355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жуков » Высоко в небе лебеди » Текст книги (страница 11)
Высоко в небе лебеди
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 22:30

Текст книги "Высоко в небе лебеди"


Автор книги: Александр Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

После того случая она больше не пела, и чтобы как-то стушевать происшедшее, погасить обиду, Андрей просил спеть Любу «только для него». Она закрывала глаза, настраиваясь на песню, и виновато пожимала плечами: «Почему-то не могу. Не получается». И теперь, услышав, что жена запела, Андрей боялся стронуться с места; эту песню он слышал не раз, но тут среди цветущих вишен она звучала совершенно иначе, и голос у Любы был иной – в нем появились те, почти неуловимые интонации, которые обретает голос, когда поют по настроению только для себя или для любимого человека.

 
Пойду, выйду, молода,
За новые ворота,
За новые, кленовые,
За решетчатые, —
 

негромко, но звучно выводила Люба. И Андрею невольно захотелось подтянуть ей, и это получилось бы само собой, он чувствовал это, но боялся помешать жене; забылись тревоги и страхи, одолевавшие в последние дни. Он слышал только песню, и иногда ему начинало казаться, что это какое-то видение, что стоит пошевельнуть пальцем, и оно исчезнет. Голос Любы то нарастал, то затихал, и Андрею казалось, что он видит даже его цвет, то сливающийся с розоватыми цветами вишен, то вспыхивающий голубым, то красным. Он почувствовал какое-то родство, единство с цветущими вишнями, с пчелами, кружившимися над шапками розоватых цветков, с ярко-зелеными, пробившими суховатую корку земли ростками лука на грядке, с далекой дымкой горизонта, да и со всем миром…

Когда голос затих, Андрей испуганно скользнул глазами по вишням; внезапно почувствовал себя жалким и одиноким и тревожно позвал:

– Люба! Люба!

– Иду, Андрюша, иду, – она показалась в просвете между вишнями, солнечная, взволнованная, смущенно посмотрела на мужа.

– Любаня.

– Не надо, ничего не говори. Я все поняла, – она ладонью закрыла ему рот, – пойдем, а то нас, наверное, гости заждались.

Застолье шло своим чередом. Молодых супругов встретили радостными криками; Андрей нескладно шутил с родственниками жены, даже пытался плясать, а когда мать посмотрела на часы и напомнила: «уже семь», сказал «сейчас поедем».

– А Люба? – нервничая, шепотом спросила Таисия Федоровна.

– Она останется здесь.

– Надолго?

– Не знаю.

– Размазня! – не выдержала Таисия Федоровна; хотела сказать что-то еще колкое, обидное, но затевать скандал на глазах у родителей и родственников Любы было неприлично.

Андрей посмотрел на жену, на ее выпирающий живот, и прежний страх невольно заставил его вздрогнуть. Люба почувствовала его душевное колебание и ободряюще улыбнулась.

– Ты отдыхай, – дежурно сказал он, – я приеду. Завтра же.

– Моя машина занята, – не оборачиваясь, обронила Таисия Федоровна и, чтобы скрыть слезы, отвернулась.

Андрей сел на заднее сиденье. Он видел в глазах родителей Любы какую-то вину перед ним и Таисией Федоровной и, лишь когда выехали за околицу, тихо сказал матери:

– Ну зачем так?

– Завтра возьмешь машину и будешь ездить каждый день, как ей не надоест.

– Она не вернется.

– Почему?

– Я не могу объяснить точно.

– Что за сложности? Какой-то детский лепет. Вам еще рано быть родителями, – сердито заметила Таисия Федоровна, выпрямилась и вытерла глаза маленьким кружевным платком.

1985

Гвоздик

Лоснящийся, горячий асфальт пыхал чадным жаром. Стертые подошвы Сережкиных ботинок, казалось, вот-вот лопнут; липкий пот жгуче заливал глаза; каждый глоток воздуха раскаленным шаром падал в легкие, и они сипло охали, выталкивая его наружу. Сережка задыхался, но из последних сил бежал, бежал по бесконечно черному полю, в далекой угарной дымке оно пугающе подвернулось. В голове, словно крохотная серебристая пылинка в солнечном луче, то появлялась, то исчезала спасительная, простенькая мысль о том, что это – оптический обман: Земля – круглая и обрыва нет, и тут же, проблеском, возникало ощущение, что он видит все во сне. Но леденящий, какой-то дикий страх гнал и гнал его по асфальтовому полю, раскисшему от нестерпимой жары; ноги проваливались, вязли в вонючей кашице, и, с ужасом подумав: «Только бы не упасть!» – он упал. Больно стукнулся лбом обо что-то жесткое; горячечно трясясь от страха, он еле отдышался и, опираясь на нетвердые руки, поднялся на колени.

Он стоял на круглом тряпичном коврике перед кроватью, потный, взъерошенный; вязкая дрема склеила ресницы, и он, что-то мыча, силился их разодрать, цепенея от одного лишь предчувствия, что снова попадет в лапы кошмарного сна. Сережка рукой нащупал квадратную ножку железной кровати, стиснул ее; перед глазами все плыло и кружилось. Он мотнул головой – непонятное движенье замедлилось.

Еще почти бессмысленно Сережка скользнул взглядом по комнате, наткнулся на бутылку молока, возвышавшуюся на столе; жажда, словно ожидавшая этого момента, сухо перехватила горло. Постанывая и пошатываясь, он на коленях подполз к столу; ослабевшими пальцами долго не мог вдавить податливую фольгу пробки и, давясь кисловатой клейкой слюной, мучился от бессилия. Наконец жадно припал к бутылке; вместо облегчения в животе что-то забурчало, закололо, к горлу подкатила тошнота. Сережка выронил бутылку, и молоко, выплеснувшись, ручейком побежало по столу, огибая граненый стакан и клочок записки под ним; запрудив ладонью белый поток, Сережка согнал молоко в центр стола; рассеянно скользнул глазами по записке:

«Сынуля! Ешь котлеты с картошкой, а в обед ешь свой любимый рассольник.

Мама».

«Я дома. Дома…» – тупо подумал он и, не веря в это, озирался; все было на месте: обшарпанный комод, громоздкая швейная машинка фирмы «Singer», доставшаяся матери по наследству и с которой она никак не могла расстаться.

«Чего же вчера было-то?..» – держась рукой за кромку стола, Сережка мучительно напрягал память; голову ломило, словно ее стиснули железным обручем; мысли путались, обрывались; все лицо почему-то саднило. Сережка заглянул в тусклое овальное зеркало, висевшее над отрывным календарем, и удивленно откачнулся – оплывшая левая бровь багрово нависла над глазом. Он пальцем осторожно помял ее, непривычно тугую, и ноющая боль отдала в переносицу.

«Где это меня?.. Как это я?..» Сережка икнул, содрогнувшись всем телом и, болезненно напрягаясь, словно проворачивая тугие заржавевшие шестерни, подумал: «С таким фонарем в школу лучше не показываться. Отсижусь!» Он знал, что уговорит мать и та напишет слезную оправдательную записку (такое уже не раз было) классной руководительнице, которая охотно ей поверит, поскольку привыкла к постоянным болезням Сережки.

«Чего же вчера было-то?» Зябко прошлепав босыми ногами по холодному полу, Сережка нырнул под одеяло; зажмурившись от удовольствия, вытянулся – постель хранила его тепло. Робкая, едва проклюнувшаяся тревога шевельнулась в самой глубине души; по телу пробежали колючие мурашки. Сережка закрыл глаза – из темноты, кружась, кувыркаясь, выпрыгивали слепящие шары, разрывающиеся огненные круги, какие-то шифры… «Контрольная… сегодня контрольная!» – вспомнил Сережка, и в памяти, словно она была заморожена, а теперь неторопко оттаивала, стали возникать подробности, детали; из них, как из разноцветной мозаики, по кусочкам складывался вчерашний день.

На носу была контрольная из гороно, и Сережка до самого вечера просидел, уткнувшись в учебник математики.

– То не учится, не учится, а то засядет! – ворчливо выговорила мать; сын то и дело болел, быстро уставал; через подруг, через знакомых она узнавала адреса врачей и по субботам вела Сережку куда-нибудь на другой конец города, вталкивала в квартиру, сладко пахнущую сдобой или духами, и почти с порога, плача и причитая, что он у нее – единственный сын, умоляла посмотреть Сережку; смущая врачей, обещала, что в долгу не останется, и они чаще всего отказывались от новеньких хрустящих трешек: их Анна Тимофеевна специально обменивала у знакомой кассирши, поскольку считала, что новые деньги брать приятнее.

Словно сговорившись, врачи предлагали «удалить гланды». Суетливая, как бы постоянно чем-то напуганная, Анна Тимофеевна при слове «операция» протяжно ойкала; хотя ей много раз объясняли, что гланды удаляют даже двухлетним детям, упорно не соглашалась. «Береженого бог бережет!» – приговаривала она и, отказывая себе во всем, покупала на базаре шерстяные носки и толстые свитера ручной вязки. И все же Сережка, не вышедший ни ростом, ни статью, большеголовый, за что и прозвали во дворе Гвоздиком, болел часто; неделями кашлял, сопливился; без воздуха кожа на его лице становилась похожей на желтовато-серую оберточную бумагу. Пугаясь, мать по чьему-то совету смешивала какао, мед и нутряное свиное сало; давясь, Сережка натощак глотал жирное приторное месиво, но, вопреки ожиданиям, не наливался румяной полнотой.

Зарплаты уборщицы Анне Тимофеевне не хватало, и, чтобы Сережка ел и пил не хуже других, она убирала еще лабораторию в соседнем с заводом институте и дома почти не бывала; уставала до ломоты в руках и пояснице и не могла удержать слез, если сын, словно бы между прочим, говорил: «Ты бы полежала, ма, отдохнула, что ли…» Анне Тимофеевне хотелось видеть Сережку отличником, в то же время ее пугало, как бы он не надорвался. «Какая жизнь без здоровья!» – со страхом думала она и завидовала тем матерям, сыновья которых носились по двору, откормленные, горластые, уже заглядывающиеся на девочек.

Сережка собрал портфель, разминаясь, помахал руками и, потянув воздух носом, по пряному запаху догадался, что мать снова ходила к знакомой кассирше в продовольственный магазин; унижаясь, просила «дефицитных консервов», и та (он однажды был у нее вместе с матерью) с брезгливостью сунула газетный сверток, отказавшись от переплаты, поскольку Анна Тимофеевна считала ее школьной подругой, ласково называла Дашей, и кассирша с выщипанными бровями, крикливо накрашенным ртом непривычно стыдилась себя прежней, которую почти забыла.

– Тресковую печеночку тетя Даша удружила. Завтра ряпушки в масле поедим… – Анна Тимофеевна кусок за куском подкладывала сыну бежевые ломтики печени и, оправдываясь, приговаривала: – А что делать, Сереженька, а что делать… Тебе для здоровья надо рыбки. Врачи говорили… Да ты тетю Дашу совсем не знаешь. Она добрая. Ее работа спортила. Попробуй-ка целый день на кассе посиди! Покупатели капризные. Все нервы повыдергают!..

Наскоро перекусив, Сережка вышел во двор.

Вечерело. В деревянной голубой беседке, неестественно опрятной среди мусора, накопившегося за долгую зиму в снежных сотах, а с вешним солнцем разом вытаявшего, сидели Виктор Чапин и Генка Быков. Закинув жердистые ноги на ажурные перильца, Виктор еле помещался в дощатой клетке домика, построенного для малышни; казалось, он упал сюда сверху, а уже потом нахлобучил фанерную крышу в виде ромашки.

Щекастый Генка с черными пуговками глаз, очень на хомяка похожий, кивком поприветствовал Сережку. А Виктор Чапин, или Чап, как звали его во дворе и что ему нравилось, даже не посмотрел в его сторону; прикрыв глаза, он с завораживающей ленцой перебирал струны гитары, облепленной переводными картинками белозубых брюнеток, голубоглазых блондинок. Иногда, поддавшись настроению, Чап тихонько напевал одним голосом.

Генка Быков, Быча, Бычок, Бочка, моргая колкими, глуповатыми глазками, млел, слушая неспешное пенье Чапа; он мог часами сидеть в каком-то сладком оцепенении; его обволакивали, убаюкивали тихие тягучие аккорды. Чап для себя всегда пел что-нибудь грустное, сентиментальное, а для публики с хрипотцой выдавал Высоцкого или блатные песенки. Сережке он больше нравился таким вот, одиноким; казалось, что его съедает тоска по чему-то настоящему, в чем он боится признаться даже себе и уже совсем не хочет, чтобы об этом узнали другие; тоска болела в нем, и о ней Чап пел, лишь когда был один или при Генке и Сережке. Он считал их малолетками. Сережка не подавал виду, но втайне гордился тем, что понимает Чапа, и все же его пенье, похожее на монотонное поскуливание, казалось ему наивным, даже смешным; оно приедалось, и Сережка, думая о своем, смотрел то на воробьев, дерущихся из-за хлебной корки, то на красноватые от закатного солнца, по-мартовски огромные сосульки, вот-вот готовые сорваться вниз, и не решался заговорить с Генкой – боялся помешать Чапу. В его компании каждый знал свое место.

– Привет, чуваки! – метеором ворвался во двор Николай Данилин; с ходу поддал ногой пустую консервную банку, и она с грохотом покатилась мимо старушек, сидевших на лавочках возле подъезда. – Бабули! – озорно подмигнул он. – Собирать металлолом полезнее, чем сплетни. – Захохотал, довольный тем, что так к месту вставил расхожий афоризм Чапа. В спину Николаю понеслись угрозы и проклятья, похожие на гусиное шипенье. Он шел, немного переваливаясь с боку на бок и покачивая белесой копной вьющихся волос.

– Анжела, извинись!

Сережка, Генка и даже Чап посмотрели под арку, соединявшую соседние дома. Сунув руки в карманы длинного кожаного пальто, незнакомый парень исподлобья глядел на Николая; изрядно потертое, но перешитое по моде пальто плотно облегало атлетическую фигуру незнакомца, и он напоминал детектива.

– Бабули!.. Я чего? Я – ничего… – извинительно улыбнулся Николай. – Мать у меня – отсталая женщина. Отец – алкоголик. Бабушка не дожила до светлого дня моего рождения… Бабули, может, кто надо мной шефство возьмет? – Данилин потешно приоткрыл рот; старушки, сбитые с толку столь неожиданным поворотом событий, недоверчиво переглядывались, не знали, как себя вести. – Эх, бабули, вам бы только поругать, пожрать да поспать три раза на день! – зло пристыдил Николай и кивнул в сторону беседки: – Пойду к хулиганам. Они хоть сигареткой угостят, а от вас слова доброго не услышишь.

– Иди-иди, мазурик!.. Ишь речистый какой!.. Обормот! – затараторили старушки.

– Анжела, и чего ты все со старухами кокетничаешь? – Чап снисходительно потрепал Данилина по плечу.

– Воспитываю… Знакомьтесь, чуваки. Комиссар! – Николай представил парня в кожаном пальто.

Генка и Сережка с напускным безразличием по очереди протянули руку парню; они привыкли, что каждый вечер в компанию Чапа приходил кто-нибудь новенький. Комиссар стоял перед ними, самоуверенно прищурясь, тяжелый и монолитный; на улице он бы даже не посмотрел на них, а тут, во дворе, они были представителями компании Чапа, и хотел он того или нет, но вынужден был с ними считаться и принимал их безразличие как должное.

– Свой чувак! Из соседнего «университета»! – весело ответил на вопросительный взгляд Чапа Данилин. Словно капля ртути на горячей ладони, он был в постоянном движении: необидно щелкнул по затылку Генку, потеснил Сережку, увидел въезжавшую во двор зеленую «Ладу» и громко возмутился: – Опять эта падла новый тарантас купила!

– Что за туз? – почти не раскрывая рта, сквозь зубы процедил Комиссар, с интересом приглядываясь к сухонькому невзрачному мужчине в круглых очках с голубоватыми стеклами; тот запер дверцу машины на ключ, для верности подергал; зная, что на него и на обновку во все глаза смотрят с балконов и от подъездов, вел себя так, словно был в этом дворе совершенно один.

– Мебельным магазином заведует, – хмуро пояснил Николай.

– А мебель нынче всем нужна! – криво усмехнулся Чап.

– Жаль, шило не захватил! – шумно вздохнул Николай.

– Еще успеешь, Анжела… – Чап лениво тронул струны.

– У меня не сорвется! Дайте только «университет» кончить, я их буду как липку обдирать. Я ж будущий срантехник все-таки! – зло хохотнул Данилин. – Кран сменить – червонец, прокладку – червонец… Я им, падлам, покажу, где раки зимуют!

– Будешь краснее рака, – с печальной иронией человека, уже порядком разочаровавшегося в жизни, заметил Чап; он работал мастером по ремонту холодильников, а Данилин лишь прошлой осенью поступил в профтехучилище.

– Мы как-то одному майору сделали, – Комиссар посмотрел на Чапа; тот заинтересованно поднял глаза. – Он утром вышел, а колес у «Жигулей» нету! – тяжеловато улыбнулся Комиссар. – Но это, чуваки, еще не все!.. Он в милицию побежал. На весь двор потом раскричался, что честному человеку от разных хулиганов и ворюг житья не стало. А через недельку мы через одного чувачка ему эти колеса за полцены продали. Он для маскировки, военный же человек, на них красные ободки нарисовал.

– У меня тоже не сорвется! – хвастливо повторил Николай.

– Если еще клюнет… – зная, что это сойдет ему с рук, едко заметил Сережка и тут же получил от Данилина легкий щелчок по носу.

– У меня не сорвется! – уже вкладывая в эти слова иной смысл, назидательно сказал Николай.

– Анжела, я понимаю, что в твоих жилах бушует африканская кровь, но зачем же обижать маленьких?.. Наш Гвоздик! – пояснил Комиссару Чап; тот понял это как знак особого расположения к Сережке: опустил увесистую ладонь на его голову и надавил – тонкая шея Сережки завибрировала от напряжения.

– Пробьет любую доску… без молотка! – шутливо обронил Комиссар.

– Не обижай маленьких! – Николай хотел с маху шлепнуть по ладони Комиссара, тот резко отнял ее, и Сережка получил звонкую затрещину.

Компания рассмеялась.

Пряча обиженные глаза, Сережка потер ушибленное место.

– Не обижайся, чувак, я же не хотел… Ну кто виноват, что у этого типа – зверская реакция? Не обижайся, чувак, будь человеком, чувак! – Николай притянул Сережку к себе, подул ему в маковку. – Ну, прошло твое бобо? – Достал из кармана конфету: – Заешь и зла на меня не имей… Вчера чувиху склеил! – повернулся он к Чапу. – Клёвую чувиху. Весь вечер конфетами кормил.

– Только и всего? – разочарованно протянул Чап.

– У меня, чуваки, прокола не будет!.. Цыц, дети, отверните свои локаторы. Идет разговор до шестнадцати лет! – прикрикнул Николай больше на Генку, от любопытства подавшегося вперед.

Едва сгустились сумерки, компания перебралась под арку между домами. Комиссар, судя по его упоению и запалу, любил, но не умел рассказывать анекдоты; он выкладывал их, тяжеловато ворочая языком, словно перекатывал во рту камешки.

Чап посмеивался больше над неуклюжим старанием рассказчика и слегка подначивал, заговорщицки подмигивая Сережке; в отличие от Генки и Николая, он понимал игру Чапа, и ему льстило, что тот выделял именно его.

– Эй, чува, где ты такой утюг отхватила? – крутнувшись словно на шарнирах, неожиданно выкрикнул Данилин.

Сторожко, опасаясь, как бы не упасть, выпуклый обледеневший тротуар переходила Лида Скобелева. Сережка отвернулся, смущенно пряча лицо в воротник демисезонного пальто. Лида училась в параллельном восьмом «а»; одна нога у нее была короче, и Лида носила особую обувь на толстой подошве.

– Мадам, вы случайно не из семейства роботов? – с нагловатой галантностью спросил Комиссар.

– Дурак! – зардевшись от возмущения, беспомощно огрызнулась Лида.

– Ну кто тебе сказал, а кто тебе сказал, что тебя я не люблю! – дурачась, пропел Чап.

Данилин, Комиссар и Генка рассмеялись.

– Ты чего не ржешь? – Николай слегка толкнул Сережку плечом.

– Холодно, – делая вид, что отшутился, уклончиво ответил тот.

– Чуваки, может, он не умеет? Давайте научим. Держите за руки, я под мышками пощекочу!

Ладони Комиссара опустились на щуплые Сережкины плечи; развернули его спиной к Данилину; Сережка уже внутренне содрогнулся от грозящего унижения и, лихорадочно соображая, как бы выкрутиться, невольно встретился глазами с Комиссаром; по-рыбьи выпуклые, они смотрели с подкупающим добродушием; оттопыренные уши Комиссара были похожи на ручки чайника.

– Кончай, – Чап остановил Данилина, уже с готовностью потянувшегося к Сережке. – Гвоздик – тонкая душа. Ему ваши медвежьи забавы не по нутру! – сказал он так, что было непонятно: то ли это насмешка, то ли – упрек.

– Не тонкая, а еще сопливая, – стараясь попасть в тон Чапу и, как всегда, промахиваясь, сострил Николай.

– К тому же Гвоздик прав. Холодно. – Чап зябко потер руки, ожесточенно ударил по струнам гитары и, зажав их, заглушил пронзительный аккорд. – Обещали сегодня джинсы приволочь… вранглеровские, – словно бы нехотя вспомнил он.

Сережка понял, что Чап весь вечер просидел с самым глубокомысленным видом в ожидании джинсов; ему была непонятна страсть к модным тряпкам; он принимал ее лишь в сочетании: душа, тело и одежда, но был бы не прочь для авторитета надеть джинсы, а еще лучше джинсовый костюм с этикеткой «Wrangler», но знал, что его матери такое не по карману.

– Джинсы! Джинсы! Все прямо помешались на них! – словно читая Сережкины мысли, Николай Данилин досадливо сплюнул. – Я всю жизнь хожу в отечественных штанах и пока жив. Да у тебя, Чап, и эти – клевые, – Данилин наклонился и бесцеремонно пощупал жестковатую материю. – Ты сам говорил, «Леимс», что ли…

– «Левис», – снисходительно поправил Чап.

– Аристократические. За ними гоняются. Двести рябчиков! – со знанием дела заметил Комиссар.

– Знаю. Но что-то захотелось другие… – скучливо вздохнул Чап.

– Все эти штатовские штаны – фуфло! У меня бабка в деревне такую клевую материю из льна ткала… У нее дом из двух половин. Одну занимал такой станок… – По улыбкам на лицах приятелей Николай понял: не верят, и запальчиво добавил: – Она деду такие рубашки из этой материи шила, что тот по десять лет носил. Я кусок этой материи сам видел. Тонкая. Жесткая. Ее бы покрасить с умом, сносу бы не было!

– Чего же ты теряешься? Вези станок, откроем подпольную фирму.

Данилин был настолько во власти нахлынувших впечатлений детства, что не заметил откровенной насмешки Чапа и негромко (таким его Сережка видел впервые) продолжил:

– Она этот станок берегла. Она своему отцу наткала холстины на похороны, потом – мужу, деду моему, значит, а потом – себе… Умерла. Я с двоюродными братанами весь станок раскрутил. Там такие сеточки из тонких лучинок были… бердами называются. Мы из них разные домики строили. А станину мой дядя вытащил во двор и качели нам устроил…

– Анжела, не нагоняй тоску! Итак, по справедливому замечанию нашего Гвоздика, холодно. – Чап достал кошелек из желтой кожи. – В самый раз податься за чернилом.

– Чуваки, как хотите, но я чернило не пью. Здоровье дороже денег. Мне лучше – чистенькой! – Комиссар, покопавшись во внутреннем кармане кожаного пальто, вытащил смятую трешку.

– Я нынче не башляю, – стараясь, чтобы это прозвучало независимо, резковато сказал Николай.

Чап сунул пятерку в бумажник и двумя пальцами небрежно извлек десятку.

– Два растворителя и две – краски… на ваш вкус, чуваки! – Он весело подмигнул Сережке с Генкой. – Берите руки в ноги или ноги в руки, как вам будет удобно.

– Закусон брать? Сырки, что ли? – зная все наперед, по инерции спросил Генка и спрятал деньги в перчатку, чтобы не потерять.

– Спичек возьмите! У меня спички кончились! – вдогонку крикнул Чап.

Розово полыхал неоновыми окнами огромный гастроном; словно в аквариуме, в нем плавали мимо сверкающих белизной прилавков многочисленные покупатели; их лица, красноватые, зеленоватые, голубоватые от разноцветных ламп, подсвечивающих витрины, казались чрезмерно строгими, погруженными в какие-то таинственные заботы. Гена и Сережка прошли мимо гастронома. Они спешили в маленький продуктовый, стоявший на отшибе. Здесь им всегда давали и вино, и водку, и сигареты. Возле этого магазинчика с раннего утра «гужевались» алкаши; безобразно опухшие, одутловатые, они, казалось, дышали пороком; их рыскающие глаза цеплялись за прохожих.

Сережка заходил в этот магазинчик, набрав побольше воздуха в грудь; в винном отделе уже без стеснения на него с Генкой накидывались алкаши; обдавая тошнотворным перегаром, с белой пеной слюны, запекшейся на губах, они почти требовали:

– Дай двадцать копеек!.. Ну, десять!.. Дай пять!..

Сережка ненавидел этот магазинчик; он испытывал почти физическое отвращение к пьяницам. Сережка знал от матери и от соседей, что его отец «под пьяную лавочку» погиб в автомобильной аварии, и потому все пьющие казались ему людьми обреченными. Сережке был противен и Николай Данилин с его плоскими шуточками, и все же он терпел его и через силу заставлял себя выпивать несколько глотков красного вина, поскольку хотел быть  с в о и м  в компании Чапа, особые привилегии которой невольно распространялись и на него.

Сережка, самый маленький в классе, помимо Гвоздика имел еще одну презрительную кличку – Хиляк; каждый почти, кому вздумается, мог сорвать на нем зло, дать ему пинок или просто подзатыльник. Класса до четвертого, поплакав в уголке, он смирялся с положением слабого, хотя в душе его, по-детски легко ранимой, эти унизительные уступки еще долго кровоточили, терзая и муча. Из жажды самоутверждения, иногда доводившей до исступления, Сережка налегал на учебу, которая давалась ему легко, и быстро выходил в «хорошисты», и тот же Лешка Басов, не раз доводивший его до слез, да и другие мальчишки просили списать домашнее задание; отвечая у доски, смотрели на него заискивающе; он сидел на первой парте, и судьба многих лодырей была в его руках.

Повзрослев, Басов стал требовать, чтобы Сережка подсказывал и на контрольных вместе со своими решал чужие варианты; это стало не дружеской услугой, а обязанностью. Видя свою полнейшую беспомощность перед рослыми однокашниками, Сережка, чтобы как-то досадить им, запускал учебу и, к ужасу матери, скатывался в «хвостисты». Ценой таких потерь и унижений он завоевывал шаткое право подсказывать с самым сосредоточенным видом какую-нибудь ерунду, за что опять же получал подзатыльники; раньше он жаловался классной руководительнице, но ее попытки что-то изменить вызывали лишь более обостренное внимание, да и стыдно было жаловаться, если у тебя выбили из рук портфель или, дурачась, стукнули по голове книжкой.

Надежда на перемены, как часто бывает на грани отчаянья, не угасала в Сережке, и неудачи лишь разжигали ее; он пробовал записаться в секцию самбо, где уже второй год занимался Лешка Басов. Участковый врач, иссиня-седой, похожий на старых интеллигентов, какими их рисовали в учебнике истории, хотя доподлинно знал Сережкину болезнь, долго листал его карточку, похожую на пухлый зачитанный том, и, когда Сережка понял: «Не даст справку!» – и внутренне приготовился к отказу, мягко заметил: «Тебе не нужно перегружаться. Конечно, если удалить гланды, организм окрепнет, а пока лучше повременить…»

Тогда мысленно (это было в его силах) Сережка, почти не веря в возможность этого, знакомился с таинственным незнакомцем, в совершенстве владеющим каратэ; он даже представлял его ветхий домик, затерявшийся где-нибудь на окраине города. Молчаливый, сдержанный каратист усаживал Сережку на старый стул посреди пустой комнаты и тихо спрашивал:

– Зачем тебе это?

– Справедливости хочу! Справедливости! – с обезоруживающей наивностью признавался Сережка. И незнакомец открывал ему древние приемы защиты и нападения. Во время болезней Сережка перечитал почти все книги в соседней районной библиотеке и фантазировал настолько искусно, красочно, что невольно увлекался: верил в загадочного незнакомца и со сладкой истомой переживал тот момент, когда на глазах у всего класса бесстрастно предупреждал Басова: «Я не умею защищаться. Я обучен только побеждать». Эта фраза из какой-то книжки о Японии ложилась легко и точно, словно смазанный патрон в ствол ружья.

На какие-то доли секунды сбитый с толку, Басов заученно делал ложный выпад, чтобы затем, словно перышко, бросить Сережку через себя, но тот неожиданным ударом, от которого не было защиты, сбивал его с ног. Думая, что произошла нелепая ошибка, приятели Басова кидались к Сережке; он молниеносно расправлялся с ними и, как требовал этикет справедливых силачей, без тени презрения или снисходительности говорил: «Не нужно забывать, что тот, кто поднял руку на другого, уже поднял ее на себя!»

Но время шло, а таинственный незнакомец, владеющий каратэ, не появлялся; книги и фильмы, в которых побеждали люди от рождения слабые и даже обреченные на смерть, а потом, путем усиленных тренировок, достигавшие невероятной физической силы и ловкости, уже не приносили облегчения. «Если Басов будет так же тренироваться, он станет Гераклом!» – безысходность, столь пронзительная, физически ощутимая в детстве, сдавливала его холодными тисками, и мысли о том, что он сам разделается с обидчиками, ничего, кроме душевных мучений, не вызывали. Когда кто-нибудь из ребят слишком уж распоясывался, за Сережку заступались девочки; мальчишкам это даже нравилось – на фоне Сережки их сила увеличивалась, словно через десятикратную лупу, а он переживал такое унижение еще болезненнее, чем если бы его обидели где-нибудь в темном углу коридора.

В компанию Чапа Сережка попал не случайно. Он как-то заметил, что Генка Быков, не выделявшийся ни силой, ни хваткой Бычок, над нерасторопностью которого потешался весь двор, Быча, вечно замусоленный, похожий на сальный огарок свечи, вдруг стал покрикивать на тех, перед кем раньше пресмыкался; он стал чем-то вроде личного адъютанта Чапа. Генка бегал ему за сигаретами, за вином, искал запчасти к «Яве». И когда Генка заболел, а Чапу понадобились билеты в кино, Сережка, мысленно уже перешедший рубеж смущения, вызвался сбегать в кинотеатр. Замер, сдерживая тревожный озноб; Чап с интересом осмотрел его и еле заметным кивком разрешил: беги!.. На обратном пути Сережка на свои деньги прихватил в киоске сигареты «Союз – Апполон», поскольку знал, что они правятся Чапу.

В то воскресенье он впервые вместе с ним ходил в кино и после весь вечер стоял под аркой, слушал, как поет Чап. Данилин и другие подростки хотя и не принимали в разговор, но и не прогоняли Сережку; мимо проходили его одноклассники, он с замиранием сердца ловил их удивленные взгляды и пугался, что завтра все переменится, и с противной самому собачьей преданностью смотрел на Чапа.

На следующий день, едва Сережка вышел во двор, как его тут же окликнули и послали за сигаретами; Чап поинтересовался, как он учится, и слегка пожурил за тройки.

Теперь Сережку не трогали ни в школе, ни во дворе; поворот произошел мгновенно: если кто-то, по привычке, щелкал его по затылку, то, опомнившись, заискивающе извинялся; Сережке и самому было чудно, что, оказывается, все в жизни так просто! Он был таким же, ни капельки не изменился, а отношение к нему – уже такое, что его самолюбие, столь долго находившееся в загоне, теперь с треском расправило крылья.

Небрежно сунув руки в карманы брюк, он на переменах разгуливал по школьным коридорам, стараясь нарочно задеть кого-нибудь плечом, и, прикрыв глаза от удовольствия, слушал торопливые извинения; как-то он вошел в буфет и на глазах у всех встал в очереди за пирожками впереди Басова:

– Самбист, я, кажется, тут стоял?

– Да бери, раз уж тебе некогда… – скрипя зубами от досады, тот немного посторонился, уступая место.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю