Текст книги "В конце аллеи..."
Автор книги: Александр Виноградов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– Зачем ты его так? Могли бы начать резню.
– Могли бы завтра с почестями хоронить командира, – зло отрезал Лукич.
…Деревушка серыми домиками разбежалась по песчаному взгорью, стекая огородами и садами к петлявшей в непролазном ивняке узенькой речушке с таким неожиданным именем – Тараторка.
«Ну надо же так назвать», – про себя усмехнулся маршал меткому слову. Обратился к ушедшей в свои думы Катерине:
– Это кто же ее так обозвал?
– Речку-то? – охотно откликнулась женщина. – Поди узнай, кому на ум взбрело. Выберется времечко, постойте на бережку. Занятно так станет. День и ночь заговаривает с камнями. Вылизала, обкатала гальку, как пасхальные яички, да все не наговорится с ними. А ветерок подует – втроем болтают. Тут такие омуты да налимы усатые под корягами… – Кнутовищем махнула в сторону обихоженного, обшитого крашеным тесом пятистенника. – Вот здесь и квартирует Лукич.
На крыльце дымил едким самосадом взъерошенный, расчерченный солнечными бликами, сухонький старичок. Вызывающе поблескивала вспотевшая лысина, торчавший клинышек седоватой бороденки придавал ему воинственный, колючий, но очень свойский вид. Из-под очков, сползших на самый кончик красного и мясистого носа, высверкнули неожиданно синие, по-детски любопытные глаза.
– Председателя? – строгим голосом человека, близкого к начальству, спросил старик. Часто-часто поморгал и вдруг вперил в Степана свои добрые синие глаза.
«Только бы не узнал да народ скликать не стал, – устало подумалось маршалу. – Тогда собрания не миновать. И пойдет, поедет. Районному начальству сообщат, митинг организуют… А старик-то, видно, приметливый, цепкий».
Но интерес деда Семена погас быстро. Он разочарованно отвернулся и сизым дымом выдохнул:
– Занятная штука. Попервости чуть во фрунт не вытянулся – вылитый маршал с портрета. Да обмишурился по старости. Похож, да не тот. Кишка тонка, брат, до него. У маршала одна выправка что тебе гвардия. Да и глаз боевой, напористый. А так схожи, калибр твой поменьше только.
Степан пропустил мимо ушей колкие дедовы словечки. Нетерпеливо поджидал Лукича, который, по заверению Семена, вот-вот должен прийти с фермы. А старик, точно не замечая неразговорчивости гостя, стремительно менял темы, плел причудливую словесную вязь. Будто до этого годы молчал и теперь должен был непременно высказаться до конца:
– До войны не деревня была, а загляденье. Почитай, в каждой избе по два мужика. Да и бабы у нас первостатейные – на масленой от сватов отбою не было. Вон хоть мою Ефросинью возьми, царствие ей небесное! Уж какие зажиточные из Поречья подкатывались! Ан нет, пошла за меня. Правда, невзлюбил меня ее отец, мужик богатый, сутяжный. Да и он сломался. А куда повернешь-то? И лицом и статью я хоть куда. Да и по машинной части во всей округе нет мне ровни. Домишко обиходили, детей народили, все честь по чести пошло. Четыре парня вымахали один к одному. И тут война проклятая… – И, поймав глаза маршала, сбился с хвастливого тона. Глухо, враз севшим голосом стал допытываться: – Ты объясни, мил человек, «пропал без вести» – это что, насовсем? Бумажка какая-то тревожная, сумятливая. Что значит «пропал»? Мои не пропадут, мои ребята орлы и на подлость неспособные. С Михаилом и Яшей – тут все ясно. – Начал вытирать заслезившиеся глаза. – Казенные извещения… А вот что с Николаем и Сашкою? Ефросинья до самой смерти верила – вот-вот придут. Меня теперь сумление берет. Ежели в плену, то убегут мои сыновья. Тогда стоит мне пожить и дождаться. Или обмен пленными начнут, или как будет-то, мил человек?
Ну, что мог ответить маршал этому обкраденному со всех сторон жестокой войной старику, чем утешить его, сиротливого и одинокого? Когда сам только-только разбирался в послевоенных делах и заботах. И толком не знал, сколько же пленено наших солдат и какая судьба ждет их?
Но сумел оторваться от больших забот, сосредоточился на интересе деда Семена, который хотел знать о своих детях и кому неведомы были сейчас всеохватные государственные проблемы.
– Во всем разберутся, отец. Невиновные скоро домой вернутся. А раз твои ребята – орлы, присяге верные, печалиться нечего. Проверят, порасспросят очевидцев… Накажут только виноватых, а к честным грязь не пристанет.
– Так-то оно так… Хоть бы весточку подали, отозвались отцу. Какая же жизнь без веры…
Лукич подошел неслышно. Постаревший, севший в плечах до мальчишеской угловатости. С пустым рукавом гимнастерки, заправленным под ремень, с бобриком редких, выбеленных тяжелыми годами волос. Этот мужчина ничего общего не имел со статным, цыганисто-красивым комэском Александром Винокуровым. Боже, как проутюжила его жизнь, что с человеком сделала! И сразу же подумалось о себе: верно, годы и его не помиловали, старательно прошлись по лицу, если Лукич рассеянно скользит усталыми глазами…
Привычно, будто надоевшему уполномоченному:
– Слушаю вас, товарищ…
– Лукич! Да ты что? – И растерянно, огорченно: – Не признал, значит… Саша, Лукич! Тьфу, наваждение какое-то…
– Степан Иваныч… Степан Иваныч… Да не сон ли вижу?! Да и что за цирк? Без парада, в кепчонке… В избу, к столу! Дедушка, давай припасы. Гость дорогой пожаловал…
В один миг, со сноровистостью тридцатилетнего дед Семен преобразился: рубаху новую напялил, «Георгия» нацепил, да и сказочный стол спроворил. Он сновал из кухни на чистую половину суетливо и радостно. Потому как уж очень хотелось принять гостя честь по чести, повеселить первачом, обиходить гостеприимно и хлебосольно. Опрокидывая стопку, не задерживался за столом. Понимал, что он при беседе лишний. Выставив все, что было в доме, завалив стол нехитрыми закусками, потихоньку притворил дверь и выскользнул на крыльцо…
Лукич говорил не торопясь, возвращаясь памятью в уже ушедшие нерадостные годы, надолго задумывался, припоминая детали, имена.
– Последний выстрел сделал в Средней Азии, когда Курбан-бея брали. Ну а потом в родные края. Вернулся к своему безлошадному дому. Мать в девятнадцатом померла, отец в бобылях совсем одичал. При сельсовете ячейка образовалась, от кулаков бедноту защищали. В двадцать втором женился. Ну да, на той самой, рассказывал тебе. Когда на действительную отправлялся, провожала меня до росстанного камня. Девчушка совсем нескладная, ей тогда четырнадцатый шел… Вернулся – невеста на выданье. Правда, в возрасте разница, да и отец ее восстал: не отдам за голытьбу – и все тут! Поддерживала и родня – у них мельница, тройка лошадей, скотины полон двор. А я что? Бесштанный, по их понятиям. Да только с характером оказалась Маргарита: уперлась на своем – и баста! Или он, или никто! Отец ее, крутоватый мужик, но отходчивый и сметливый, понимал, куда жизнь поворачивает. Поартачился для фасона, повыламывался, сколь деревенские порядки требуют. Потом шепнул моей родне: дескать, засылайте сватов. – Чокнулся с маршалом, заглянул в глаза: – Может, длинно все это, а? Ты скажи, неинтересно встряхивать прошлое, так я враз закруглюсь.
– Да будет, Лукич, полно…
– Ну а дальше что? В сельсовет двинули. Деревня к объединению шла. Кулаков да зажиточных прищучивать начали, хотя в нашей округе крупных мироедов и не было. Сам видишь, земля бедная, край неухоженный – разжиреть не на чем. Мой тесть – мужик дальновидный. Все сдал добровольно, да и в колхоз сразу записался. Работал справно и хоть ворчливым стал, так иногда и по делу – сколько бесхозяйственности на первых порах в артелях было. А в тридцать пятом район мне дали. Как угорелый носился по деревням. Из конца в конец больше сотни километров, район-то… Но и заботы другие стали. Колхозы силу набирали, жить стали веселее, бедных убавилось. Техника пошла на деревню, люди грамотные подрастали… Теперь о главном, Степан Иванович. Повиниться хочу и разъяснить тебе, что к чему. Если бы несерьезно, разве дал бы я тебе телеграмму?
– Да что ты, Лукич, виниться вздумал. Это мне горько, что не успел активно вмешаться. Бумажку твою подают, а я через час на маневры улетаю… Прочитал, а толком не пойму: что стряслось? Чую, плохо тебе, но что конкретно делать, ума не приложу. Приказал адъютанту связаться с областью, нужные рекомендации дать. А потом, уж прости ты меня, Лукич, такая круговерть началась, что и не хватился проверить. Как оно у тебя все обернулось?
– Да обернулось лучше, чем началось. На чем это я остановился? Вроде обычный вызов в область. Поздоровались, как всегда, но холодком от всех сквозит, будто инфекционный я. Что да к чему, допытываюсь, а все глаза отводят да о пустяках расспрашивают. Потом позвали в кабинет. Вхожу. За столом трое. И будто ледяной водой в лицо: «Гражданин Винокуров?» Усадили на стул и перекрестно так: «В царской армии служили?» – «Так это известно всем. В каждой анкете писал». – «А как в Красной Армии очутились?» – «Не очутился, а пришел. Об этом тоже написано». – «Два «Георгия» у царя выслужили. За что?» – «Тут царь ни при чем. Кресты за храбрость давали. За то же и боевым Знаменем награжден». Смекаю, что худо дела складываются. Я им про Фому, а они про Ерему…
– Простить себе не могу, Лукич… – Маршал гонял дольку огурца по опустевшей тарелке и все норовил встретиться взглядом с потемневшими, захолодевшими от гнева глазами товарища. – Со мной бы посчитались, я бы проверил, что за комиссия оскорбляла заслуженного человека…
– А они и посчитались. Не будь твоего запроса – несладко бы мне пришлось. Ко всему еще анонимку подбросили. Кто-то из раскулаченных, кому не по нутру пришелся… Через неделю снова побеседовали. И баста. С исполкома освободили. Вернулись мы с женой в деревню. Маргарита, дело ясное, успокаивает: черт с ними, с чинами, главное – при семье. Председатель здешний, пьянь перекатная, обид мне не забыл, поиздеваться радешенек. Покуражился всласть, как малое дитя, в конюхи определил. А к лошадям – что ж, дело привычное. Да и люблю я эту скотину…
Маршал покусывал пропахший табаком провислый ус, горько кивал. Никак не мог подобрать такие нужные сейчас, проникновенные, недежурные слова. Как назло, ускользали они, не шли на язык. Дотронулся до пустого рукава Лукича:
– Где это тебя так?
Лукич глуховато кашлянул, поперхнулся словами, резко переключаясь на другое. Отрешился от неприятных воспоминаний, веселее и по-фронтовому дружелюбно пояснил:
– На Днепре. На самой быстрине… В соседний плот прямое попадание. Нас тоже сильно зацепило. Боль адская, стоны кругом. Уж и не помню, как удержался на плаву. А после госпиталя комиссовали. Домой вот вернулся… – Каменно, отчужденно замолчал.
Маршал положил ладонь на угловатое, вздрагивающее плечо и тихо попросил:
– Не надо дальше. Я все знаю…
– Ну раз знаешь, то и разговору конец. – Тяжело и жадно опрокинул стопку первача, насупился, захрупал огурцом.
* * *
Жеребца привели к вечеру, и Тихон, никем не предупрежденный, встретил нежданного постояльца настороженно и ворчливо. Жеребца определяли на место Пальмы основательно и надолго. Люди, которые привели коня, что-то долго говорили Тихону и все требовали от него внимания. Конюх слушал рассеянно, вяло кивал головой, соглашаясь с приказной дисциплиной. Когда гости удалились, ввел жеребца в стойло. Насупленно задал ему овса и, отыскав молоток с гвоздями, стал неторопливо прибивать табличку с короткой и красивой кличкой – Гусар. Лениво заколачивал гвозди, бунтарски выговаривал в конюшенную пустоту:
– Все Тихон да Тихон… Как в богадельню определять, так Тихон подсоби. А что ж красавцы-то ихние? Медали да призы огребать – они первые! А выдохлась лошадь – все на Тихона норовят спихнуть. А она, что ль, без сердца, скотина? Этот Гусар, положим… Разве хозяин ему не дорог, разве скучать лошадь не будет? Хоть бы проводил жеребца, на пенсионный постой определил…
Но уже теплел в своем брюзжании Тихон, в стариковское ворчание вплетались нотки сочувствия – за долгие годы Гранат безошибочно определял перелом в настроении конюха. Вот и сейчас, еще по инерции, он не мог остановиться, но в слова уже вплетал заботу и сострадательное понимание несладкой конской жизни. Он оглаживал волновавшегося от незнакомого помещения Гусара, перемешивал в кормушке пахучее сено:
– Твои-то небось уж другого присмотрел. Конных заводов хватает – выбирай, какого хочешь. Ну объездит, сердцем привяжет лошадь. Наградные сливки поснимает, скорость всю выберет с коня и без жалости расстанется. Все они один к одному, вертопрахи ипподромные. – Повернулся к Гранату, искательно проговорил: – А ты не фырчи, что стойло занял другой. Уж давно надо дурацкие мысли из головы выкинуть. Да и что теперь кручиниться? Такого же ветерана подселили. Введи его в курс здешней жизни, освоиться помоги. Вдвоем-то веселее время коротать. По-стариковски…
Покряхтел, поохал, проверил задвижки и самым последним покинул конюшню.
Гранат втянул воздух, знакомясь с новичком, просунул морду в его стойло. Тот готовно потянулся к старожилу и дружелюбно фыркнул. От Гусара исходили токи, которые совсем не говорили о его старости. От таких запахов, несущих в себе силу и обещание новой жизни, еще вздрагивают и волнуются кобылицы, уступчиво подаются навстречу, если партнер приглянется их разборчивому глазу. Гранат недоумевал, почему всем своим тоном Тихон уравнивал их в годах и о Гусаре говорил тоже грустно и безнадежно. На деле выходило совсем иное: Гранат уже был опытным, преклонных лет жеребцом, когда этот Гусар еще неуклюжим жеребенком тыкался в материнские соски. Попробуй пойми людские решения – взяли да и определили на постоянный отдых.
К полуночи они уже хорошо обнюхались и могли о многом поведать друг другу, о своих таких непохожих судьбах. Гусар помнил себя в азартных ярких бегах. В его ушах до сих пор стыл волнующий звон ипподромного колокола, гремели обвальные аплодисменты, волновалась причудливыми звуками человеческая разноголосица. Он привык к похвалам и слащавому людскому славословию, его все время окружали фанатичные поклонники и какие-то плутоватые и увертливые люди. Чего только не навидался он за свою хлопотливую короткую, словно фейерверк, сценическую жизнь! Его ласкали и холили, лихорадочно заботились о нем – вез жеребец со всего света ценные награды и бесценную валюту. В лучах его славы купался удачливый наездник, красовавшийся вместе с Гусаром на телевизионных экранах и страницах журналов. Гранат внимал соседу и не мог себе представить ту цветную и суетную жизнь, оставленную Гусаром за стенами этой конюшни. Ему были неведомы самолеты и корабли, в которых Гусар пересекал материки и океаны. Было трудно поверить в реальность этого сказочного мира, где страсти разгораются до невообразимого накала, где уравновешенные и всезнающие люди теряют голову и в плену азарта вытворяют несуразное и смешное.
…Это случилось в заокеанской стране. Привыкший к самолетному гулу, Гусар очередной перелет перенес все-таки тяжело и беспокойно. Над океаном машину трясло, она скользила в провальные воздушные ямы, и жеребец тревожно напрягался, чуя разбушевавшуюся непогоду и опасность полета. За два дня отдыха жеребец, казалось, успокоился и вновь обрел предстартовую форму. Хозяин никуда не отлучался: и на разминках и в денниках он вселял в Гусара свое спокойствие, разжигал в нем готовность к трудной, горячей борьбе.
Гусар готовно подобрался, вытянулся струной в ожидании старта. Чужие лошади нетерпеливо вздрагивали по обоим бокам, готовые ринуться в бой. На какую-то секунду человек прозевал старт, и морды соперников настильным рывком зависли впереди. Гусар размашисто и мощно резал воздух, волнение подстегивало его. Опьяненный борьбой, оскорбленный дерзким вызовом конкурентов, он стлался над землей, пытаясь уже на первых метрах достать лошадей, наверстать упущенное. Но не тут-то было – рядом шли испытанные, удивительной резвости соперники. Хозяин, сознавая свой промах, не беспокоил Гусара, его заботило одно: как бы в отчаянном полете лошадь не сбилась с ноги. Но его волнения были излишними – Гусар отлично знал беговую дисциплину и наращивал размашистую рысь. В бешеном кручении замелькали спицы чужих колес, и тележка соперника начала выжимать их с ипподромной дорожки, выталкивать к ухоженной щетке зеленеющей травы. Что-то резкое выкрикнул его хозяин конкуренту, дернул правой вожжой. Гусар взял чуть правее, но чужое колесо все так же угрожающе плыло на них, грозя сбить ритм и опрокинуть тележку. Рыжий жеребец прерывисто и часто дышал, Гусар чувствовал рядом горячее и мощное тело чужака. Казалось, беды не миновать. И было обидно, догнав ушедших вперед лошадей, допустить на середине дистанции такой срыв.
Какая-то бесовская сила влилась в Гусара после команды человека – он неимоверным напряжением бросал свое могучее тело. И чудо свершилось! Чужое колесо вдруг потускнело и затерялось где-то сзади, а под копыта победными метрами стлалась черная шлаковая дорожка. На прямой перед финишем полет Гусара поверг в неописуемый восторг вскочившие трибуны. Завсегдатаи бегов, видавшие на своем веку разное, не могли сдержать страсти. Сметая на пути жиденький заслон полицейских, ринулись на зеленую траву… Чтобы вблизи разглядеть это чудо, эту невиданную птицу из далеких, чужих земель…
Ходуном ходили взмыленные бока, екала селезенка победителя. К нему тянулись десятки рук, чтобы пощупать, погладить… Убедиться, что нет крыльев на атласной коже жеребца. Хозяин пожимал и пожимал чужие ладони, тонул в букетах цветов. Как только выдерживал он эту обрушившуюся на него лавину поздравлений, приветствий и восторгов! Порывистые практичные люди затеяли кустарный аукцион, и Гусар с удивлением слушал разгоряченные голоса.
Обрадованный и уставший жеребец мелко подрагивал ногами и благодарно косился на своего хозяина. Как преданно и самозабвенно любил он его! Хладнокровие человека удержало от сбоя Гусара, распаленного вероломством соперника, – это он легким рывком вожжи удержал жеребца в дисциплине и дал ему новые силы. Радостная легкость вливалась в тело, и в порыве признательности он лизнул камзол хозяина.
Но это было давно, и яркость воспоминаний чуть поблекла. То были светлые, победные картины, память о которых бодрит кровь, приятными мгновениями озаряет жизнь. Ноющей обидной болью наплывают другие бега, совсем недавние. Гусар по всему предчувствовал, что в забеге у него не будет сильных соперников. Признанный фаворит, так привычный к первенству и главенству, он свысока оглядел лошадей, и никто не вызвал в нем тревоги и неуверенности. Вот разве что кобылица с мягкой челкой, разделенной на две прядки, на соседней дорожке. Она вострила уши, в предстартовом волнении конвульсивно вздрагивала, и шли от нее горделивые и властные токи. Человек приглушенно и ласково успокаивал вороную красавицу, а сам пристально разглядывал Гусара. Хозяин кобылицы знал, кто поведет бег, изучающим и пристрастным был его взгляд.
Они сорвались ровно, бок в бок, и первые минуты синхронного бега не испугали Гусара. Сейчас он поднимет скорость и оставит соперницу за хвостом. Он ускорял бег, но, словно связанная с ним, кобылица не отставала. Приказ вожжей – наращивать, взвинчивать темп – он выполнял беспрекословно. Мощные взмахи передних ног гасли, вроде мешал жеребцу спрессованный воздух. Бунтовавшая кровь толкала его вперед, но кобылица не отставала. Наоборот, и тут безразличие растеклось по телу – вихрем пронеслась мимо резвая кобылица, мелькнула торжествующая улыбка ее хозяина, а потом замельтешили разноцветные камзолы, спины, тележки, лица… Конкуренты уходили к повороту, а чугунные, враз затяжелевшие ноги прижимали жеребца к земле, и уже не было речи о вольном победном полете. Порыв вожжей стал оскорбительным и резким, голос хозяина – раздраженным и злым. Чего никогда не случалось раньше – человек в сердцах стегнул его по спине и сорвался на крик. Гусар стал сбиваться от неуверенности хозяина…
На финише они были последними. Никто не бежал к ним, и хозяин не гладил его по шерсти. Он бросил вожжи подбежавшему конюху, сплюнул на землю, выругался и зашагал в конюшню.
Но разве виноват Гусар, что отслужил свое, что время и несчитанные награды выкачали из него резвость? Что так враз и бесповоротно потерял он спортивную форму?
После того горького дня Гусар больше не видел своего хозяина. Скучал и все время ждал, но коня передавали людям незнакомым и озабоченным чем-то своим, человечьим… Побывал в разных местах, пока не привезли его сюда…
* * *
В тот год очень жарким, а для сердечников просто невыносимым выдалось лето в Подмосковье. Припекать начало в мае, и тогда же пролился на землю последний, дождь. Поначалу ведренная погода радовала – после прошлого слякотного и простудного лета так соскучились по теплу, – но потом безоблачное небо начало настораживать, внушать тревогу. Изумрудная, доверчиво выклюнувшаяся зелень сникла, потеряла сочность. Первыми зажелтели кустарники. Они загорались непривычными для этого времени осенними пожарами, пожухлыми пунктирами очерчивали бульварное кольцо, ядовитыми проплешинами вписывались в зеленые массивы только что освоенных микрорайонов. Усохшая, гудевшая от пропеченной твердости земля трескалась, змеилась шрамами, и влажные шланги не могли утолить ее кричащую жажду.
Говорливые ручейки и замутненные речушки пригородов боязливо замолкали на обмелевших перекатах, отдыхали в затененных омутах, встревоженно пробирались своими тысячелетними дорогами. Сухой зной обезвоживал траву, деревья, выжимал топкие луговины, а подпочвенные воды, хоронясь от немилосердных лучей, струились вниз, под защиту глубинной прохлады земли. Лесная подстилка стала горючей, как лен, опасливо шуршала под ногами, готовая в любой момент заняться всепожирающим лесным огнем. Встревоженные лесники следили за своими квадратами, помогали страдающей живности, но особенно зорко приглядывали за людьми – тут до греха один шаг. Увлеченные туристским бумом, тысячи горожан сновали по лесам, организованные или праздношатающиеся. От них лесные стражи больше всего ждали беды. Опасность стучалась в лесные двери каждый день, и люди не смогли предотвратить ее привод.
Вокруг столицы загорелись леса, тянуло удушливой гарью. Но что всего страшнее – огонь полез в глубь земли, разбудил спрессованные, высохшие торфяники. Пожары охватили большим кольцом гигантский город. Сизый устойчивый дым зависал с самого раннего утра, накидывал свои угарные сети на улицы. Языки огня лизали обширные территории, и нечего было думать, что удастся сразу, лихим наскоком, раздавить огонь, остановить его неумолимое расползание. Беда приобрела широкую поступь, и люди готовились к массовому и планомерному отпору. Теперь поздно было выяснять, что это – самовозгорание, как утверждали некоторые газеты, беспечно брошенный окурок или непотушенный костер халатных туристов? Теперь требовалось мужество в борьбе с неучтенной стихией и дисциплинированное спокойствие всех жителей столицы. Наступление на бушевавший пламень лесов и на коварно тлевшие торфяники повели размашисто и основательно.
В эти иссушающие, затянутые горьким дымом дни в столице было невмоготу. И хотя так нужен был сейчас маршалу городской кабинет, где под рукой материалы и справочники, давние записи и наброски, все-таки в Москве оставаться было трудно. Учащалось сердцебиение, резало глаза, першило в горле и тяжело, с натугой дышалось. Он собрал бумаги и решительно переехал на дачу.
Книга рождалась трудно. Наедине с чистым листом маршала охватывала робость. Слова выстраивались неуклюже, как новобранцы на первой перекличке. Рассказать хотелось о многом – душевно и честно. И в уме все выговаривалось легко и сочно. А на бумаге слова становились ватными, не волновали ум и сердце, не передавали и сотой доли того, о чем необходимо поведать людям.
Маршал мучительно мерил веранду, подсаживался к опостылевшему столу, набрасывал несколько фраз, но, прочтя написанное, остервенело рвал листы. Оказывалось, что многотрудную жизнь легче прожить, чем изложить все ее события на бумаге. Маршала мало утешало, что черновые наброски доведет до литературной нормы и отшлифует уважительно и готовно ждущий своего часа способный литработник. В который раз Степан Иванович зарывался в глубины памяти и напряжением воли старался воскресить дорогие образы и памятные события.
С далекого хуторского захолустья ниточка воспоминаний вела его в стремительную, полную перепадов и взлетов взрослую жизнь, которая такой крутой пружиной развернулась после Великого Октября. Он удивленно осознавал, что невероятную участь уготовила ему судьба: подумать только, сельскому хлопцу новый строй доверил в командирских рангах защищать правоту народного дела. И надо рассказать об этой правде жизни просто и убедительно. Где найти точные изначальные слова, определяющие народную суть социалистической революции, как углядеть те закономерности, по которым народный строй открыл необозримый творческий простор для каждого человека?
События и годы скользили перед ним, как ускоренная лента кинематографа. С той лишь разницей, что трудно было застопорить кадр и всласть, досыта насмотреться на бесконечно дорогое, уже минувшее, ушедшее в книги и хрестоматии, а то и в обидное забвение…
Озарение и словесная легкость пришли так неожиданно и ясно, что поначалу растерялся маршал и не сразу совладал с прозрачным потоком событий и образов.
…Он увидел себя молодым, бравым, обстрелянным уже предостаточно красным командиром, за плечами которого были выигранные сражения, стратегический опыт, беззаветная храбрость. Гражданская война, обильно обагрившая землю кровью лучших сынов республики, мучительно шла к победному концу. С позором покидали исторические подмостки все самозваные спасители России. Определялись рядовыми лошадьми в строевые части белые как снег жеребцы, на которых новоявленные диктаторы намеревались триумфальным шагом въезжать в столицу. Белое движение, не брезговавшее черными и зелеными оттенками, переживало агонию. Но еще ощерялось окопавшимся в Крыму Врангелем, разным бандитствующим отребьем, терзавшим мирные села, серьезной угрозой нависало над западными границами республики.
Степан Иванович ехал в Москву, и времени для раздумий у него было хоть отбавляй. Долгий путь смыл все сиюминутное, подталкивал к обобщениям, позволял подвести некоторые итоги. Степан Иванович командовал сейчас одним из самых боеспособных и мобильных соединений молодой Красной Армии. После изнурительных, многомесячных боев его дивизии вышли на оперативный простор и нуждались в отдыхе и свежем пополнении. Конники смертельно устали, стокилометровые переходы, постоянная бескормица вконец измотали лошадей. Подразделениям нужна была полная переоснастка, и на это требовалось драгоценное время. Но и другое было бесспорным – разнеживаться бойцам не давала обстановка, враг готовился к последней отчаянной схватке.
Чем ближе была столица, тем большее волнение охватывало Степана. Выводы комиссии Реввоенсовета, инспектировавшей его части, наряду с бесспорными и законными претензиями содержали изрядную долю субъективизма и какой-то канцелярской неприязни.
Слов нет, идеальной дисциплиной они хвалиться пока не могли – рецидивы партизанщины и необузданных лихаческих замашек еще встречались в армии. Но как же не понимать и другое: разве командование армии за короткое время не совершило невероятное? Сплавило в единый боевой организм отряды и отрядики, серьезно дисциплинировало бойцов, сбило местнический гонор и анархизм с командиров всех рангов и подразделений. К большому недоумению командарма, комиссия упрямо игнорировала эти обстоятельства. В своих выводах она исходила из идеальных предположений, будто все командиры его армии прошли полный курс кадетского корпуса, а многотысячные массы бойцов были кадровыми, блестяще обученными солдатами. Да, в армии случилось и трагическое – вышло из повиновения, отказалось подчиняться приказам боевое подразделение. Но разве поступились они революционной законностью и всей суровостью военного времени? Опозорившие знамя были расформированы, а клятвоотступники-командиры преданы суду. Конечно, факт позорный, возмутительный. Но куда уйдешь от этого – такое случалось и на других фронтах.
Больше всего печалило и огорчало, что докладную записку должен был прочитать Владимир Ильич. Командарм ни разу не встречался с Лениным, за идеалы которого истово и бесстрашно сражался, всем сердцем приняв его веру, отдав свое оружие и талант командира защите правого ленинского дела. Сейчас Степан мучительно раздумывал над тем, захочет ли увидеть его Ленин после невеселой докладной. Пожелает ли выслушать соображения, да и просто познакомиться с человеком, которому он слал десятки требующих, приказывающих, предостерегающих и умоляющих телеграмм? О встрече с необыкновенным руководителем необыкновенной страны мечталось всегда. Радостное осознание того, что у руля молодой республики стоит руководитель такой величины, такой всеохватной эрудиции, наполняло гордостью сердце, удесятеряло силы в самых критических и немыслимых ситуациях.
Молодая республика сказочно быстро обрастала штабами, канцеляриями, управлениями. На беготню по всяким инстанциям, разные заявки, запросы, согласования ушли первые сутки пребывания в столице. Усталость обрушивалась на организм, более привыкший к седлу, чем к городской суете. В этой круговерти забывалось горькое недоумение по поводу нелицеприятного рапорта комиссии. Более важные заботы и столичная, наполненная ожиданием скорой победы атмосфера рассеяли тревожное настроение: отсюда лучше виделась непокоренная, растерзанная интервентами страна, ее завтрашний нелегкий, но прекрасный день.
На съезд партии он пришел спозаранку, чтобы побродить по театру, высмотреть знакомых, которых война раскидала по разным широтам необъятной страны, послушать боевых товарищей да и просто подышать воздухом этого строгого и авторитетного собрания.
Шинели, кожанки, бушлаты, шлемы, фуражки, шляпы… Буйные шевелюры и наголо бритые головы, разномастные бороды и юные мальчишеские лица. Ожидание значимых слов от руководителей побеждающей республики – полнилась слухами земля, что в кабинетах непривычно звучащих учреждений готовятся грандиозные планы мирного преобразования всей страны, что стремительное ленинское перо набрасывает масштабные, научно выверенные перспективы послевоенного развития республики.
Они еще не знали, кому суждено встать в мирный строй, а кому судьба уготовила Волочаевку и Перекоп, чьи имена лягут в строки поэм и песен, кого ждут горячие пули и смертельная шрапнель. Еще шутили и смеялись люди, ставшие потом памятниками и легендами… И уж совсем никто не ведал, что предательская болезнь подтачивает жизнь великого вождя, что не прошли для него бесследно отравленные пули эсерки Каплан, а изнурительный, исполинский труд Ленина стремительно приближает роковую черту. И те, кого пощадит немилосердная судьба, через четыре года адским морозным днем будут провожать в последний путь человека, который сегодня в радостном оживлении пожимает руки, выстреливает лукавые и глубокие вопросы.