петр, оглядывая крутой обрыв.
Петр однажды видел старую, пожелтевшую фотографию профессора. Он в офицерской форме, щегольская портупея, пистолет сбоку, планшетка. Вид подтянутый, даже бравый, но в глазах – растерянность и недоумение.
Даниил Андреевич тоже, вглядываясь в свою фотографию, говорил тогда: «Есть люди, которые будто бы рождены с психологией воина. Стрелять, маршировать, подчиняться или командовать – для них дело естественное. А я никак не мог привыкнуть к этой роли. Стрелять я учился наспех, чуть ли не двумя руками держал пистолет. Ходить строевым шагом у меня тоже плохо получалось. Правда, однажды я испытал этот особый восторг маршевого парадного шага, когда тянешь ногу, звонко припечатываешь ступню к земле, чувствуешь плечо друга, и, кажется, тебя самого нет вовсе, ты сросся с шеренгой. Это что-то особенное, гипнотическое».
Навстречу прошла самоходная баржа, веселая музыка неслась из ее репродукторов, тяжелым, утробным гудом самоходка поприветствовала или предостерегала теплоход.
– Перед боем была такая тишина, что слышен был шорох травы под ветром, дыхание солдат рядом, – продолжал вспоминать Даниил Андреевич. – Мозг работал ясно, и все-таки странно я себя чувствовал… Сначала я думал о какой-то ерунде, о недоеденных консервах, о том, что жмет сапог, о сержанте, который в подготовительном военном училище заставлял меня мыть полы и с наслаждением приговаривал: «Я из тебя вышибу высшее образование…» И заковыристо ругался.
Профессор пожал плечами, мол, не понимаю до сих пор, что его так раздражало.
– Потом мир вокруг стал немым и необитаемым. Что-то испортилось в моем душевном приемничке, он переел принимать все волны. Все, о чем я читал когда-то или говорили люди, мне вдруг стало неинтересно, весь опыт мудрецов показался омертвелой банальностью… С чем все борются? За что?.. Все проблемы мира были не вне меня, а во мне, и была только одна мудрость – миг живой тишины. Жизнь и смерть! А я вот должен встать во весь рост и, не видя никого из тех, кто в меня стреляет, не понимая, за что в меня стрелять и в кого сам палю, – бежать на верную гибель. Я был готов ко всему. И когда взвилась ракета – я вскочил и побежал.
Профессор теперь холодно, отрешенно смотрел на берег, где давно и, кажется, недавно шла война.
Помолчав, он продолжал:
– В атаку бежал по полю вместе со всеми и кричал: «Ур-р-ра!» Сами собой несли ноги. Ни о жизни, ни о смерти уже не думал. Перескакивал через кочки, через тела убитых… вперед, вперед. Все так делают, и я со всеми. Мы на ровном поле, как на ладони, а немцы за бугром, за земляным валом, – били нас прицельно.
Даниил Андреевич вдруг поперхнулся, закашлялся. Кашлял долго, стонал, кряхтел. Все смотрели на него, тревожась и сочувствуя, а он никак не мог остановиться. Илья похлопывал его слегка по спине, Петр достал носовой платок.
– Проклятая астма, – с трудом выдавил профессор, глубоко вздохнув. В покрасневших, прослезившихся глазах наконец-то появилась слабая улыбка.
Илья раздобыл шезлонг, профессор опустился в него, но тут же встал.
– Ну нет, друзья. Не люблю стариковство… Все прошло. – И добавил с веселой иронией: – Славно покашлял, власть… Вы не бойтесь, доеду хоть на край света. Я уже сроднился с моим кашлем. Без него мне было бы даже скучно. Тоже сражение – то кашель меня побеждает, то я его. – Профессор уже не просто шутил – кокетничал.
Невская Дубровка оставалась позади, но крутые безлесые берега все еще напоминали горько знаменитый «Пятачок».
– Что же было потом? – спросил Илья, когда Даниил Андреевич отдышался.
Илья был бледен. И не только потому, что давно чувствовал себя неважно, – обычно молчаливый, сдержанный, в душе он умел сопереживать глубоко и остро. И может быть, потому порой к нему приходили непонятные болезни – щемило, жгло сердце, хотя врачи не находили никаких отклонений от нормы. Илье в такие времена хотелось скрыться от всех, забиться куда-нибудь в угол, и немногие из его товарищей понимали, что с ним происходит. Да и сам он не мог ничего толком объяснить.
Илья никогда не говорил о своей любви к Даниилу Андреевичу. Один Петр знал, как глубоко любит, как нежно относится он к седому, такому слабому телом, но стойкому духом старику.
– Я бежал, кричал, даже ругался, – снова заговорил Даниил Андреевич. – Размахивал руками. Откуда только силы брались…
Петр живо представил себе этот бой, бегущего навстречу пулям тщедушного профессора в длиннополой шинели и тяжелых тесных сапогах. И вспомнил, как испугался однажды крошечной собачки, истерично залаявшей на него. А с какой опаской, почти что с паническим страхом переходил он перекрестки улиц. «Поразительно, чего-чего только не соединено в человеке…» Профессор боялся порой мелочей и в то же время говорил, – и невозможно было не верить ему, – что он не боится смерти, что готовится к ней давно, и это даже помогло ему распределить свои усилия, спланировать дела на месяцы, даже годы… «Я умирал и воскресал много раз. Это просто – как заснуть и проснуться», – шутил он.
И теперь Даниил Андреевич вспоминал прошлое без какого-либо видимого волнения, казалось, что он рассказывает вообще не о себе.
– Свалился я в воронку от снаряда. И потерял сознание. Очнулся – тьма кромешная вокруг. Пить хочу, много крови потерял. Боль во всем теле. Но, пожалуй, страшнее жажды и боли было то, что я не знал, куда ползти, где свои, а где чужие… То ли в галлюцинациях, то ли наяву слышал немецкую речь, и казалось мне, что фашисты со всех сторон. Жуткое чувство. Плен для меня был страшнее смерти.
По берегам теперь уже стояли дома поселков, вниз по течению буксир тянул караван барж, лодка рыбака покачивалась на излуке. На палубе любовались берегами, наверно, все пассажиры «Короленко». И странно было слышать в этот тихий ясный день о войне и смерти.
– В ту страшную ночь я как никогда понял: верность, долг, дружба необходимы, как хлеб и вода. Спас меня самый молчаливый и самый, казалось бы, тщедушный из всех ефрейтор Сергей Иванов из-под Рязани, из деревни Щеглы. Я это хорошо запомнил, он просил меня написать домой, когда умирал… Да, это произошло в тот же день, в то же холодное сырое утро. Ефрейтор разыскал меня, как только забрезжил рассвет, положил на плащ-палатку, подтащил к переправе… У самой воды он был смертельно ранен осколком мины.
Даниил Андреевич замолчал и отвернулся от берега, на котором ему и тысячам других людей судьба уготовила столько роковых минут и тяжких испытаний.
По существу, вся история человеческая – это история войн, – сказал профессор. – За пять с половиной тысячелетий их было примерно четырнадцать с половиной тысяч. За обладание золотом, землями, властью и просто в распрях полегло самых сильных представителей рода людского миллиарда четыре. С чудовищной щедростью человечество платило за безумие отдельных личностей, за их бредовые желания… Боже мой, вот уж действительно парадоксы истории – только за одну, самую, казалось бы, благую идею христианского мира, идею «вечного» спасения, погибли миллионы и миллионы.
Он, должно быть, всю жизнь искал какой-то ответ на эти вопросы.
– Так что же делать? – спросил Петр. – Все хотят мира и счастья.
– Да, да, – перебил профессор, – и все-таки становится все тревожнее… Но я верю, очень верю…
Даниил Андреевич не договорил, задумался и, наверно, чтобы объяснить поточнее, что же он имел в виду, вспомнил:
– Потом, в госпитале, то умирая, то снова чувствуя свои силы, я испытал несколько очень острых, но важных для меня состояний. Самым спасительным, пожалуй, было вот что… Однажды пришло какое-то удивительно ясное восприятие мира. Должно быть, от полного отчаяния я поднялся на такую высоту, с которой все видится в ином измерении, в иных масштабах – боль и радость, потери и приобретения, годы жизни, отпущенные нам природой. И вообще самое это единство – человек и природа… О многом я тогда подумал, а главное – догадался, прозрел в чем-то очень важном. Мне вдруг стало невероятно интересно жить. Каждый день я открывал для себя что-то новое и бесконечно желанное. Никто не мог понять, почему я сделался таким счастливым, ни с кем не спорю, ни на кого не сержусь, всем доволен, хоть у меня немало всяких бед…
Профессор посмотрел на Илью и Петра, в глазах его была приподнятость, даже восторг, он будто бы заново переживал то давнее свое перерождение.
– Да, я очень тогда поверил в жизнь, в доброту и ум людей… Я поверил не просто вообще во всех и вся сразу, а конкретно – в соседа моего по койке, тяжелораненого пулеметчика. У него была невеста, он ее так любил, и так горячо представлял, как она будет плакать, если он умрет, и до того не хотел своей смерти, а я так верил, что он выживет и встретится с любимой, – что рана его зажила. Я верил в нашу молоденькую прелестную медицинскую сестру, в то, что она одним своим дыханием способна исцелять… Так и было на самом деле… И мне показалось, что я теперь все смогу. Даже зажечь взглядом пламя нашей бензиновой коптилки, что стояла на тумбочке в госпитале. Я, кажется, мог бы и камень оживить. Потому что я верил. Во что? Это трудно объяснить конкретно. Слово «вера» только отчасти выражало то чувство, ту колоссальную энергию, те состояния, которые я имел в виду. Когда-нибудь я попытаюсь написать об этом чуде доверия, любви ко всему…
Даниил Андреевич замолчал, опустил голову, он будто устал от своей горячей речи или немного смутился оттого, что спасение, которое он предлагает всем, такое ненаучное.
До боли сжалось сердце, когда Петр представил, что Даниила Андреевича могло и не быть сейчас в живых, и не плыли бы они по Неве, если бы разрывная пуля ударила чуть-чуть повыше… или не нашелся бы друг, щуплый и бесстрашный солдат Родины Сергей Иванов, с великой любовью и верой в своего командира.
Что-то противоестественное, дикое было в том, что профессор должен был бежать по изрытому снарядами полю, кричать изо всех сил, размахивать оружием, зажатым слабой рукой. Но сколько их, защитников отечества, совершенно не умевших воевать, пожилых рабочих, певцов, дирижеров пошли на верную гибель? Но как знать, если бы не было стольких жертв, смогли ли бы мы все сейчас подниматься вверх по этой прекрасной, такой Мирной, доброй реке, наслаждаться этим покоем, этой зеленой красотой вокруг на свободной своей земле.
Ладога началась сразу за Петрокрепостью, тихая, ласковая, в зорях белой ночи. А дальше – Свирь и старинный поселок Свирица. Там жизнь не обходится без лодок, на моторках ездят в магазин, в клуб, на работу, в роддом, в гости. Поселок этот называют «Северной Венецией».
И вновь – берега, берега, поросшие светлым сосновым лесом, с корнями, свисающими над желтыми обрывами. Когда началась Онега, открылся простор, безбрежье воды, «Короленко» свернул к столице Карелии Петрозаводску. Город широких улиц, проспектов, тенистых парков и высоких домов, во многом напоминающих петербургские строения, приподнялся на холмах. А над всем и всеми, как огромный маяк, – телевизионная вышка.
И вот началось царство голубой воды и бесчисленных островов, заваленных серыми валунами, поросших разлапистыми темными елями. Одни острова были суровые и сумрачные, другие – мягкие, лиственные, трепетные. Но все они, как крошечные гостеприимные государства, манили к себе красотой, покоем и загадочностью.
Выплыло навстречу двадцатидвуглавое северное чудо – Кижи. Серебром светились деревянные купола-шлемы, кружились птицы в розовом небе, смятение и восторг испытывали, должно быть, все, кто приближался к храму. Века встречались на Онеге.
Остановка, неторопливые прогулки по всему кижскому погосту. Там старинная мельница с широким размахом крыльев, тут уютная часовенка, у самой воды хорошо сохранившийся, привезенный из соседних поселений богатый просторный дом со всей старинной утварью; на лугу табун коней; на холме старое кладбище; широкое небо над головой и дали вокруг, от которых просторнее и человечнее становится душа.
И снова в путь по голубым дорогам. Теперь уже без комфортабельного озерного лайнера. Пришлось идти дальше теплоходами местных рейсов и даже плестись на барже, вместительном лихтере, увлекаемом юрким трудягой буксирчиком. «Повенец – свету конец», – говорили когда-то, а теперь именно оттуда начинается Беломорско-Балтийский канал, вырванный в скалистых породах взрывами, вырытый, выломанный ломами да кирками многих тысяч людей.
Берега тихие. Пришвинский «край непуганых птиц», но в этой тишине почудилось Петру что-то затаенное, как будто остались и замерли человеческие голоса на выдохе, на выкрике, и суровый лес навечно вобрал эту напряженную немоту.
На пути встретился Беломорск, или, как еще его звали, «Сорокская, Сорока», – оттого, что вырос он на сорока островах в устье быстрой пенистой реки Выг. По ее берегам и на валунах, окруженных бешеной водой, вместе с новыми зданиями стояли патриархи – основательные, широкостенные избы, почерневшие, покосившиеся, с резными наличниками и маленькими подслеповатыми окнами. В Сороке дух прошлого почувствовался особо. Живут там еще до сих пор люди, помнящие старинные сказания, песни, плачи.
Чем дальше продвигались путешественники к северу, тем больше, ощутимее окружал их край своей суровостью, доставшейся в испытание многим и многим людям, лишь ненадолго обласканным коротким летом да пышными сияниями светлых ночей.
Петр каждую минуту чувствовал, что продвигается по трудным путям нынешних и далеко минувших времен. Отважно сюда «ходили» русичи, забирались в опасные дали, чтобы было чем похвастаться перед иноземцами, являвшимися со всей Европы на торжища в Новгород Великий, город-государство, владевшее несметными землями от Сумского посада на Белом море до водораздела Западной Двины и ильменских рек.
Умели люди новгородские «ходить дружно» в поисках красной рыбы, ловчих соколов, дорогого пушного зверя, свободы и тишины, и всяких диковин заморских. Многие оставались в северных землях навсегда. Любили они прочность домов своих, налаженность быта, незыблемость уклада, какой был по душе, и потому селились на заимках, стойко одолевая все прихоти северного края.
«А ведь не случайно я здесь, – подумал Петр. – Многое, оказывается, предопределено в жизни…» Он вспомнил разговор с Ольгой на берегу Нерли под Суздалем. Тогда они говорили о неожиданных поворотах судьбы.
Петр был еще только в поисках себя, но общее набавление этих исканий ему представлялось верным, время от времени он видел свет и чувствовал напряженность своей внутренней радуги.
«Быть может, я совершу и кругосветное путешествие, о котором мечтал в юности… – подумал Петр, крепко держась за поручни скачущего, пробивающегося сквозь волны катера. – Надо только очень и очень захотеть… Природа дает нам шанс, возможность победы, достижение желаемого – это и в ее интересах… надо только очень-очень верить, хотеть…»
Он представил себя в окружении океанских волн на парусном судне, именно на паруснике, какой видел однажды в Ленинграде, у причалов набережной Крузенштерна. Белый четырехмачтовый красавец тогда спас его от уныния и даже отчаяния.
Это был день, когда Петр провалил экзамен в университет. Казалось, мир обрушился. Ходил тогда по Ленинграду вдоль каналов и рек с чувством, что все кончено, больше нет смысла жить… И вдруг увидел мачты, реи…
Парусники, великие морские открытия, мужество и стойкость знаменитых капитанов всегда волновали, поддерживали Петра, пробуждали в нем самые смелые романтические мечты. «Жизнь прекрасна, хотя бы только потому, что есть на свете такое…» – не раз думал он. И теперь вот, встретившись с настоящим парусным судном в трудную минуту своей жизни, он снова подумал о том, что жизнь прекрасна, прекрасна несмотря ни на что, и нужно не унывать, а действовать. И Петр подал документы в профтехучилище, которое готовило строителей кораблей.
Мастер группы оказался до суровости строгим к своим ученикам. В первые дни Петр никак не мог его принять. Но когда увидел кабинет технического творчества, самоделки судов, сработанные руками ребят, воспитанников мастера Пахомова, понял, что попал к человеку, по-настоящему знающему свое дело. И началась учеба.
Мастер не просто приобщил Петра к тайнам судостроения – сумел заставить влюбиться в профессию. Потом он передал Петра, как говорится, с рук на руки своему фронтовому другу, мастеру стапеля Титову. «Вот с этого момента и начался тайный путь сюда, к Белому морю…»
Петр не считал себя робким человеком, но, как только ему дали первое рабочее задание, пришел страх. Все знания вылетели из головы, не унять было предательский «мандраж», когда его попросили «прихватить огоньком уголочек», он с ужасом взглянул на сварочный аппарат. Варил долго, мучительно преодолевая стыд, а когда услышал басок Титова: «Академик, это делается вот так…» – готов был провалиться сквозь землю.
И еще не раз и не два он слышал от Титова: «Эх, академик…», отходил в сторонку, чтобы посмотреть, как нужно работать.
Надо было еще «втянуться» в рабочую, самостоятельную жизнь. Вставать в шесть утра, без сонной раскачки приступать к работе, научиться распределять силы на весь день, и не сутулиться, как бы ни устал после смены. Надо было привыкнуть с полуслова, с полувзгляда понимать партнера по работе. Хотелось побыстрее стать «своим и надежным».
Многому нужно было научиться Петру у всех, от знаменитого мастера Титова до самого молодого, но уже опытного слесаря-судосборщика, крепкого парня Сани Сидорова, большого любителя пива и охоты на зайцев. И Петр решил не скрывать, не стесняться, когда чего-то не знал, не умел, – спрашивать у каждого, кто хоть чем-то может помочь ему. Все это особенно нравилось Титову: «Академик, я тобой пока доволен, – сказал он однажды. – Правильно поступаешь – нечего полтинник выдавать за рубль. Все должно быть по правде, а иначе мы такое в жизни наворотим – не расхлебаешь. Каждый должен понять, чего он стоит и какое ему место в общем деле, чтобы не валять дурака и не надрываться. Ты наш, ты свой, – я это чую».
Сидели они на старых ящиках и курили. Теплый ветер с Невы уносил легкий дым к высоким лесам, облепившим пузатую корму высоченного сухогруза. Еще немного, и взорвет он невскую воду, зароется в пене, а потом загрохочут якорные цепи, разрывая тонкие лини в клочья, и закачается готовенькое судно на спокойной воде под веселые крики всех, кто его создавал. Титов мог бы выставить перед собой целую флотилию. Он и Петру предложил этот славный путь создателя кораблей, он верил, что Петр сможет быть ему настоящей заменой. Но все вышло по-другому.
Петр все-таки поступил в университет. Титов был поражен переменой в жизни своего подопечного. На том же Месте, где мастер любил перекуривать не спеша, у самой Невской воды, в окружении досок и железяк, спросил он, что же произошло, зачем такой поворот в судьбе.
– Что, академик, хочешь быть умнее всех?
И Петру показалось, что человек, познавший беды войны и счастье самых высоких наград за воинскую отвагу и за труд, умный, глубокий, независимый и независтливый человек, обиделся. Как будто Петр сбежал, дезертировал. Или будто он двоедушничал до сих пор, дурачил всех, прикидывался «своим парнем».
Петр хотел сказать, что он будет учителем, таким же, как Титов, только в другом деле, – трудно было объяснить все сразу. Но после долгого молчания ответил с неловкостью, он всегда чуть-чуть робел перед Титовым:
– Какое там, умнее всех. Мне как раз вот и не хватает знаний, тянет учиться.
– Ну-ну, посмотрим, что выйдет, академик. Это момент ответственный. Может, так и надо. Кем будешь-то?
– Учителем, – сказал Петр.
– Что ж, одобряю, одобряю, – смягчился Титов.
Петр старался, требовал от себя максимума. И тогда, во время разговора со старым мастером, твердо сказал:
– Да, буду учиться пока на вечернем отделении. Но чтобы учеба шла как следует, надо бы перейти на дневное отделение, оторваться от всех этих металлоконструкций.
– Оторваться от металла? – переспросил Титов. – Да ты, дурья башка, разве с металлом работаешь? Неужели ты так и не понял, что такое строить суда?
– Не обижайтесь на меня. Наука требует человека полностью, – сказал он Титову. А тот подумал, помолчал, вздохнул устало:
– Стапель тоже требует человека полностью. Посмотри, разуй глаза!
Могуче, царственно возлежали на стапелях почти готовые и еще строящиеся суда. Вспыхивали огоньки сварки, сшивались морские суда-гиганты.
Поближе к Неве строилось самое большое судно, снизу доверху, как дом во время ремонта, оно было одето лесами и высилось над всем, даже над крышами самых высоких корпусов завода. Только краны были выше него. Рядом с ними было разбросано, разложено, установлено, дыбилось, топорщилось, возвышалось, возносилось к небу все, что создано тут человеческими руками. И один из созидателей всего этого железобетонного мира, в фуфайке, в широченных брюках и каске, стоял неподвижно на прогнувшемся железном листе и смотрел на корабль.
Мастер Титов. Знаменитый человек.
Как много времени прошло с тех пор. Петр вспомнил, что Титов оказался в некотором смысле прорицателем. Как-то в разговоре об отпуске, о путешествиях, о местах, где еще осталась старина, Титов предложил:
– А хочешь, дам адресок? Там всего хватит. Пойдешь до Кеми, потом за Соловки, и как раз будет Гридино. Там у меня старинный дружок есть, детей у него куча – девки все, красавицы, в мать. Поезжай, поезжай! Вернешься, потолкуем. – Титов бросил окурок в Неву, навстречу волне, поднявшейся от старательного, тупоносого, похожего на утюг буксира.
Приплыли, пришли.
Две скалы справа и слева, катер проходит между ними и оказывается в бухте. Окружила тишина.
На высоком берегу, в утреннем просветленном сумраке тихие черные ели вырастают, кажется, прямо из валунов, а рядом – радостные, желтостволые, будто медовые, сосны с легкими, парящими вершинами. Самые дальние деревья начали подрумяниваться солнцем.
Справа и слева по берегам бухты длинными рядами на серых скалах выстроились белесые бревенчатые дома. Один ярус, другой, третий, а между ними на добротных сваях – мостки из крепких досок. А поближе к воде, тоже на сваях – амбары и баньки.
Катер, заглушив моторы, проплыл немного на тихой воде, остановился посреди бухты. Бросили якорь, завыла сирена. И вскоре от длинных мостков отчалили черные лодки с высокими бортами, по-местному – карбасы. Казалось, они идут на приступ. Заиграла гармошка, послышались песни вразнобой – жители встречали почту, родственников, продукты.
Была «высокая» вода. Море колыхалось над мостками. Два дюжих парня, надев резиновые охотничьи сапоги, стояли по колено в воде и, подхватывая пассажиров прямо из лодки, переносили их на каменистый берег.
Профессор захотел выпрыгнуть сам, да оступился, чуть было не упал плашмя в холодную воду. Парни вовремя успели поймать старика под мышки.
– А где у вас тут живет Гридин Александр Титыч? – спросил у них Петр.
– Эвона, – радостно махнули руками оба парня, – на самой макушке под соснами.
Идти по камням, взбираться по круче Даниил Андреевич не захотел. Его мучила одышка, он боялся крутых подъемов.
– Вы уж меня устройте тут где-нибудь поближе к берегу, – сказал он своим молодым попутчикам.
На житье устроились к одинокой, добродушно улыбающейся беззубым ртом тетке Евдокии. В ее доме было уютно, чисто, четыре окна выходили на двор и на улицу, на мостки. Окна были вырублены низко, на каждом окошке стояли цветы в горшках, а чуть пониже подоконника – крепкие лавки, их доски были хорошо оструганы и покрыты лаком, секрет которого не разгадал, оказывается, еще никто. Лак крепкий, прозрачный, он покрывал старинные, не почерневшие еще иконы в красном углу и доски пола, шириной чуть ли не в полметра. Жаль, что на стены были наклеены обои, они обвисли, пожухли.
Русская печь, будто бы только что побеленная, разделяла просторную комнату на две неравные части. Над прокопченной пастью печи в деревянной посуднице сияли медные, начищенные до золотого блеска, чеканные «досюльные» ковши и кастрюли.
– Пользуетесь? – спросил Петр у тетки Евдокии.
– Да уж куда там, милый. Все для красы, – улыбнулась она.
На столе сиял надраенной медью, постанывая, самовар. Мерно постукивали ходики с гирьками в виде еловых шишек.
Хозяйка угостила постояльцев «трещочкой из-под самовара» – обыкновенной соленой треской, заваренной крутым кипятком, но вкусной почему-то необыкновенно.
Тетка Евдокия неторопливо, с достоинством и простотой подавала треску, разливала чай. На ее полном обветренном лице было немало морщин, но молодостью и спокойной силой светились глаза, они все подмечали, понимали. Говорила хозяйка негромко, напевно, чуть-чуть пришепетывая:
– Да как живем, помаленьку вот и живем, слава богу. А ну кыш, кыш! – махнула рукой хозяйка. К окну прилипли носами русоволосые мальчишки и девчонки, озорно, отважно вглядывались они внутрь дома.