355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жуков » Высоко в небе лебеди » Текст книги (страница 13)
Высоко в небе лебеди
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 22:30

Текст книги "Высоко в небе лебеди"


Автор книги: Александр Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

– Нет! Нет… Не так! – лихорадочно зашептал Сережка. – Не буду… Не хочу!..

– Подумай, Гвоздик, так со всех сторон удобнее, – требовательно сказал Чап. – Мы подтвердим, что на тебя какое-то затмение нашло. Тебе еще шестнадцати нет… Обойдется. К тому же ты рос без отца. Тут все – в твою пользу. Конечно, если сам дураком не будешь. – Он испытующе посмотрел на Сережку. – Ты подумай, Гвоздик!.. Если ты даже приплетешь нас к этому делу, тебе от этого лучше не станет. А нам что?.. Нам какой-нибудь общественный втык сделают. Мне на работу сообщат… Правда, мне эти неприятности ни к чему, да и тебе они не помогут… Подумай, Гвоздик!

– А может, обойдется, Чап?.. Я же не мог сильно… – Голос Сережки то угасал до шепота, то поднимался до какого-то щенячьего визга. – Я же слабак… Меня ведь Хиляком зовут… Я, понимаешь, даже ось от штанги… двадцать кило… выжать не могу!.. Понимаешь, Чап!..

– Я сам слышал, как что-то хрустнуло. Бутылка же не пустая была, – шепотом, словно их могли подслушать, сказал Чап и торопливо поднялся. – Мне на работу пора!..

Обреченность Сережки, такого беспомощного и безобидного, Сережки, который с наивной надеждой смотрел на него и ждал спасительного круга, угнетала. Как часто бывает в таких случаях, ему захотелось поскорее уйти, убежать из этой тесной сумрачной квартиры и как бы отделиться от случившегося.

– Мне пора. А то опоздаю, а потом еще ты подведешь. Одно к одному – целую историю раздуют, – неловко оправдал Чап свою поспешность.

– Может, обойдется? Кто видел-то? Кто… – Сережка в отчаянье схватил Чапа за рукав; он из последних сил не верил, не хотел верить в происшедшее; ему казалось чудовищной несправедливостью, что Данилин, Комиссар, Чап – в стороне. – Может, он ничего… Может, обойдется?.. Кто видел-то? Кто? – исступленно теребил он Чапа за рукав, и тот уже готов был согласиться с этим, чтобы как-то успокоить, на время утешить Сережку, но тут же выругал себя за мгновенную слабость и подумал: «Если Гвоздик меня не послушает, то мое появление тут уже выглядит подозрительно!..» Все, что произошло вчера вечером, представлялось ему досадной неприятностью, к которой он был причастен по воле случая.

– Данила говорит, что там билет из своего,«университета» посеял! – отрезал Чап и, думая больше о себе и себя успокаивая, засомневался: – А может, и не там? Он же вчера еще где-то подрался. Сам знаешь, если наша Анжела подзаведется, не скоро остановишь!

«Что я разболтался? Вдруг его мать придет и увидит меня здесь!» Чап мельком посмотрел на часы.

– В общем, Гвоздик, мы все будем говорить так, как решили. Подумай. Мне пора! – Он широко шагнул к двери, и Сережка, цеплявшийся за его рукав, качнулся, еле удержавшись на ногах.

Оглушительно щелкнула пружина замка.

Сережке стало жутко; обхватив дрожащие плечи руками, он сел на кровать. «Как же так?.. Как же?..» Он судорожно икнул, зарылся в подушку и расплакался, по-детски всхлипывая и вздрагивая всем телом.

1983

Командировка

Андрей Ильич толкнул обитую коричневой кожей дверь директорского кабинета – закрыто. «Если назначил, умри, но будь», – сердито подумал он; хотел развернуться и уйти, но с противной самому, какой-то щенячьей покорностью опустился в синее колченогое кресло и скучливо посмотрел в потолок; в правом углу протекало, и оранжевые, красные круги напоминали возвышенности на географической карте, висевшей рядом с вешалкой; карту повесили не из любви к географии – в этом месте обваливалась штукатурка; здание училища давно нуждалось в ремонте, и его каждый год обещали, но вместо ремонта меняли директоров. Вот и этот, новый, раньше директорствовал в сельской школе, теперь же, как он не без гордости пояснил на педсовете, его «выдвинули сюда».

«Сосунок еще, да директор. Обязаны ждать», – обиженно насупился старый мастер; обиду обостряла, разжигала боль за никчемушную, как он в сердцах говорил, жизнь; – приближалась пенсия, а его за крутой нрав, за прямоту обошли и наградами и почестями. У него даже прозвище было какое-то мальчишеское, немудреное: Андрюша-топор. Первый раз услышав его, Андрей Ильич помрачнел, а потом привык и, когда ему в глаза говорили: «Ну, не будьте же как топор», только посмеивался: «Топор – штука нужная. Вся Россия топором защищалась и топором строилась»; он раньше работал наладчиком на заводе, привык к простоте нравов, а в училище попал по случаю: как-то попросили заменить заболевшего мастера; он с месяц позанимался с парнями – понравилось; правда, ребята тогда были другие, работящие, и опять же знали свое место; теперешним – никто не указ; но у Андрея Ильича разговор короткий: поумнеешь – в люди выйдешь, будешь валять дурака – твое место на обочине жизни; и он никогда не пытался казаться сложнее, ученее. «Насильно ремеслу учить не буду, – говорил он своим подопечным, – насильно учить – пустое дело». И не считаясь со временем, подолгу засиживался в мастерской с парнями из своей группы; многие из них стали передовиками производства, рационализаторами; иногда зайдут в училище, а он не узнает: много их прошло через его руки за сорок лет, у многих – ордена и медали за добросовестный труд, а ему хоть бы часы именные подарили, хоть бы грамоту; недолюбливали его за прямоту ни сослуживцы, ни начальство.

Новый директор, лицом к лицу столкнувшись с пестрым, склочным коллективом училища, поначалу растерялся; чутьем уловил душевное неравновесие Андрея Ильича и напрямик заявил: «Будешь меня поддерживать, не забуду». Тот опустил глаза; на языке уже вертелись и подходящие слова: «Гнилое дерево сколько ни подпирай, все одно завалится да еще и тебя придавит», но подумалось: «Нечто за всю жизнь еще не наругался?», и Андрей Ильич смолчал. А через неделю вместе с учащимися он уже ремонтировал квартиру новому директору, и, когда кто-то написал в областную газету анонимное письмо, возмутился: «Развелось тут всякой нечисти! Совсем житья от нее не стало».

Старый мастер ходил по училищу угрюмый, замкнутый; его сторонились, боялись ему слова против сказать. Когда перед руководством училища встал вопрос: кому в нынешнем году присвоить почетное звание «Заслуженный мастер профтехобразования», директор категорично заявил, что Андрей Ильич – единственный человек, достойный этого. Чувствуя, что вот-вот побагровеет от стыда, тот поднялся и ушел с педсовета. Директор назвал его выходку «финтом скромности». Теперь Андрей Ильич частенько слышал за спиной едкое: «Директорский топор», но крепился, успокаивал себя тем, что «только дадут персональную, ноги его в пэтэушке не будет!»

Директор влетел в приемную бодрый, озабоченный.

– Заходи, – вместо приветствия бросил он старому мастеру; поставил на стол портфель. – У меня к тебе дельце одно. Надо в район прогуляться.

Андрей Ильич, коренастый, к старости округлившийся, втянул короткую шею в плечи, словно готовился к прыжку.

– Для командировок у нас и помоложе есть.

– Понимаю, грязь, автобусы. И дельце-то пустяковое, но другому доверять не хочу. Коллектив у нас аховый, сам знаешь. А тут письмецо одно пришло. Отец Гузенкова пишет, что его сын живет в ненормальных условиях: мать хроническая алкоголичка и приучает сына к водке. Я с Гузенковым побеседовал, он из группы наладчиков. Предупредил. А он уже пятый день на занятия не показывается.

– Он не из моей группы.

– Ну и что? Твоя задача повидаться с матерью Гузенкова, сказать ей пару слов, и все. А Гузенкова, он же запил, наверное, мы за прогулы отчислим.

– Раз дело ясное, чего лишние разговоры разводить.

– Я бы хоть сейчас приказ отдал, но мать Гузенкова может пожаловаться. Наверняка пожалуется. Разные комиссии начнут из себя «великих гуманистов» строить, будут цепляться к каждой мелочи. Скажут: даже с матерью не поговорили. А я так считаю, что если парень уже пьет, если ему учеба до лампочки, пускай чужое место не занимает. У нас не детский сад, чтобы с каждым нянчиться… – директор, длиннорукий, сутулый, словно мальчишка, раскачивался в черном кресле с высокой резной спинкой.

Андрею Ильичу вспомнился лысеющий мужчина в выцветшем кителе. Он привозил директору чешскую плитку для ванной, нарядную – белую с голубыми цветочками и, словно между прочим, попросил «пристроить племянника-оболтуса». В училище самой престижной в последние годы стала профессия наладчика. Их на заводах не хватает, да и заработки у наладчиков высокие. На эту специальность в училище конкурс: два-три человека на место. Вот и закралось в душу старого мастера сомнение: «Если Гузенков – человек пропащий, то как же он в наладчики попал?» Но тут же подумалось: «Случайно проскочил»; за сорок лет работы в училище он всякого насмотрелся.

– Ты чем недоволен? – насторожился директор.

– Чему радоваться-то?

– Скоро получишь персональную. Живи себе в удовольствие.

– Что заработал, то и получу, – не сдержался-таки Андрей Ильич.

– Я только половину твоего прожил, но уже заметил: свое тоже не с неба падает.

«Осточертело все! Глаза бы не глядели…» – Андрей Ильич неловко переступил с ноги на ногу и примирительно спросил:

– Когда ехать-то?

– Завтра, – понимающе улыбнулся директор.

Старый мастер проснулся затемно, боялся опоздать на первый автобус. У окошечка кассы стояло человек десять; Андрей Ильич пристроился к хвосту очереди; ощущение, что вчера его чем-то кровно обидели, за ночь не угасло; в последние годы оно, словно нарыв, вышло наружу, – Андрея Ильича раздражали ученики, которые были не прочь схитрить, сачкануть, сослуживцы, стремившиеся, по его наблюдениям, только к личной выгоде, и даже жена – тихое, безропотное существо. Она вчера не спросила, куда и зачем он едет. Собрала полотенце, мыло, зубную щетку в маленький чемоданчик и поставила его в прихожей возле обуви.

«Никому ничего не надо», – Андрей Ильич зевнул и зябко передернул плечами; холодная сырость невидимо затекала через неприкрытые двери в полупустой зал автостанции; темно-зеленые гирлянды батарей испускали робкое тепло. Одна из женщин тревожно заметила:

– Как бы снег не пошел!

– Это в октябре-то, – хмуро обронил Андрей Ильич.

– Нынче всего ожидать можно. По телевизору видели, что во Франции…

– Меня больше интересует то, что у нас, – грубовато перебил женщину Андрей Ильич.

– Ишь какой хорохористый! – фыркнула та и замолчала.

«Какой есть», – усмехнулся старый мастер и подумал, что если засветло не успеет побывать у матери Гузенкова, то придется ему ночевать в районной гостинице, где наверняка столь же холодно, как и на улице.

Автобус останавливался у каждой деревушки, кланялся каждому телефонному столбу; пассажиров набилось столько, что нечем было дышать. Андрей Ильич, помятый, разопревший, с трудом протиснулся к приоткрывшимся створкам дверей и неуклюже вывалился на узкую бетонную дорожку; долго и жадно хватал ртом студеный маслянистый воздух – сказывались годы, а потом столь же долго осматривался, выбирая куда ступить: кругом, словно деготь, чернела вязкая грязь, и в ней вкрапленными осколками мутного зеркала белели лужи.

Наконец старый мастер заметил желтые, вдавленные в грязь досочки и по ним пробрался к крохотной автостанции. На «Десятую шахту», где жила Гузенкова, автобус уже ушел.

«Час от часу не легче», – Андрей Ильич направился к продолговатому Дому приезжих, рядом с которым строилась новая гостиница; без лишних слов подал паспорт сухонькой старушке в круглых очках.

– У нас в двух номерах места имеются. В одном студент живет. Он тут на консервном заводе практикуется. А в другом – душевный такой мужчина. Он к семье приехал…

– Мне к душевному, – Андрей Ильич жестом остановил словоохотливую старушку.

Мужчина лет пятидесяти – пятидесяти пяти дремал на кровати поверх зеленого одеяла, его ноги были закинуты на никелированную спинку, и старому мастеру сразу бросились в глаза желтые пятки, светившиеся сквозь круглые дырки в черных носках; на квадратном столе стояла початая бутылка водки, в тарелке горкой возвышались мятые окурки, на полу валялись хлебные корки, белело несколько кусочков сахара – все это вызвало у Андрея Ильича почти физическое отвращение. «Лучше бы поселиться к студенту», – подумал он и, соблюдая этикет гостиничной вежливости, поздоровался, поставил чемоданчик на стул возле свободной койки, повесил пальто в фанерный гардероб.

– Вы плохо слышите?

Андрей Ильич вопросительно посмотрел на соседа по койке.

– Я уже дважды спросил: откуда вы и по какому делу?

– Без дела бы в такую дыру не потащился.

– Я не настаиваю… Я тут уже два месяца живу. Приехал к семье.

– Оно и видно, – усмехнулся старый мастер.

– Тут, знаете ли, все непросто.

– Вот и разбирайся, а то сидишь тут, сложничаешь. – Андрей Ильич кивком показал на захламленный стол.

– Со стороны судить просто.

– Я в судьи не набиваюсь. У меня своих забот полон рот.

– С проверкой прибыли?

Старый мастер не ответил; присел к с голу и брезгливо отодвинул початую бутылку, и тарелку с окурками, и ощипанную со всех сторон буханку черного хлеба.

– Выпейте с дороги. Погода нынче гриппозная.

Андрей Ильич подумал, что сейчас неплохо бы выпить стакан-другой крепкого горячего чая, но идти к старушке-дежурной, которая, пока греется чайник, замучает разговорами, ему не хотелось.

Мужчина выждал, пока старый мастер неспешно заест горечь корочкой черного хлеба, и приподнялся на локте.

– Я вот к семье приехал. Два сына, две доченьки. Носят мою фамилию, а ведут себя так, словно я им чужой. А ведь – родная кровь. Должна бы заговорить. Да молчит. А почему?

– Раз от фамилии не отказались, значит, нравится.

– Да фамилия-то у меня негромкая: Гузенков.

– Как?

– Гузенков. А что?

Андрей Ильич озадаченно гмыкнул и, чтобы скрыть свою растерянность, стал согнутой ладонью сгребать в кучку хлебные крошки.

– По письму приехали? – осторожно спросил Гузенков.

«Что тут скрывать-то?» – подумал старый мастер, утвердительно кивнул и внимательно присмотрелся к Гузенкову, худое, нескладное тело которого, казалось, было налито свинцовой тяжестью, до того глубоко вдавилось в жесткую постель; его желтоватые длинные волосы развалились на прямой пробор и, открывая розовую, какую-то беззащитную полоску кожи, маслянисто поблескивали.

– Я написал от боли душевной, – Гузенков сел, скрестив перед собой длинные ноги, – знаете, отчаялся. Жена детей губит, а я не могу смотреть на это равнодушно.

– Не смотри, возьми их к себе.

– Она же против меня их настроила. Я, конечно, шибко виноватый перед ними. Вину свою признаю. Раз вы по письму, то должны знать все, – Гузенков придвинулся поближе к старому мастеру, – жили мы бедно. Я одни штаны имел, женушка тоже нарядами не баловалась. Я заочно в строительном техникуме учился. Теперь не выдюжил бы, а тогда по два-три часа в сутки спал, и хватало. Уж как мы с женушкой бедовали, одному богу известно… – Гузенков замолчал, отвернулся к стене и тыльной стороной ладони смахнул навернувшиеся слезы. – Кончил я техникум, выдвинули в прорабы. И тут как бес меня какой попутал, приглянулась мне молоденькая учетчица из конторы. Ей всего-то девятнадцать годков было, а мне уже – сорок два. И тут, на тебе! – она ко мне тоже симпатию заимела. Я все эти годы, как проклятый вкалывал, жил в черном теле, а тут как луч света передо мной блеснул. Голова кругом пошла…

Услышанное настолько ошеломило Андрея Ильича, привыкшего к тихой семейной жизни, да и не знавшего иной, что он заполошенно пробормотал: «Это же опупеть надо!»

– Я со своей голубой уехал в Калугу. Строители везде нужны. Четыре года мы прожили мирно, ладно, душа в душу, а потом она, как мне сказали, стала по парням бегать.

– А ты хотел!.. – были в этих словах Андрея Ильича и растерянность перед столь откровенной бесшабашностью Гузенкова, и негодование, что взрослый человек, отец четырех детей, а увязался за бабьей юбкой, и неприятная, какая-то сладенькая радость, что возмездие пришло, – опустошительное, жестокое.

Гузенков не заметил сложных, противоречивых настроений старого мастера и все рассказывал, рассказывал, видимо, уже не впервые, и находил для своих головокружительных поступков все новые и новые мотивы, подтверждавшие его спасительную идею, что такова его, Гузенкова, судьба, а от нее, как от сумы и от тюрьмы, не больно-то убежишь; расчувствовался и подошел к самому больному:

– Я верил каждому ее слову, как веришь пташке, которая поет не в клетке. А она, голуба, сама в своих грехах призналась. Я на коленях перед ней стоял, умолял не разрушать нашего счастья. Ведь я заплатил за него такую цену, что подумать о ней страшно. А она обозлилась на меня, а за что? – до сих пор не пойму. «Я тебе, – говорит, – всю юность до капельки отдала, а молодости не получишь!» Еще три года я с ней промучился. Проунижался. Она к другому ушла. Я не виню ее. Мы не вечны, и любовь наша – тоже.

Остался я один. Помучился-помучился, да и решил: поеду к семье. Повинюсь. Кроме нее, у меня в этой нескладной, горькой жизни ничего нету.

– Повинюсь!.. Да тебя, сукина сына, надо бы!.. – Андрей Ильич набычился, сжал тяжелые кулаки.

– Ударь! Избей как паршивую собаку! – Гузенков спрятал руки за спину и покорно придвинул к Андрею Ильичу бледное, сморщенное лицо.

– Не могу, – старый мастер скрежетнул зубами.

– Не можешь, – Гузенков со вздохом уронил голову на грудь, – значит, есть такое в жизни: н е  м о г у. Тут ты меня, как человек человека, понять должен. Я жене одно письмо написал, другое… Ни ответа, ни привета. Теперь вот сам приехал, а она меня на порог не пустила. Понимаю: заслужил. Только сколько же можно обиду в сердце носить?

– А если бы твоя голуба тебя не отшила, про семью и не вспомнил бы?!

– У меня, как червь какой сердце поедом ест, – Гузенков задрожал, губы его запрыгали, – а тебе, я вижу, даже говорить со мной тошно. А жаль… Я одного хочу, чтобы дети были счастливы. И не могу спокойно смотреть, как жена… к этому приучает. У старшей дочери, поди, из-за этого судьба наперекосяк пошла. О младшем сыне, как подумаю, от боли красные круги перед глазами идут. Вот и написал я письма и в газеты, и в училище. Может, младшего спасу.

– Попал в историю! Да, попал… – Андрей Ильич хлопнул широкой ладонью по столу. – Значит, сына в обиду не дашь?

– Ни в коем разе!

– Правильно. А что мне делать?

– По совести все доложи.

– Твой сын прогуливает. Его из училища выгонят.

– Не посмеют. А женушке хорошим уроком будет. Да и парень призадумается. Теперь понимаешь, не от хорошей жизни я на такое решился. Тяжело мне, понимаешь… – Гузенков хлюпнул носом и заплакал.

– Ну чего ты?.. – пряча глаза, заблестевшие от щекочущих слез, старый мастер грубовато хлопнул Гузенкова по плечу и, успокаивая себя, повторил уже въевшееся в мозг: «На кой черт мне все это? Только дотяну до пенсии…»

Гузенков плакал, нелепо выдвинув вперед лицо, словно опасался замочить брюки; тихо и тонко вскрикивал: «ой-ей» и тыльными сторонами ладоней размазывал мутные слезы по дряблым щекам.

– Слышь, хватит! – Андрей Ильич судорожно вздохнул и только теперь почувствовал, что воротник у новой рубашки туговат, да и коричневый галстук, повязанный для солидности, давит на горло; большим пальцем он рванул воротник – белая пуговка, сверкнув, улетела под стол. – Думаешь, если я не разводился, с дочерью не ругался, так словно сыр в масле катаюсь. Ошибаешься!.. Я тебе как на духу скажу: мне в этой жизни точно простора не хватает. Раньше меня это прямо бесило; я с начальством лаялся, в разных комиссиях заседал – все хотел мир по-своему разумению перестроить. А к чему это привело? Бездельникам – почетные грамоты, дармовые путевки в Гагры, часы именные, а мне – шиш. Жене, соседям, ученикам в глаза посмотреть стыдно. Тридцать пять лет на одном месте просидел и вроде как гроша ломаного не стою. Все как псу под хвост пошло!..

– Во-во, руки на себя наложить хочется.

– Ну, ты эти дурацкие идеи оставь! – Андрей Ильич испуганно отшатнулся от Гузенкова. – Этим никого не удивишь.

– А как дальше жить? Как?

– Я вот на пенсию уйду, займусь огородом…

– В огороде спрятаться хочешь! – нервно засмеялся Гузенков. – Выходит, ты, как и я, по-своему жизнь ломал, а она тебя на обе лопатки уложила.

– Ты это брось. Всему – свое время. Дерево и то до определенного возраста вширь идет и ввысь тянется.

Силы уже не те.

– Если ты – дерево, то я – не дерево. Понимаешь?.. Я лучше руки на себя наложу.

– Коли они у тебя чешутся, сунь их в карманы и спать ложись. Ложись! – старый мастер развернул Гузенкова лицом к подушке, и тот послушно уткнулся в нее лицом.

Андрей Ильич погасил свет, торопливо разделся, залез под одеяло и тут же забылся. Он проснулся, когда уже рассвело. Старый мастер вспомнил, что в поселок, в котором живет Гузенкова, автобус ходит один раз в сутки, и стал собираться.

– Решил ехать? – Гузенков лежал все так же, уткнувшись лицом в подушку.

– Задание начальства. – Вчерашние настроения еще не угасли в душе старого мастера; она была наполнена непривычной, какой-то трепетной нежностью к Гузенкову; Андрей Ильич искренне хотел ему помочь, но не любил, да и не умел говорить о своих чувствах и потому отвечал грубовато, как бы между делом.

Автобус долго петлял по разбитым проселочным дорогам, подбирая редких пассажиров; они все знали друг друга, и в салоне ручейком журчали разговоры; только Андрей Ильич сидел особняком, уже порядком уставший от любопытных взглядов. Автобус остановился возле почты. Старый мастер заглянул в кабину к шоферу и спросил: не уедет ли тот раньше? Шофер, парень с длинными, чуть загнутыми вверх усами, весело пояснил, что ему еще надо съездить к матери в соседнюю деревню за картошкой, потом заправиться бензином, и в свою очередь поинтересовался, к кому приехал Андрей Ильич?

– К Гузенковой.

– К Вере-рванине? – удивился шофер.

– Наверное, – немного стушевался Андрей Ильич, – а почему ее так зовут?

– Ты ее раньше не знал? – шофер недоверчиво посмотрел на старого мастера, по его хмурому лицу понял, что из этого человека лишнего слова клещами не вытянешь и нехотя добавил: – Я за тобой заеду. Под окнами посигналю.

– Договорились. – Андрей Ильич перебросил чемоданчик в правую руку и зашагал по обочине, покрытой жесткой, выцветшей от дождей травой.

Дом Гузенковой стоял чуть на отшибе; приземистый, с подслеповатыми окнами, он, казалось, дремал под огромным, раскидистым кленом; возле почерневшего от дождей забора валялся серый, треснувший мельничный жернов.

Старый мастер требовательно постучал в окно и отошел к калитке.

Дверь открыла полная, рыхлая женщина. Андрей Ильич сразу подметил и опухшее, одутловатое лицо, и старый, залатанный на локтях жакет; выпуклые глаза Гузенковой смотрели мимо гостя.

– День добрый, – нарушил молчание старый мастер.

В ответ Гузенкова слегка кивнула.

«Хоть бы за порог ради приличия пригласила», – Андрей Ильич с неприязнью посмотрел на Гузенкову; она слегка покачивалась и, чтобы сохранить равновесие, оперлась правой рукой на столб, поддерживающий дощатый забор. «А может, оно и к лучшему, – подумал старый мастер, – в отчете так и напишу: была выпивши, от разговора отказалась». Глядя себе под ноги, он сухо сказал:

– Ваш сын не посещает занятия. Вопрос о его дальнейшем пребывании в стенах училища будет решаться на педсовете.

– Павлуша?.. Не может быть! – Гузенкова сильно качнулась вперед.

Андрей Ильич брезгливо отступил назад; повернулся, чтобы уйти, но Гузенкова схватила его за рукав пальто.

– От меня ничего не зависит. Что мне было приказано передать, я передал.

Из соседней калитки выглянула любопытная соседка. «Час от часу не легче!» – старый мастер даже взопрел от растерянности.

– Пока всего не расскажете, не уйдете! – хрипло выдохнула Гузенкова и потянула Андрея Ильича во двор, он нехотя подчинился.

Дом на три части разделяли деревянные переборки, неряшливо оклеенные сиреневыми обоями; часть пола была покрашена в лимонный цвет. Андрей Ильич снял кепку, присел на стул, на колени поставил чемоданчик.

– Значит, вы из училища… от Павлуши. – Гузенкова тяжело опустилась на ветхий диван, занимавший половину комнатки.

– Да.

– Извините, что так встретила. Думала, вы от моего бывшего мужа. Он в райцентре, в гостинице живет. И то какого постояльца разжалобит, подошлет, то вот из газеты товарищ приезжал… А вот как же с Павлушей такое приключилось? Я прямо не знаю, что и подумать…

– Тут и думать-то особо нечего. Как воспитали, таким и растет, – хмуро заметил Андрей Ильич.

Гузенкова осуждающе покачала головой и тихо спросила:

– Нешто вы знаете, как я его воспитывала?

– Результаты вижу.

– Я в них что-то не верю.

Андрей Ильич усмехнулся, давая тем самым понять, что из-за пустяка он бы в такую даль не потащился.

– Зря вы так… Раз приехали, то разберитесь.

– Да уж все ясно.

– Зря вы так, – тихо повторила Гузенкова. – Вы меня выслушайте. Время у вас есть. Васька, поди, за картошкой к матери поехал. Она нынче в цене, он ее пудами на базар возит. Да не удивляйтесь, мы тут все друг про друга знаем. Иногда на лицо посмотришь, и без слов все ясно. Вот и вы, я уже поняла, мужа моего видели, говорили с ним. Он вам, поди, рассказал, как мы жили… У меня болезнь приключилась. А он влюбился в молодку и укатил с ней. И осталась я, больная, инвалид второй группы, с четырьмя детьми на руках.. После операции, в онкологии я лежала, мне и детям сказали: «Хотите, чтобы мама была жива и здорова, год ей больше трех кило поднимать нельзя».

И вот целый год дети мне не давали ни стирать, ни мыть полы, ни в огороде копаться. Вечером соберемся за ужином, а Павлуша, он еще совсем маленький был, просится на руки. Юра поднимет его, посадит ко мне на колени и скажет: «Павлуша, сиди тихо, у мамы – животик бобо. Понял?» Тот мотнет белобрысой головкой и сидит тихо, довольный, что у матери на коленях.

Юра сделал небольшую подставочку, чтобы мне удобнее было малыша держать. Так вот и начали мы жить без отца. Детей я учила из последнего. Всяко было… – Лицо Гузенковой потемнело, и хотя она не смотрела на Андрея Ильича, он почувствовал ее напряженный, какой-то внутренний взгляд. – Вам, поди, все это противно слушать. Меня в поселке многие, как зачумленную, обходят.

Андрей Ильич воровато, словно делал что-то постыдное, скользнул взглядом по обшарпанному комоду, по ножкам дивана, уже изрядно источенным жучком, и остановился на галошах Гузенковой, надетых поверх засаленных зеленых тапочек; поднять глаза на нее он не решился.

– То, что я всю жизнь в рванье да в обносках с чужого плеча проходила, это верно, – виновато улыбнулась Гузенкова, – и мужиков у меня тут перебывало… Одни по месяцу жили, другие – по неделе, а кому и одной ночки хватало…

– Да-а! – только и смог выговорить Андрей Ильич.

– Поди, думаете, отдала бы детей в интернат, и дело с концом. – Гузенкова пытливо заглянула в лицо Андрея Ильича, испуганное, растерянное, – мне такое предлагали. Даже требовали. Но я – мать. Я не могла отпустить их от себя. Другие могут, а я вот не смогла. Может, им на стороне-то слаще бы жилось, только вот никто из них словом не обмолвился, что ходит кой в чем, а его дружки на велосипедах да на мотоциклах раскатывают. А уж я старалась из последних сил. Тогда я была молоденькой, сноровистой. Работала кладовщицей. Многие на меня засматривались. А без мужских рук с четырьмя-то детьми… Не приведи господи!.. У дома крыша потекла, полы разошлись. Вот и привела я в дом сначала плотника. Он как мою ораву увидел, обомлел. Я вам обо всем так легко рассказываю, потому что большой вины за собой не вижу. Они приходили и уходили, а детям то рубль лишний перепадет, то одежонка какая. Аля, старшая, когда все понимать стала, чуть школу не бросила. Я, говорит, от стыда из дому сбегу. Я на колени перед ней упала, стала ей ноги целовать. А она мне: «Мама, ты – святая!» Обнялись мы с ней и, сидя на полу, расплакались. Так вот и жили… – В горле Гузенковой что-то захрипело. Она налила из пузатого графинчика полстакана воды; медленно, словно после каждого глотка отдыхала, выпила. – Вылила я на вас всю свою жизнь, как ушат помоев. Уж, извините… Скоро не будет Веры-рванины. Боли в животе год от года все сильнее. От детей это скрываю. Когда приезжают, креплюсь из последнего. Хорошо начинать жизнь, когда отец с матерью, как два столба, подпирают. А тут они на пустом месте начинают. И я рада бы помочь, да нечем. Мне как-то один человек, учителем он у нас работал, сказал, что все мои страдания от ложной любви. Он так и сказал: «От ложной». Настоящая любовь заставила бы отдать детей в детский дом. Они бы там всей грязи не видели. А так они с детства ею запачкались, и неизвестно еще, как это аукнется. Я тогда посмеялась в ответ на эти слова. А вот у Али жизнь нескладно началась. Ребеночек мертвым родился. Муж ее бросил. А Юра и Рая неплохо живут. Юра прорабом под Москвой работает, Раечка по комсомольской путевке уехала на БАМ. А вот Павлуша… Что же с ним приключилось?

– Не знаю. Он не из моей группы, – поспешно ответил Андрей Ильич и виновато опустил голову.

– Зачем же тогда приехали? Для вас Павлуша – никто, вы его, может, и в глаза-то не видели… У вас дети есть?

– Дочь.

– Значит, вам не понаслышке родительская боль знакома.

– Тут мое с вами равнять нечего, – смущенно отмахнулся Андрей Ильич.

– Это уж вы зря… Своя боль, маленькая она или большая, а все одно – под сердцем. Вот и бывший мой муж от боли мается. Жалко его.

– Да не стоит он вашей жалости! Его, знаете ли… – старый мастер в сердцах так хлопнул ладонью по чемоданчику, что он раскрылся.

Гузенкова улыбнулась.

– Вы, поди, благополучно жили, потому так и судите. Я не в укор говорю. У вас – одна жизнь, у меня – другая, у него – третья. Мы по-своему выстояли, а он запутался. Заплутал. Его бы и простить надо, да вот не могу. Может, сердце зачерствело?..

– Да как же после всего-то?

– Он сопьется. Подохнет где-нибудь под забором. Кому от этого польза? Мне? Вам?

– У меня таких вопросов никогда не возникало, – искренне признался Андрей Ильич.

С улицы донесся требовательный автобусный гудок.

– Это за вами, – Гузенкова перевалилась на правый бок, руками ухватилась за угол фанерного шкафа и поднялась.

– Пусть едет. Я не спешу, – сквозь толстую, сероватую кожу щек Андрея Ильича проступил румянец смущения.

– Автобуса сегодня больше не будет. Да мне и сказать-то вам больше нечего. Передайте Павлуше: пусть домой приезжает. Какой бы он ни был, он – мой.

– Передам. И сам с ним поговорю, – уже с порога пообещал старый мастер.

Гузенкова хотела благодарно улыбнуться ему, но лицо ее болезненно сжалось; она оперлась рукой о притолоку, побледнела. И в это мгновение Андрей Ильич, словно перегнувшись, заглянул в колодец и увидел его дно, душой понял, во что обошелся внешне спокойный, словно бы о чужой жизни, рассказ этой женщине, давшей растоптать себя ради детей и через них возродившейся, воскресшей; наивно подумалось, что вот и неизлечимая болезнь ее на время отступила, да и не могла не отступить, лицом к лицу сошедшись с такими великими душевными силами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю