355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Просто жизнь » Текст книги (страница 5)
Просто жизнь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:48

Текст книги "Просто жизнь"


Автор книги: Алексей Ельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

– Внучата ваши? – спросил Даниил Андреевич, допивая уже третий стакан крепкого чая.

– Нет, отец мой, нету моих. Не дал мне бог мужика, на свадьбе помер.

Поразило это признание, оно было без боли и грусти, сказала буднично, даже весело.

– Убили? – сочувственно покачал головой Илья.

– Да господь с тобой, так помер, сам по себе. Напился самогону, лег на снег и помер. Сожгло ему все внутри… а может, подмерз… бог его ведает.

От этих подробностей тетка Евдокия опечалилась немного, да не хотелось ей нагонять тоску на гостей, махнула рукой:

– Царствие ему небесное, давно это было, успокоилась, прижилась одна. А в войну дак и все мы без мужиков управлялись, бригадирствовала я над бабами, рыбки брали не меньше, чем теперича. Бывало, пойдешь похожать сети да мережи, ветру нет, чтобы идти под парусами, нагребешься с утра до вечера, – жить неохота. А в баньку сходила, чайку попила, на печи повалялась, и наново радость пришла.

Петр не удивился, когда хозяйка сказала, что вечером она пойдет танцевать. В местном клубе намечался праздник.

– Это для стариков, кому дома не беседуется, – пояснила тетка Евдокия. – А чего, молодые нас не принимают, нам-то, чай, тоже поскакать охота, душу отвести. Не принимаете – не надо. А к нам идут – нравится, кадрили пляшем, – с гордостью сказала она. – Даже вона, городские идут смотреть.

– А кто же это такие? – поинтересовался Петр.

– А хотя бы зятья Александра Титыча. На пенсию нынче уходит, на законный отдых. Весь род у него вона собрался. Приехал и Зойкин муж, да Глашкин мужик, да Варькин. Все представительные. Один при усах, другой при галстуке, а у третьего – зубы золотые. Нинкин хозяин тоже ничего, душа веселая, добрая, хоть и хромой он, да проворный, и водочку любит без меры. Горе, видать, запить не может – раненный был в голову. И жену ревнует. Жена у него красавица, в мать пошла, а у него лицо рябое, конопатое, без выгляду, как у Пахомушки, – сравнила с каким-то, наверно, бедолагой тетка Евдокия. Она вздохнула сочувственно и подставила снова под медный узорчатый кран самовара большую цветастую кружку.

– А правду говорят, что у Александра Титыча шесть дочерей? – поинтересовался Петр.

– В зятья набиваешься, отец мой? – улыбнулась хозяйка.

Петр отмахнулся.

– Да что вы, я, наверно, не скоро женюсь. Просто один человек в Ленинграде об этой семье много рассказывал хорошего.

– Семья знатная, – довольно сурово согласилась тетка Евдокия. – И детей не шестеро, а всех одиннадцать было. Сына все дожидались. Без мужиков в доме дела нету, плохо. Родился сынок, да помер, царствие ему небесное. А дочки выросли, врачуют, учительствуют. Да кто где работает. По мне дак меньшая девка особо хороша. Добрая да ласковая, в обучении не испортилась. А то вон другие поживут в городе, книг почитают и башку вверх. У нас, конечно, завсегда все были гордые, в пастухах никто не хотел ходить, сколько ни плати. Мужику легче море переплыть, чем за коровой да оленем кнутом щелкать. Порода такая – гридинская! Тут все гордецы исстари, раскольники, да ушкуйники, да кто от царя батюшки сбег, расселились в поморах. Но гордость гордости разница! Негоже на своих-то нос поднимать. Заучились, видать! – резко заключила тетка Евдокия. Кто-то из большой семьи Александра Титыча, наверно, обидел ее.

– Нет, хозяюшка, дело тут не в образованности, – сказал Даниил Андреевич, – в уме, в воспитании. Кто умен да воспитан, никогда не станет выставлять напоказ свою ученость. А воспитание – уважение к старшим, отзывчивость, естественность, – всему этому человек учится еще в детстве.

– Хорошие они были в детстве-то, отец мой. И родители у них уважительные, работящие. Господи, уж как в голодуху они голодали! А никто не помер, всем тут миром поддерживали их семью, знает всякий. Дочке вон старшой, которая теперь нос воротит, посылочку за посылочкой высылали, пока в институтах-то училась. Домой ждали, да какой там, – все улетают нынче из родимых мест. Вот меньшую если заберешь – последняя уйдет. А девка медовая, красавица!

Можно было подумать, что тетка Евдокия была свахой в здешних местах. Петр даже смутился – так она расхваливала неведомую меньшую, да смотрела на него, да подмигивала ему.

– Пойду, прогуляюсь. Илья, пойдем? – предложил он.

– Я попозже, поговорить надо, – отказался Илья. Да еще, к тому же, вызвался починить старую керосиновую лампу. Он в дороге всегда делал такого рода подарки хозяевам, у которых приходилось останавливаться. Отыщет что-нибудь неисправное, войдет в дело – не оторвешь. А сегодня как никогда устал он, умаялся от качки. Щеки порозовели от чая, а глаза грустные еще.

Петра же непреодолимо тянуло на улицу, где бегали и весело кричали светловолосые ребятишки.

– Иди к Вонге, не миновать тебе дома Гридиных, если пойдешь налево, – сказала тетка Евдокия.

Петр вышел из дома и решил пойти не налево, к Вонге, – еще успеется, – а куда глаза глядят, хотелось получше разглядеть здешние места.

Только теперь он заметил, что перед дверью, во дворике, лежала груда оленьих рогов. На них сидел, как на диковинных кустарниках, отважный петух с яркими павлиньими перьями. Казалось, он сторожит кур и отару овец, уютно улегшихся на сером плоском камне.

Петр зашагал не спеша по деревянным мосткам, поглядывая окрест. Дорога вела по косогору к последнему дому, потом скрывалась за елями на перевале, а слева лежало белесое море, уютный заливчик, очертаниями напоминавший бутылку. Вода была довольно далеко внизу. На приколах дремали черные лодки. Большие, устойчивые, как раз для рыбной ловли в этих штормовых местах. Петр повидал немало разных лодок, встречались ему остроносые, изящные кижанки, быстрые, юркие, но невзрачные лодчонки северного Урала, тяжеленные, широкобортные, тупоносые лодки невских рыбаков, черноморские ялики с обрубленной кормой… «Кто задумал, кто первый спустил на воду лодку? – не раз спрашивал себя Петр. – Кто соединил целесообразность и красоту маленьких суденышек, раньше весельных, парусных, а теперь подгоняемых мощными моторами?.. Каков он, этот мастер, – умелец, художник, рыбак? Вот бы увидел кто-нибудь из них, первых мастеров, какой делается лодка теперь…»

Моторки, как взапуски, носились по заливу, – парни катали девчонок, выписывая лихие виражи, быстрые винты пенили, взбивали и далеко отбрасывали воду. Лодки соревновались в скорости, парни, сидящие на корме, – в ловкости управления, а девчонкам, наверно, было страшно и весело мчаться, зная, что это ради них гонки, Удальство, виражи, это им улыбается розовое утро, ради них подрумяниваются даже суровые скалы берегов.

На мостках уже стояли ранние рыбаки – подростки, возле них лежала рыжая, ушастая собака, свернувшись калачиком. На двух самых широких карбасах играли дети. Петр увидел даже совсем крошечных детишек, они были без штанов и едва перелезали через поперечные доски для сиденья. Дети толкали друг друга, перегибались через борта лодок, их ничто не страшило. Взрослые не боялись оставлять их без присмотра: здесь жизнь на воде – дело привычное. Сноровка, смелость воспитываются с малых лет сами собой. Помору нужна настоящая закалка, сила, крепкий характер. У местных жителей, так близко и так естественно соединивших свою жизнь с жизнью моря, и в натурах должно быть что-то от этого простора и буйной стихии, и еще, наверно, у них особенное чувство собственного достоинства. Мальчишек и девчонок воспитывает сама природа, им никто не мешает. «Детей здесь не бьют…» – вспомнились слова мастера Титова.

Петр знал по себе, что такое детская обида. Это только кажется, что дети отходчивы, быстро забывают синяки да шишки. Забывается пустое, внешнее, но то, что ранит душу, унижает, – остается навсегда.

С незаживающими душевными ранами Петру теперь приходится соприкасаться почти круглый год, изо дня в день, с тех пор, как он пришел в школу-интернат преподавать слесарное дело.

Петр учил детей и подростков держать напильник в руках, бить без промаха молотком по зубилу, резать металл ножовкой. Он старательно и охотно передавал все, чем сам овладел в профтехучилище у мастера Пахомова и на стапеле у Титова.

С особой охотой мальчишки изготавливали молотки, плоскогубцы, отвертки. А вот, казалось бы, простейшее дело – опилить гайку, сделать точным, по заданным размерам шестигранник – почти никому не удавалось. И тогда Петр проверял настоящее мастерство, узнавал характеры своих учеников.

Характеры у большинства были нетерпеливыми, горячими, трудными. Судьбы еще труднее. Интернат оказался специальным, почти все дети воспитывались без родителей. Кого-то оставили на произвол судьбы еще в роддоме, кого-то государство отобрало у спившихся родителей по суду… Многие дети не понимали, почему их оторвали от дома, – мама и папа все равно хорошие, лучше всех. Мальчики и девочки, особенно те, кто постарше, с трудом слушались своих воспитателей, грубили, видели в наставниках чуть ли не мучителей своих, врагов… А уж если привязывались, то глубоко, всем сердцем; и тогда, каким бы занятым или сухим человек ни был, невозможно было отрабатывать только положенные часы, «от и до», не выкладываться полностью во всем.

С детьми Петр бывал вместе и в будни, и в праздники. Вот и сейчас, он в пути, а мысли часто улетают к ребятам. «Пишите нам, хоть раз в неделю», – просили все. Сейчас им должно быть хорошо, весело, играют в футбол или дерутся в летнем своем лагере на берегу Голубого озера, на Карельском перешейке.

Там и «хныкало» – Витек, любитель пожевать что-нибудь, и косоглазый Петрушка, который, кажется, смотрит куда-то вбок, а сам видит все: и сбоку, и спереди. Он и вглубь, в суть умеет смотреть, как мало кто способен даже из взрослых. Там и белобрысый, вечно в ссадинах и нервных пятнах, пронырливый Юрка Голубев – «симпатичный волчонок», как назвал его после одной из встреч с интернатскими ребятами Даниил Андреевич.

В Юркиных серых глазах и в самом деле есть какой-то дерзкий колючий холод, взгляд исподлобья, не подступись. Из любой проделки он постарается выкрутиться, или стоит, сопит, отмалчивается, непобежденный. Он изо всех сил отстаивает себя, и это понятно.

Когда Юрке было пять лет, умерла его мать. А рослый, грузный, истерично несдержанный в пьяной ярости отец по поводу и без повода часто бил сына мощной лапой или флотским ремнем. Бил и кричал: «Щенок, выродок! Отца не слушаться?!» А потом, успокоившись, нюнил, жалея себя и сына: «Без матки живешь, сирота, сиротинка… Я же тебя люблю, бью потому, что жить учу. Ты, может, мне глаза закроешь…»

И ведь находил прощение в испуганном, но до боли жаждущем любви детском сердце. Юра приходил домой не только по субботам, он убегал без разрешения и в будние дни, искал отца, слесаря-сантехника, по всем подвалам. А тот почти всегда был пьян, зол и яростен. Ярился за то, что сын непослушен, плохо учится, дерется, брюки порвал, мешает отцу остаться наедине с какой-нибудь очередной случайной женщиной.

Петр не раз встречался с Юркиным отцом и лишь однажды застал его трезвым. Тот держался подчеркнуто предупредительно, вежливо, после каждого слова – «извините, пожалуйста…». Можно было подумать, что он – сама доброта, мягкость, все понимает. На вопрос, почему пьет так много, отвечал доверительным тоном: «Работа такая. Не хочешь, да выпьешь за компанию… Тому кран подвинтил, тут батарейку добавил – всех выручать надо. Вот и перепадает…»

Но потом всегда перед Петром оказывался совершенно другой человек, который и двух слов связать не может. В неприбранной квартире, на замусоленном диване обычно сидел рано обрюзгший мужчина с красно-одутловатым лицом и дурными, болотного цвета глазами. Слова и мысли заплетались в пьяном бормотании. Его поступками и желаниями руководила водка, его слезы, ласка, душевные порывы – дым, сиюминутные нервные всплески. Что ему объяснишь? И разве нужен ему сын, разве дорог он ему?

И все-таки Петр отпускал Юрку домой даже тогда, когда было не положено. Мальчишка так просился, что невозможно было отказать, хоть было ясно – каждая встреча добавляет еще капельку горечи и зла.

«Ему пожить бы здесь, среди этих крепких да ловких пацанов, – подумал Петр, все еще вглядываясь в то, как ловко и бесстрашно играют дети на мостках и карбасах. – Но примут ли они новенького из других мест? У детей свои законы… Да и не только у детей. Вон как внимательно изучает, вглядывается в меня какой-то старик, будто бы увидел что-то подозрительное…»

Старик прошел по мосткам, прихрамывая, поздоровался с легким поклоном. Во многих поселках Петр встречался с подобным обычаем – здороваться с приезжими, а теперь ему было особенно приятно услышать приветствие от старца, показавшегося слишком суровым.

Все ближе и ближе стали подходить к Петру мальчишки и девчонки, многие были босиком, в простых одежках, с выгоревшими, соломенного цвета чубами и косичками, обветренные, синеглазые – они подступали настороженно, в любой момент готовые улыбнуться или разбежаться врассыпную.

Петр пошагал дальше, мимо домов, вверх, к скалам, к ясному уже солнечному небу. Мальчишки и девчонки преследовали его, но близко подойти не решались и вскоре отстали. Дорога, иссеченная трещинами и корнями, поднималась все круче, огибала валуны, ныряла под кроны сосен, уводила к перевалу, за которым был крутой спуск, потом перекинулся мостик через небольшое болотце, а дальше оказалось кладбище.

Дремали столетние обомшелые ели, высокими пирамидами поднимались муравьиные кучи, а умершие лежали в еловых коробах не в земле, а на твердом скалистом грунте, едва-едва погруженные в мох. Над каждым коробом возвышался крест из широких досок, – сверху крыша в виде конька дома или формы карбаса, а под крышей – поморский литой медный или оловянный крестик или что-то еще вроде ладанки. А возле коробов к старым елям были прислонены длинные шесты, на них несли усопшего. Не умершего, а именно усопшего. В том кладбищенском лесу смерть показалась Петру продолжением жизни, – она была в корнях, в буреломе, в муравейниках, в цветах, в зеленой хвое, в тихом терпком воздухе. Кто здесь долго жил, тут и остался навечно, породнился с землей.

Петр долго ходил по кладбищу, где было тихо и нестрашно, где все было исполнено особой значительности.

Потом он вернулся к шаткому мостику через болотце, поднялся наверх, свернул на новую тропу и вскоре увидел на берегу бухточки, невдалеке от воды, большой бревенчатый дом или что-то вроде сарая, из которого доносились людские голоса. Он вошел внутрь, разглядел в полумраке огромные бочки, наполненные рыбой. А за длинным, мокрым разделочным столом стояли подвязанные платочками работницы в фартуках. Все торопились вовремя расправиться с богатым уловом. Быстро, ловко орудовали они широкими ножами. Петру стало совестно наблюдать за этой веселой и напряженной работой. Уж если может вот эта – этот одуванчик с тоненькими ручками и ножками, – то почему бы и ему…

– Дайте попробовать.

Девушка устало улыбнулась, молча протянула секач, отошла в сторону. Петр схватил рыбину, ударил под жабры, а оказалось, что неточная рука оттяпала почти половину тушки. И тогда он услышал смешок, женщины перестали работать, – кто этот неуклюжий незнакомец и что же он собирается делать дальше?

– Так нельзя, – сказала девушка мягким певучим голосом и, как показалось Петру, с доброй снисходительностью. И еще ее «так нельзя» было похоже на приветливое: «Здравствуйте, не смущайтесь, к этой работе надо привыкнуть». Ловкой рукой она взяла широкий, тяжелый нож и ударила по рыбине. Петр понял, как надо действовать, но повторить в точности этот быстрый верный жест ему удалось не сразу, и как только он добился победы, девушка опять улыбнулась ему и сказала:

– Вот это уже хорошо. Спасибо за помощь.

А потом он увидел ее на берегу, на мостках, окруженных карбасами, в которых сидели мальчишки и девчонки. Она, не обращая на них внимания, стояла на коленях, полоскала белье. На этот раз он не решился к ней подойти. Он издали смотрел, как она поправляет время от времени волосы и, отжав белье, бросает его в широкий таз. Петр дождался, когда она пошла по тропинке в гору между валунами, ноги ее легко ступали по камням, вот она обогнула домик или баньку, приподнятую на четырех сваях, вот впрыгнула на белые мостки и пошла вдоль домов с резными наличниками выше, выше в гору, к соснам и домам второго яруса поселка, к прозрачному небу.

В тот же день еще раз увидел он ее в маленькой местной библиотеке при клубе, она была хозяйкой книг. На широких, пахнущих смолой полках стояли в ряд потрепанные, истершиеся книжки: Пушкин, Чехов, Горький, Толстой. Много тут было замечательных книг.

– Вы, наверно, все прочли? – спросил Петр светловолосую библиотекаршу.

Она ответила ему без жеманства, с улыбкой:

– Да, прочла почти все…

– А почему вы, библиотекарь, рыбу разделывали?

– Когда надо, все помогают, это уж так водится.

Вечером застал ее Петр в клубе. Она пела вместе с хором какую-то протяжную грустную песню о море и рыбаках. После выступления она танцевала кадрили, каких Петр еще ни разу нигде не видел. Командиршей тут была тетка Евдокия. В широченной складчатой юбке, разгоряченная, лихая, она выкрикнула звонко:

– Фигура перва!

И запела, заголосила, притоптывая и приседая:


 
Чернобровый, щуроглазый милый мой,
Нам недолго во любови жить с тобой.
Скоро, скоро нам разлукушку споют,
Тебя женят, меня замуж отдадут,
В одно времечко к венцу нас поведут.
Ягодиночка, не связывайся,
Полюбил, так не отказывайся.
 

И все громко подпели:


 
Ягодиночка, не связывайся,
Полюбил, так не отказывайся.
 

Гармонист наяривал заразительные ритмы, а все прыгали, притоптывали каблуками, кружились парами, и, взявшись за руки, ходили павами туда-сюда. С веселыми выкриками, с частушками танцевали молодые и старики. Девушка отплясывала с каким-то бородачом в орденах и медалях во всю грудь.

Каких только не было здесь лиц, темпераментов, характеров: простодушные и плутоватые, гордые и пришибленные, умные и глупые, веселые и угрюмые, гладкие и безжалостно иссеченные морщинами! Но на всех лицах было нечто общее: вспыхнувшая вдруг вспомянутая молодость, какой светилась девушка-одуванчик. Еще, мол, ничего. Еще я так оттанцую, только держись! Я еще хоть куда. Было общим и озорство, и лукавое переглядывание, и сочное покрикивание «Ух, ух!», и фасонистое выкаблучивание перед глубокими старцами, которые сидели вдоль стен на лавочках – при орденах, при костылях, при беззубых ртах, при чопорной, только показной строгости.

Петр, Илья и Даниил Андреевич тоже сидели на лавочке – смотрели, слушали, дивились.

Гармонист играл, раскручивал колесо веселья. Оно катилось справа налево и слева направо. Кадрили танцевались по фигурам, у каждой фигуры были свои особенности – раскачивания, повизгивания, свой топот и свои пробежки вперед-назад. Гармонист был тут главным и самым молодым из всех.

Петр неплохо танцевал модные танцы. Кадриль показалась ему несложной, но и недоступной. Вот если бы с той девушкой! Он бы попробовал. Музыка смолкла, и снова выкрикнула пожилая женщина: «Фигура втора!» Пары стали перестраиваться, меняться партнерами, и Петр не заметил, как он уже выделывал что-то ногами вместе с бойкой теткой Евдокией в платочке домиком. Она улыбалась и подмигивала, как молодуха, и выкрикивала озорные частушки, все смеялись, а Петр смущался и не мог понять, в чем дело, – он едва поспевал за быстрым кружением пар, сменой фигур и партнерш. И девушка-одуванчик станцевала с ним один круг: она не пела, не выкрикивала, – улыбалась, и эта полуулыбка больше, чем ритмы и топанье ногами, всеобщее веселье, взбудоражила, вскружила Петру голову.

– Смотри, придется тебе тут остаться, – улыбнулся Даниил Андреевич, сидя на лавочке возле какой-то древней, умильно смотревшей на всех старушки. Он переговаривался с ней о чем-то веселом. Она часто поддергивала яркий платок, а профессор молодо, озорно поблескивал глазами.

Когда все натопались, натанцевались, наступил отдых. Расселись вдоль стен, по лавкам, разгоряченные, потные, разрумянившиеся.

Одна лишь тетка Евдокия не устала, кажется, ничуть. Она вышла на середину просторного зала, решительным и забавным жестом прогнала гармониста и громко объявила:

– А теперича игра досюльная-неотсюльная! Пахомушка!

– Пахомушка! Пахомиха! Пахом! – послышалось со всех сторон. Женщины стали выталкивать на круг мужчин, а они смеялись, отпихивались. Но в сердитых, неуклюжих движениях уже была игра, будто они изображали неумеку, недотепу или вовсе дурачка.

Но вот нашелся самый смелый, рыжий да конопатый, да курносый, шел прихрамывая, согнувшись в три погибели. Мужичку было лет пятьдесят. Подошел он под общий смех, подволакивая одну ногу, к тетке Евдокии, вложил себе в рот длинную щепу и шепеляво, но громко спросил:

– Чего надо, Пахомиха? Я весь тут!

– Свадьбу! Свадьбу! – закричали вокруг. – Матку себе выбирай! Батьку! Крестных! Попа! Шаферов! Прохожего человека!

И начался веселый выбор действующих лиц старинной игры или пьесы, какую не видывали ни Петр, ни Илья, ни профессор.

«Пахомихой» так и оставили тетку Евдокию. В «матери Пахома» выбрали неповоротливую, дородную старуху, а «отцом» оказался одноглазый щуплый разбитной старичок с тремя медалями на груди, в приспущенных штанах и коротких валеночках с галошами. «Поп» был тучен, круглолиц и пучеглаз, он важно покашливал и распевал сиплым басом, похлопывая себя по животу.

«Крестных» подобрали из людей благообразных, по-детски наивных старика и старушку. Чистеньких, умильно-растерянных, но не отказавшихся от шутливой затеи.

«Прохожего человека» искали долго. Тетка Евдокия бесцеремонно вытаскивала под общий смех одного мужика, другого и спрашивала: «Сгодится такой завалящий?» Кто-то кричал: «Сгодится!», а кто-то: «Нет, не нужен, неуклюж больно, детей не сделает!». Сторговались на гармонисте: «В самый раз для Пахомихи, бери мужика!»

Как только действующие лица были выбраны, откуда ни возьмись появились березовый трухлявый пень, длинная и широкая лавка, две табуретки, кнут из мочала, драные шапки-треухи, тряпье, лапти, две палки, два медных таза и сковородник на длинной рукоятке. И началось обряжение, гримирование, в котором принимали участие все, кто был в клубе, – один действовал, другой советовал. третий шутил да посмеивался.

«Пахом» снял с «крестного» деда валеночки, а тому предложил старые разбитые лапти, сам надел валенки с галошами – правый на левую, а левый на правую ногу. Кто-то помог ему натянуть вывороченный тулуп, подложив под спину тряпье, чтобы вышел горб позаметнее, «поболе». Нахлобучили «Пахомушке» сразу три драных шапки, подвели сажей глаза, усы, привязали бороду из мочала и снова вставили в рот щепку-«зуб» подлиннее. Не узнать было теперь в уродливом чудище рыжего веселого мужика.

«Пахомиху» тоже разукрасили, щеки ее измазали сажей, она поигрывала глазами и всем телом, кокетничала вовсю. «Прохожего человека» одели наподобие «Пахома». На «попа» напялили чей-то старушечий сарафан вместо рясы, а поверх него натянули дырявую рогожу – ризу. И когда он надел круглую мохнатую шапку, смеху было не унять.

«Шаферы» и «шаферицы» нацепили бантики на грудь да на драные шапки, и представление началось. Вернее, не было почти никакого перехода от подготовки к самому действию, только поотчетливее стал проявляться сюжет.

Старушка, сидевшая рядом с профессором, часто всплескивала руками: «Охтеньки, смеху-то!» – и громко подсказывала: «К благословению таперича, Пахомушка, к благословению!»

А тот, вскочив верхом на сковородник, подергивая невидимой уздечкой, кривляясь и припрыгивая, потряхивая горбом, начал объезжать вокруг пня. Затем, подскочив к «родителям», которые сидели на грубо отесанных табуретках, пал перед ними на колени.

– Тятенька, благослови меня, я поезжаю жениться, – шепелявя и нелепо жестикулируя, прокричал он, не вынимая длинного «зуба» изо рта. «Отец» стукнул «сына» по горбу и развел руками: мол, куда тебе, уроду, жениться. «Мать» ласково погладила по трем драным шапкам, покачала головой: мол, глупый ты у меня, кто же дурачка в мужья возьмет. А тщедушный «отец» добавил пискляво:

– Женилка-то выросла? – И захохотал под общее одобрение.

«Пахомушка» кривлялся, все отвергал, почесывая голову, показывал, что нет у него вшей, выклянчивал, вымаливал благословение. Наконец «родители» перекрестили его, широко, размашисто.

И поскакал радостный «Пахомушка» по кругу выбирать себе невесту. То к старухе присядет на колени, то к молодушке вскочит и запоет заунывно, с повизгиванием:


 
Нива нова, пеньев нет,
Хочу жениться, мочи нет.
Выйду в поле, закричу:
«Караул, жену хочу!»
 

Он еще и покрепче слова выбирал под радостные взвизгивания «невест». Подъехал «Пахом» к старушке, что сидела рядом с профессором, присел к ней на колени и громким шепотом спросил:

– Девка, пойдешь за меня замуж?

Старушка вскрикнула кокетливо:

– Пойду! А чего делать-то будем?

«Пахомушка» обрадовался, поскакал на сковороднике с грохотом и притоптыванием к «матери», встал перед ней на колени, сообщил:

– Маменька, я невесту вызвал.

А «мать» недоверчиво покачала головой:

– Верно, та девка глупа, что сразу пошла за тебя, не бери ее.

«Пахомушка» вернулся к своей избраннице, задел рукой будто невзначай бороду профессора, подмигнул ему, а сам к бабке:

– Маменька сказала, что ты глупа.

«Невеста» рассердилась:

– Ты сам глуп, твоя мать глупа, дура вислогубая! – И оттолкнула «Пахома» так, что он кубарем покатился по полу, веселя собравшихся.

– Ты к другой, к другой сватайся, – кричали все.

И опять «Пахомушка» поехал за «невестой», напевая и привскакивая. Сценка повторилась несколько раз. Все отвергали бедного «Пахома». Не нравился «горб», не нравилось и то, что «жених» трясучий. Кто-то увидел вшей в его мочальной бороде, а самая старенькая «невеста» спросила с озорством и сомнением:

– А можешь ли ты быть мужиком-то ласковым да способным?

И так скакал «женишок», пока не дошла очередь до тетки Евдокии, которая после недолгих колебаний согласилась «выйти замуж». Счастливый «Пахом» стал всем показывать «невесту», спрашивая:

– Какова моя красавица? Что скажешь?

– Страшнее ведьмы твоя женка, – говорили одни. И разъяренный «Пахом» махал руками, колотил обидчика.

– Женка – ягодинка медовая! – хвалили другие под общий хохот. А «Пахом» снова набрасывался: похвала тоже ему была не по сердцу.

Люди хулят, а ты хвалишь! – кричал он, пришепетывая.

Третьи предпочитали ответы уклончивые:

– Ни хороша, ни худа невестушка твоя.

«Пахом» наконец успокоился, а «родители» его согласились на брак, дали свое благословение. Весь «поезд»: «Пахом», «Пахомиха», «родители», «крестные», «шаферы» и многие из тех, кто смотрел на представление, «поехали в церковь». «Пахомушка» и «Пахомиха» впереди, верхом на сковороднике поскакали к пню, на котором восседал дородный «поп» в рогоже. «Пахом» прихрамывал, подволакивал ногу, да споткнулся, упал вдруг, а на него навалилась грузная «молодуха», и весь «поезд» стал бухаться в кучу-малу с выкриками, смехом и визгом.

Долго не могли разобраться, а когда поднялись на Ноги, высвободился «Пахом», рыжая голова его оказалась без треухов, встрепанной, а сам он со сбившимся на бок «горбом» едва разогнулся, скривился, поглаживая ногу, и все снова стали над ним подшучивать, смеяться. Петр и профессор хохотали вместе со всеми. И только Илья был строг, даже не улыбался.

Ты чего это бирюком сидишь? Неужели не нравится? Это прекрасно, когда можно так над собой посмеяться, – сказал Петр. – Они как дети.

– Чего же тут смешного, – ответил Илья. – Нога у «Пахома» хромает по-настоящему, а они чуть не раздавили его.

И в самом деле, «Пахомушка» теперь еще больше стал прихрамывать на правую ногу, но все равно любой его жест вызывал взрыв смеха. Одна лишь «Пахомиха», кажется, поняла, в чем дело, погладила своего «жениха» по голове сочувственно и о чем-то спросила не для веселья. «Пахом» махнул рукой, натянув драные треухи, гикнул, свистнул, приглашая «невесту» на сковородник, подщелкнул «коня» мочальным кнутом, вызывая этим еще большую радость у всех.

Сидя верхом на сковороднике, «Пахомиха» высоко приподнимала зад, вихляя им, зазывно оттопыривала груди, увеличенные тряпками до размеров огромных арбузов. Они подпрыгивали, колотили «Пахома» по спине. Но вот «суженые» слезли с «коня», стали рядом на подостланную тряпку и оказались лицами в разные стороны друг от друга. «Пахом» повернулся спиной к «попу».

А тот сделал вид, что надевает на пальцы «молодых» венчальные кольца. «Крестные» сейчас же стали их переодевать – с руки «жениха» на руку «невесты» и наоборот. Все это сопровождалось ужимками, возмущением, шумом при дурашливой солидности «попа».

– Таперича корцы напялит, корцы! – снова захихикала, как маленькая девчонка, беззубая бабка, соседка профессора.

И верно. На голову «Пахома» и «Пахомихи» «поп» нахлобучил что-то вроде горшков. «Молочницы это досюльные», – охотно пояснила бабка. «Корцы» тут же были подхвачены проворными «шафером» и «шаферицей», потом их торжественно держали в руках, пока шло «венчание».

Истово крестящимся и кланяющимся «Пахому» и «Пахомихе» дали по «свече» – по тлеющей лучине. После каждого креста и поклона «молодые» начали поворачиваться кругом так, что все время оказывались лицами в разные стороны. «Пахомушка» к тому же еще трясся от неуемного волнения.

Толстопузый «поп» повернулся спиной к «молодым», в одной руке он держал «крест», в другой «кадило» – спичечный коробок на веревочке. И, подражая церковному пению, завопил сиплым басом:


 
Поп Макарий
Ехал на кобыле карей.
Кобыла его с беси в шее я
И попа Макария на землю сверзившеся… —
 

и пошел обводить «молодых» трижды вокруг «аналоя».

Профессор тряхнул Петра за руку, прошептал восхищенно:

– Настоящий народный театр! В нем что-то от сатурналий и от римских маскарадов. Запомни, это большая теперь редкость. Все просто, озорно, искренне, – и засмеялся над очередной выходкой «Пахомушки».

Илья все еще не мог забыть кучу-малу, был сдержан, хоть и улыбнулся.

«Поп» снова запел, гнусавя:


 
Заварила теща квас
в недобрый час…
Исайя, ликуй,
Пахом, Пахомихе не бракуй…
 

Старушка, сидевшая рядом с профессором, заерзала, зашлась смехом и неожиданно икнула.

– Ахти, господи. Изловил бес душу грешную. – Старушка перекрестила рот. Но икота от этого не прошла. Она вздрагивала, крестилась, все более смущаясь, сникая.

А тут как раз началась «обедня», «поп» заголосил утробно:


 
Баба ты, баба, дура деревенская.
Сено в зубах, палка в руках,
Куда ты пошла-то?
 

И все присутствующие подхватили хором:


 
На поминки, мой батюшка, на поминки,
На поминки, батюшка, на поминки.
 

Старушка тоненьким голоском тоже подпевала, с трудом сдерживая икоту:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю