Текст книги "Крутые излучины (сборник)"
Автор книги: Алексей Башилов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Прасковья Петровна слушала его, и сон принимала словно действительно сть.
– Всё тебе черти грезятся, нет бы хоть раз ангелы прилетели!
– Это те, которые с крылышками, как у бабочки? – будто всерьёз спрашивал у жены Егор Егорович.
Прасковья Петровна ходила возле печи, наталкивалась на старика: мол, и здесь ты мешаешь. А ему действительно хотелось на улицу, выскочить опять в развёрнутой шубке перед Звончихой. Было ещё темно, и он не находил себе места.
Ещё вчера каким-то боковым зрением увидел, что шубы не стало на привычном месте. Залез на печку, будто искать валенки, пошарил под койкой, разыскивая галоши, – нигде не было. Незаметно для старухи он осмотрел все свои уголки, – и там её не нашлось.
– Егор, не шубу ль ты ищешь? – одёрнула его Прасковья Петровна.
– Да тут где-то была… Сейчас попадётся.
– А может, на дворе где-то оставил?
– Почему оставил? Здесь где-то лежит.
– Ну где? Покажи, – наступала Прасковья Петровна, охваченная сомненьем.
– Наверно, дровами её заложил, когда поленницу перекладывал.
– Да что ж ты, не помнишь? Вместе со мной перекладывал. Шуб не носили тогда.
– А может, ты надевала?
– Никак спятил с ума! Накой она мне такая?
– Ну, не знаю, где искать.
Два дня не давала шуба покоя обоим. Егор Егорович не понимал, когда в последний раз её надевал, а Прасковья Петровна не помнила, где её видела.
– Похоже, кто-то украл, – заверял Егор Егорович. – Наверно, подрядчики из города зашли попить – и шубу с крючка. Помнишь, в том году щенка унесли, чистопородную лайку, средь белого дня.
– Зачем она тебе, эта собака?
– На охоту буду ходить.
– Охо-хо-хо! На охоту! – передразнила его Прасковья Петровна. – Хватит того, что я на тебя каждый день гавкаю.
– А икона как ловко исчезла? Зашли побеседовать, поговорили, поговорили, а иконы нет, – Егор Егорович даже обиделся.
Обсудили всё старики и решили, что шуба действительно пропала. Егор Егорович полез на чердак, отыскал свой ранее изношенный полушубок, починил дырки, отмыл его в бане мочалкой и уже, как бы стесняясь, выходил в нём во двор, не куражась.
Пришлось писать Кешке, что шубу, которую он обещал ему подарить, мягко говоря, украли и что пусть он разыскивает возможности выделать и обработать шкуры, которые в следующем сезоне Егор Егорович сам произведёт из овец.
Что топтать ботинками грязь в деревне, что ездить в метро в пышной шубе – не нравилось Кешке одинаково. Но, видать, не им это придумано и не ему это менять. Насмотрелся он на шубы в Москве. Каких только нет. Даже такие, в которых его отец на улицу не пойдёт – постыдится. Такая ж история с джинсами – хоть рваные, да носи, отдай дань моде.
В общем, растерялся сначала Кешка в Москве, среди незнакомых, неизвестно куда бегущих людей.
«Присели бы отдохнуть», – путался Кешка, принимая встречных за одних и тех же прохожих.
«И откуда прыть-то такая? Целый день на ногах митусятся, – нервничал он, застревая и путаясь во встречных потоках. Москва готовилась к Олимпиаде, на стройке и для Кешки нашлось подходящее дело.
С первых же дней ударного темпа знакомства с москвичами его окрестили оскорбительно-неприятным бандитским словцом «лимита». Поселили в общежитии, в Ясенево, на восьмом этаже. И увидел Кешка, как смело идёт гигантская стройка, выталкивая за пределы кольцевой дороги деревни, луга и поля. Увидел берёзки, отвернувшиеся от дороги, помеченные красной краской для среза, увидел огромные котлованы вывернутой земли и воскликнул:
– Москва – это предел мечты!
Сразила Кешку столичная широта до самого горизонта. Кешка сразу решил прославиться. Это удалось ему легко, можно сказать, играючи. В общежитии ему дали гармошку, Кешка был безотказным, шпарил «нашинскую», удалую.
Любое застолье не удерживалось, срывалось в каблучный пляс. Магнитофоны и гитары относили в сторону, и влетал здоровый, шальной перепляс русского, лезгинки и гопака. Худосочные ребята с «магами» выталкивались на площадки курить заморские сигареты. Гитаристы сбивались в тесный кружок, рубили хлёсткие дворовые песенки:
Я московский озорной гуляка,
По всему тверскому околотку,
В переулке каждая собака
Знает мою лёгкую походку.
Кешке пришлось получиться исполнительскому мастерству на гитаре. С большим усилием ломал Кешка свой голосок, меняя на хриплый, глухой, будто пропитый. Вместо гармони вскоре он отбивал пальцами по струнам гитары и натужно ворчал песни Высоцкого:
…Зин, а Зин, сходила б в магазин…
Случалось, стихийность общежитийских угаров длилась несколько дней подряд. Кешка опустошался полностью, отучался не только играть, но даже и думать, а в магнитофоне по-прежнему призывно орали смелые голоса:
Вот это жизнь,
Сладкая жизнь!
Жалко, что не каждый вечер
Такая жизнь!
Мама, держись! Папа, дрожи!
В такие залёты настоящим спасением были бани. Нравилось ему, когда от жары «уши отклеиваются», а после выпитой кружки пива «будто на каменку бросил». Отмачивался Кешка в бане часа по четыре, отлёживался и снова приобретал форму. В душе шёл томительный разлад. Успокаивало одно: «Если сорвусь, то обратно уеду в деревню: прославить, видать, её не придётся, а вот удивить – это точно». От общего духа веселья не спасали ни футбол, ни театр, ни кино.
Работать строителем-сантехником Кешке не нравилось, бригадир посылал на разные объекты, дурачил людей и дёшево закрывал наряд, будто за что-то не любил Кешку.
– Просадишь деньги, паломник. Тебе семью не кормить.
Зыркнул Кешка своими округлыми, всевидящими глазами и, хотя знал, что лучше не надо, ответил дерзко, непримиримо.
– Похоже, комбриг, в твоей конторе рай не построишь.
– Рай не построишь, а шалашика двухкомнатного дождаться можешь, если, конечно, в женихах не засидишься.
Всё тяжелее и нелепее жилось Кешке в столице. Иногда совсем одуревал, шатался с пьяной компанией шутливых парней, сбивавших шапки с подростков или обижавших пока ещё робких девчат. Кроме ботинок на огромном каблуке, джинсовых брюк, лохматой собачьей шапки, магнитофона и сумки, нужна была шуба, хоть самая затрапезная. Кешка всё рассчитал: батькину шубу он перекроит, подстрижёт мех, покроет её чёрным лаком – и полный вперёд. Получив письмо от отца, Кешка расстроился и дал короткий, но ёмкий ответ: «Приеду, сам разберусь».
Это письмо взбодрило Егора Егоровича, и он запоздало признался, что шубу забыл у Звончихи. Прасковья Петровна вначале ругалась, а потом и самой неожиданно вспомнилось, как видела шубу, свёрнутую стручком на Звончихиной стенке.
Шла третья неделя после того, как Егор Егорович имел дело с соседской конфоркой, но шубы Звончиха не возвращала. Клещом впивались руки её в нелёгкий крестьянский труд. Вот прикипела к земле, так прикипела! Выработала с годами завидную хватку крепкого мужика. И сила в ней есть, и смекалка, но пуще всего уменье вложить рубль, а получить два.
Звончиха держала в почёте только нужных людей, остальных старалась принизить премудростью, резонностью или просто практичностью: вот, мол, как надо делать, а ты не умеешь. Самым послушным зятем оказался муж младшей дочери. Регулярно приезжал из райцентра на автомашине и исправно работал по выходным и праздничным дням. За это давно посулила она ему полушубок, да только где его взять? Узнала она, что под Смоленском принимают просоленные шкурки овец, выделывают их и шьют на заказ добротные шубы. Далёким, долгим и хлопотным казался для неё этот путь.
С Прасковьей Петровной Звончиха вступала в большую дружбу, когда наступали длинные зимние ночи. Свист ветра в трубе даже телевизор унять не может, нужен живой человек, подобно тебе слушающий эти утробные тягучие голоса, зовущие в жуткую даль. Прасковья Петровна, как никто, умела читать эту последнюю книгу. Жизнь одна, а смерть разная, кто раньше – это всегда загадка.
Когда Прасковья Петровна узнала, какую оплошность она допустила, признав шубу своего старика за чужую, она перестала показываться на глаза Звончихе. Даже самой себе стыдно было сознаться в том, что она так промахнулась.
Егора Егоровича по поводу того, что ему хочется успеть и тут и там – лишь бы хватануть чёртова зелья, – обожгла таким словцом, что тот старался меньше толкаться дома, а то и вовсе скрывался в лесу в поисках длинных ровных жердей для огорода. Мучились оба, пронзённые неслыханной наглостью, увиденной тогда, когда об этом уже не думалось. В ободранном полушубке, заношенной шапке Егор Егорович был смешон и жалок.
Прасковья Петровна была несгибаема и грозна, как деревянная палка-ковынька. Спрашивать про шубу никто не решался – ждали, что Звончиха сама намекнёт. Третий день, не поднимая глаз, двигалась Прасковья Петровна от дома к двору, так и не взглянув в сторону Звончихиных окон. Кто-кто, а Прасковья Петровна могла долго терпеть. Почувствовав в себе эту, непокорённую никакими невзгодами, силу, она решила, что теперь наступила пора, когда всё накопившееся в ней терпение вызрело и способно иметь обратную силу, подобную туче, нависшей над притихшей землёй.
– Петровна, а Петровна, что ко мне не заходишь? – кликала Звончиха с крыльца.
Прасковья Петровна скрывалась за угол дома, будто не слышала.
«Со стариком опять ссорится», – находила ответ Звончиха и исчезала в тёмном проёме дверей.
Егор Егорович продолжал верить в то, что Звончиха вернёт ему шубу, по вечерам укладывался на кровати, надевал очки и с умным видом читал газету «Сельская жизнь». Прасковья Петровна его полностью отлучила от печки: и не топить, и не лежать. Есть старались отдельно. Возвращаясь из леса, Егор Егорович лез ухватом в печку и доставал щи, когда Прасковья Петровна задерживалась во дворе. Старались ходить так, чтобы не сталкиваться и не уступать друг другу дорогу. Егор Егорович чувствовал себя виноватым и правым, но более всего – обиженным, ведь была когда-то одарена Звончиха его жарким объятьем в сенокосную пору. «Выходит, теперь предательство совершилось». Не пришлось знать ему это всю жизнь, а тут приключилось. Опустошёнными глазами изучал Егор Егорович потолок и дивился.
Прасковья Петровна орудовала возле печи ухватами и чугунками. Всё было ясно: наступила пора дать Звончихе урок.
В полночь, накинув тёплую шаль, надев шубу и валенки, Прасковья Петровна вышла во тьму.
Замерла возле калитки и долго стояла, вслушиваясь в ночную дрожащую высь звёздного неба.
И лишь почувствовав лицом холодные струи воздуха, тронулась с места маленькими шажками.
Приблизилась осторожно к безмолвному, будто заброшенному, дому Звончихи и прошла три заколдованных круга возле избы, приговаривая: «Освободи душу её заблудшую. Освободи от греха». В следующую ночь Прасковья Петровна повторила своё колдовство.
Налила в чашку святой воды, нашептала заклятье, упоминая злодейское имя, ополоснула лицо и шею, перелила заговорённую воду в бутылку, и после трёхкратного обхода вокруг дома Звончихи окропила её крыльцо святой водой, приговаривая: «Господи, дай же ей силы самой вернуть пропавшую шубу!»
Ни через день, ни через два Звончиха не изменила тактики поведения. Зять приехал под вечер, крутнулся на машине возле крыльца и вскоре уехал.
– Обтяпала, стерва! Зятю шубу спихнула! – рванулся Егор Егорович к дому Звончихи, распахнул дверь и гремел полчаса, сокрушая округу, как будто вещал о неслыханных чудесах.
Грозился её корове обломать рога, а саму Звончиху запрячь в телегу, выгнать на дорогу и хлестать до Пятерникова, что отсюда не меньше пятнадцати километров.
– Пьяный он, посмотрите! – рубила с крыльца вскипевшая разом Звончиха, увёртываясь от бестолкового старика.
– Напал, супостат! Жить не даёт, мерин проклятый!
Прасковья Петровна в душе радовалась перебранке, но побаивалась, как бы старик Звончихин дом не спалил или что ещё излишне дурное не накричал.
Звончиха стояла стойко, будто правдой владела только она. Егор Егорович, изрядно униженный, но непобеждённый, начал метаться и отступать, грозя рассчитаться с ней обязательно.
– Усмирись, остынь! Отпусти окаянную, – подрезала пыл старика Прасковья Петровна.
– Гомон ей будет, гомон, – ерепенился Егор Егорович. – Весной всех пчёл хлорофосом стравлю!
– Окстись, чего говоришь такое? – дёргала его Прасковья Петровна. – Посадят ещё на старости лет. Тебе говорят, усмирись.
Егор Егорович с храбрым видом топтался возле печи.
– Всех колорадских жуков со своего огорода выпущу к ней на картошку!
– Ах ты, сябёр упрямый! Разве ж такое можно? Остынь, тебе говорю. С цепи что ли сорвался?
– Селитрой выжгу весь огород! – не унимался Егор Егорович.
Прасковья Петровна долго успокаивала мужа. Разрешила печку растапливать и ставить в огонь чугунки, а он всё шумел. Зрела и в ней подобная злоба, подыскивая подходящий ответ.
Кешка приехал без предупреждения. Нагрянул всего на один день, выпил и разлиховался. К мести взыграла его избалованная в городе, простая душа.
Звончиха на всякий случай закрылась, ожидая больших потрясений. Недолго думая, Кешка хватанул огромный охотничий нож и рванулся к хлевам.
Овцы заметались в загоне, словно в пожаре. Кешка с ходу махнул через загородку и кровожадно бросился на метавшуюся по кругу, будто глумную, овцу, запустил пальцы в мягкую шерсть и рванул её на себя. Овца взметнулась дугой вверх и опрокинулась на унавоженную подстилку. Кешка не удержал равновесия, споткнулся о питьевое корыто и тоже упал. Шесть перепуганных овец бешено пронеслись в сумбурном галопе, вытерев копыта о Кешкины брюки и куртку. Нож и фонарик выпали из рук. Кешка ощутил на ладонях тёплый пахучий навоз, судорожно нащупал перегородку. Словно баран, сильным толчком оторвался от пола и выпрыгнул на свободу.
– Вот скотина безмозглая! – успел он подумать в адрес овцы, штопором вылетел в тёмный проём дверей и ткнулся в сугроб.
В ярких окнах Звончихиного дома метлой летала всполошённая тень.
Прасковья Петровна, махнув стаканчик вина для храбрости, пошла на таран.
– Открой, соседушка, пришла к тебе разбираться.
Звончиха отбросила запорный крючок и в неведомом страхе судорожно прокричала:
– Давно надо было разобраться, давно!
Прасковья Петровна вела её к месту преступления.
– Где шуба, которая здесь висела?
– Не было никакой шубы, не было никакой… – беспомощно замахала руками Звончиха и обдалась тёмной пунцовой краской, залившей шею и перекошенное лицо.
– Помнишь, вот здесь шуба висела?! – перстом указала Прасковья Петровна и повернула его, словно копьё, на Звончиху.
Та в ужасе грохнулась на колени, жадно хватая воздух, затряслась от исступления и, раздирая в бешенстве рот, вдруг залаяла по-собачьи, подпрыгивая на руках и словно пытаясь укусить вздыбившегося кота. Прасковья Петровна ничуть не испугалась подобного, а, скорее, изумилась, поверив в то, что сошло справедливое наказание, что оно существует и что не напрасно верила она так долго в него. И она бы, наверное, вознесла руки, протягивая их будто к солнцу, если б не борзое Звончихино гавканье и подпрыгивание на руках, словно на передних собачьих лапках. «Вселился», – облегчённо вздохнула Прасковья Петровна, перекрестилась и вышла из дома, в котором неистовствовала злая собака.
На следующее утро больше всех переживал о случившемся Кешка.
– Хоть вся Москва в шубы оденься, она мне неинтересна! В деревне шуба нужней.
Очистив и отгладив брюки, положив в сумку банки с солёными огурцами, грибами, вареньем и смоленское сало от поросёнка, откормленного на молочном обрате, хлебе да зелёной крапиве с картошкой, Кешка выскочил на большак, оставляя позади маленький островок детского счастья, чтобы окончательно растворить его в огромных лабиринтах необъятной Москвы. Шёл, то и дело оглядываясь и махая рукой стоящим рядышком друг возле друга в грустной позе матери и отцу. Ёкнулось внутри у Кешки живое страдание, располосовала грудь душевная ссадина. Уходить было стыдно, тяжело, но надо было идти.
Дотянув до пригорка, в последний раз повернулся к родителям, глянул в тоскливый разрез дороги и, не желая больше ни о чём мучиться и страдать, пошёл, словно навстречу дул холодный снежный буран. «Сколько волка ни корми, а всё же в деревню тянет», – на полном серьёзе подумалось Кешке, и стало на сердце чуть-чуть потеплее.
Весной Егор Егорович нашёл шубу. За двором, под оттаявшим снегом, показался лохматый кусок овчины. Он его выдернул, тщательно отряхнул и тут же признал.
– Подбросила, обормотка! – выругался он в адрес Звончихиных окон, облегчённо вздохнул, деловито сморкнулся и подхватился с находкой домой.
Прасковья Петровна ощупала шубу тщательно, будто вновь совершала покупку.
– Есть, есть на свете чудесная сила! – говорила она и ласково гладила мех. – Образумилась, лихоимка.
– Чужая ложка и рот дерёт, – Егор Егорович буркнул пословицу, тут же припомнившуюся под вдохновением.
– Есть, есть на свете чудесная сила! – твердила Прасковья Петровна, доставая из сундука бутылку кагора для угощения своего удачливого старика.
– Придут, придут люди в деревню, – твердила Прасковья Петровна, взбодрённая первой предсказанной ею удачей.
«Вернётся, вернётся Кешка в родительский дом, – повторялись, как в песне, родные слова. – Не уйдёт, не уйдёт чистая речка бесследно, небесплодной будет наша земля», – думалось так, а что в действительности произойдёт, боялась, узнать уже не придётся. Где-то там, далеко, в верхах, затевалась большая реформа, или так называемая перестройка, всей жизни.
Кольцевая дорога
Василий Иванович вырвался из машины, захлопнув за собой дверцу. Подскочил к колесу и начал пинать его ногой. От досадных толчков обиженно заскрипел кузов. И хотя Василию Ивановичу было жалко ботинок, он пнул несколько раз, поскольку был не в духе. Третий прокол за месяц! Василий Иванович поддомкратил машину и стал менять колесо.
Неделю назад его вызвал к себе механик и сказал: «Всё, Василий, давай в Москву за семенной картошкой, в институт картофельного хозяйства. Поедешь до Вязьмы, далее по минской магистрали до столицы, потом по кольцу объедешь Москву, свернёшь на Рязанский проспект – и через Люберцы на Коренёво». Василий с радостью согласился: засиделся в деревне, увяз в житейских проблемах.
В мастерских Васю любили. Похлопывая его по плечу, механик одобрительно говорил: «Ну и здоров же ты, Вася, словно тюрьма!» Василий, как правило, улыбался, отмахивался и уходил что-нибудь мастерить, ни на кого не обидевшись. Изобретателем-самоучкой прослыл он в округе. Его чумазых детей всё время видели то с колёсами, то с тарантасами, то с самокатами. Пока готовил машину к выезду, его жена Дунька была сердитой. Разделила в доме всё пополам: одна, лучшая, половина – это то, к чему её рука прикасается; другая – опальная, где Василий хозяйничает.
Смастерил однажды Василий двухколёсный прицеп к мотоциклу «Урал», чтобы сено к дому возить. Так нет же, заставила положить поперёк кузова струганую доску. Сядет на неё и, будто кучер, едет через всю деревню. Получается, вроде Василия запрягла. Многое прощал ей Василий, но вот если его железку какую забрасывала в лопухи, то спуску ей не давал, гнал со двора предпоследней бранью:
– Ах ты, коза сивая! Ну приди только домой, я ж тебя отчехвощу!
Но возвращалась она домой спокойная, гордая, непреклонная, и Василий всё забывал, мирно копался в своём мужицком хозяйстве и не прикасался к женским заботам.
– Папка, а можно такую машину сделать, чтобы и за нами ухаживала, как мамка, и слушалась, будто дворняжка? – как-то спросил младший сын Сергунька.
Такая мысль сына Василию очень понравилась. Громко, от всей души, он захохотал. Смеялся сильно и долго, прямо до слёз.
– Папка, я тебя взаправду спросил, а ты надо мной смеёшься, – насупил брови Сергунька.
Еле сдерживаясь от смеха, Василий ответил:
– Одному, конечно, трудно такое сделать, но если из города к нам приедут специалисты, они помогут.
Сборы в поездку были недолгими, главное, его жена Дунька доверила ему кошелёк с деньгами, потрёпанный, пухленький, с шариками-застёжками. А утром, когда шёл на работу, вдруг под ногой точно такой же кошелёк.
«Вылетел из кармана», – подумалось. Потянулся рукой, чтоб посмотреть поближе, а тот сразу в кусты. А оттуда тоненький, ехидненький, пронизывающий, словно шильцем, смешок.
Получается, клюнул на удочку, на мальчишескую приманку. Сработала известная ему детская шуточка с привязанным на ниточке кошельком.
Припугнуть их даже забыл, похоже, действительно сразу не понял, кошелёк то был или лесная пичужка.
И ещё одному испытанию подвергся Василий, когда его державно-строптивая жёнка стала ограждать сына Сергуньку от поездки в Москву.
– Не боги горшки обжигают! – гремел Василий, принижая Москву до обычной деревни.
– Каждый сверчок знай свой шесток! – держала оборонительную позицию Дунька.
– Где наши не пропадали?! – храбрился Василий.
Два дня препирались супруги. На третий день противостояния Дунька неожиданно уступила.
Сама пошла в школу и договорилась с учителями, что Сергунька пропущенные уроки наверстает.
Неторопливо и ровно вёл Василий машину, прильнув к борту впереди катившейся фуры. Так было удобно небольшим нажатием на педаль дросселя держать дистанцию, видеть залепленный грязью борт и думать совсем о другом, о разном. Что там машина! Душа давно тянулась на простор, хотелось чего-то нового и тревожного, и от этого было уже приятно.
Доехали до Вязьмы. Автофургон, который шёл впереди, свернул вправо, на Смоленск, и выпал из обзора, будто его и не было. Машина быстро бежала по магистрали. Тёплый осенний воздух жался к кабине. Стоило Сергуньке чуть опустить стекло, и он кружился возле него.
Между опушкой леса и длинной дорогой есть что-то общее: как только выберешься на неё, непременно вздохнёшь. Вздохнул – и ты совершенно другой, свободный. Ещё раз вздохнул – опять новое впечатление. Оттого скорости хочется, ощущения сплошного счастья, и оно приходит, когда лепятся шины колёс к асфальту, оставляя озвученный мягким шуршанием след.
На обочине дороги замаячила чёрной точкой фигура, затем увеличилась, приобрела очертания, ожила, задвигалась. Человек поднял руку. Василий сбавил скорость, проскочив метров двадцать вперёд.
– До Можайска довезёшь? – к машине подбежал броско одетый парень с модной сумкой через плечо.
– Садись, довезу.
Парень ловко изогнулся и заскочил в кабину, потянул дверцу и прочно влепил её в покачнувшийся бок машины. Поехали. Василий привычно дал газ. Встречно прошла грузовая машина, ухнув плотной волной воздуха по капоту, разорвав её и отбросив к обочине. С обеих сторон дороги разбегался еловый лес. Словно спрыгивая с пути и отставая, деревья снова смыкались вдали, уже позади машины.
Василий достал сигарету и прилепил жёлтым фильтром к губе. Чиркнул зажигалкой, но она не загоралась. Ещё раз повторил, но неудачно. Пассажир потянулся рукой к сумке.
– От воздуха не прикуришь.
Он вынул зажигалку, похожую на боевой пистолет, направил в грудь Василия и нажал на курок. Из патронника вырвалось пламя и закачалось дрогнувшим языком на конце сигареты. Василий прикурил и, ещё раз взглянув на воронёную сталь ствола и на любопытное округлившееся лицо Сергуньки, выдохнул:
– Ну и штучка! Кто же такие сюрпризы делает?
– В Москве продаётся.
Василий только теперь сознался себе, что всё-таки дрогнул, когда парень выставил пистолет-зажигалку. «Жить, наверное, хочется. Ощущение такое, что настоящая жизнь только начинается», – быстро мелькнула попутная мысль.
– «Леваком» занимаешься? – спросил пассажир.
– Это что, бизнес такой? – Василий играл в простака.
– Я в автосервисе работаю, каждый день к левой руке деньги прилипают.
– Это что, кроме зарплаты?
– От клиентов, за особые услуги.
Василий вспомнил, как в детстве украл из магазина консервную банку. Мать, охаживая его по рукам обратным концом ухвата, приговаривала: «Начисто отобью! Вместе с башкой отобью!»
– Президент разрешил: «Берите столько, сколько влезет».
Василий вспомнил, как чертыхался по этому поводу, когда сменялась советская власть.
Полпути до Можайска проехали разом, не успев разглядеть особенности перехода Смоленской области в Московскую. Парень поблагодарил рублём и уже, покачиваясь в модных ботинках, стоял на обочине, просто и приветливо беседовал с седым, словно сирень, стариком.
– Папка, пойдём газировки выпьем. Пить очень хочется, – Сергунька потянул отца за рукав.
В придорожном кафе они с удовольствием пили «Лимонад» на равных, стакан за стаканом. За соседним столиком сидел странного вида угрюмый мужик. «Ну, везёт мне сегодня на встречи», – подумал Василий и внимательнее посмотрел на соседа.
Мужик поправил стул, вдохнул воздух, перекрестился и принялся есть. Точнее, не есть, просто хлебать. Когда он поднимал ко рту ложку со щами и громко тянул их в себя, то его маленькие вдавшиеся глаза слегка шевелились, а брови разворачивались так широко, словно щи были горячими. Его давно небритая щетина, причёсанные ладонью короткие волосы и тёмный цвет кожи лица говорили о том, что прибыл он издалека.
Ел он торопливо и хватко. Его волосы, взбитые краями кепки, придавали ему бесоватый вид.
Уши, как лопухи, к верху широкие, а к низу узкие. Весь его череп походил, скорей всего, на слона: впереди – бугор, сзади – бугор, подбородок – бугор.
В общем, совершеннейший нелюдим: угловат, угрюм и глаза глубоко спрятаны.
Немного сконфузившись, Василий опять посмотрел на него. Глаза соседа резанулись в сторону, левая щека, словно от зубной боли, потянулась вверх.
Недопив кофе, он вышел из-за стола.
На улице Василий подошёл к нему, попросил прикурить и осторожно спросил:
– Издалека?
Нелюдим медленно сложил две пары пальцев крестом и тяжело подставил к глазу.
– А куда едешь?
– Не знаю. Попробую туда, откуда ушёл.
– Иди в деревню – там отойдёшь. Вернёшься к человеческой жизни. За что сидел?
– В восемнадцать лет подрался из-за пустяка. Двадцать пять лет отсидел. Это я в тюрьме срок намотал – то бежал, то ножичек, то охранник…
Пересекая взглядом дорогу, он подкинул вещмешок на плече, криво улыбнулся Василию и оттолкнулся кирзовыми сапогами от приковавшей его земли.
«Ну и тип!», – вырвалось у Василия удивленно-тревожное впечатление, исходившее от любопытства и неприятия.
Василий подставил лицо лучам солнца, зажмурился, со вздохом и стоном протяжно пропел: «Кра-со-тища какая!»
Для уходящего вдаль незнакомца вся разноцветная осенняя прелесть была, наверно, чужим, неосвоенным миром.
«Чем ближе к Москве, тем круче становятся личности», – отметил Василий и продолжил маршрут.
Он знал, что от Москвы всего можно ожидать – и хорошего, и плохого.
Оттого переживал и мучился, но вместе с тем, опережая события, что-то большое и ласковое поднималось в его душе, готовой для восприятия новизны.
Василий плотнее прижался к спинке сиденья и ещё сильней надавил на педаль газа.
Распластывалась и гудела под машиной дорога, увёртываясь от преград и вползая в огромный многоэтажный город. Дома возникали сразу, один за другим. Кажется, только тогда и явились, когда их увидел.
Москва встретила и захватила в круговорот завораживающего движения ещё одну маленькую песчинку.
Василий боялся медвежьей устрашающей силы, заключённой в этом огромном городе.
Той силы, которая постоянно будет отзывать его сыновей из деревни, тянуть, как мошку, на яркий огонь.
* * *
Не успел отец отойти десяток шагов от машины, а Сергуньке уже было приятно его ожидать и смотреть, как смешно и неуклюже он поднимал ноги на входные ступеньки института. «Как водолаз папка пошёл», – хихикнул Сергунька, нырнул под руль и сел на отцовское место.
Василий шёл в сторону института картофельного хозяйства слегка притормаживая: стеснялся, всё ж таки в храм науки идёт.
На входе в институт на всю высоту парадной двери висел градусник огромной величины. Василий проверил температуру окружающей среды. Было пятнадцать градусов. Василий ещё раз перепроверил, точно ли пятнадцать, повернулся спиной к дверям, глянул, как там Сергунька. Тот сидел за рулём.
К крыльцу института, низко присев к земле, подъехала, будто скользнула, чёрная «Волга». Четыре солидных благообразных седых человека в строгом порядке взошли по ступенькам, открыли первую, затем вторую и третью дверь в глубине входа. Василий сбросил с головы кепку, пригладил лысину и завершил парадное шествие, прикрывая культурненько дверь.
– Прошу, товарищи, раздевайтесь, и прямо в зал для конференций, сейчас начинается, – вежливо и значительно прозвучал голос учёного, как потом оказалось, секретаря, показавшегося Василию похожим на камергера при графском дворе или на швейцара приличного ресторана.
Много раз Василий видел подобное в кино, но здесь растерялся и начал кружить среди прилично одетых людей будто подбитый палкой петух. Он поплутал возле гардероба и, не решившись начать с кем-нибудь разговор, разделся.
В принципе на Василии всё было новое: чистые ботинки, брюки, пиджак и свитер серого цвета. Учёный секретарь обратил внимание на крупную лысину Василия и с уважением и даже любовью указал глазами куда надо идти.
В зале Василий сидел как пришитый.
Впечатление, произведенное на него, было таким огромным, будто он находился в космическом корабле и сейчас вот-вот полетит по неведомому пространству. Он даже вцепился руками в подлокотники кресла и не шевелил ни единым пальцем.
Выступал академик:
– Чтобы быть кратким в своих чувствах, разрешите зачитать приветственный адрес в честь юбиляров…
Василий понимал только отдельные фразы, ёмкие и внушительные, некоторые отрывки речи крепко западали в память, некоторые даже повторял про себя, чтобы навечно запомнить и «козырнуть» в мастерских: «…крупный вклад на алтарь науки и производства…», «…отличные разработки…», «дружба теории и практики прочна и непоколебима…», «…президиум хочет надеяться…», «…я выражаю уверенность…». Голос академика старчески прерывался, слабел, его глаза опускались к бумажке, но Василий вдохновенно подумал: «Силён старикашка, хотя видно, что в годах».
Директор института, в котором проходило празднование юбилея, важно принял приветственный адрес и пожал руку академику под вспыхнувший шквал аплодисментов. Василий отцепил ладони от ручек кресла и застучал ими, словно деревянными плашками.
Дальше выступления были более понятными для Василия. Представители области вручили портрет Ленина, из Литвы привезли корзину цветов, из Белоруссии – сувенирного зубра, с Украины – хлебный каравай, из Рязани – маленькую, как игрушка, модель картофелеуборочного комбайна.
Хвала второму хлебу, картофелю, была настолько значительной, что, когда Василий вышел из зала, слегка покачиваясь, он твёрдо решил: «Хватит нам с механиком распылять силы! Будем внедрять! Вон сколько её, науки, в зал натолкалось! В одну дверь не пройдёт, надо и нам окно к науке прорубать».




























