Текст книги "В конце аллеи..."
Автор книги: Александр Виноградов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Бархатный многоярусный зал замирал, взрывался аплодисментами, устало дышал, уносился в завтрашние такие заманчивые дали. Единый порыв поднимал людей, и приглушенными выстрелами хлопали роскошные кресла бывшего императорского театра. Нет, не зачерствели души воинов в многолетних кровопролитных боях, и, чуть разглядев близкие контуры мирного будущего, они готовили себя к непривычным, не менее трудным ролям в грядущей жизни.
В перерыве боевой товарищ подвел Степана к Владимиру Ильичу. Оживленно жестикулируя, он с кем-то азартно разговаривал. Отпустил собеседников и стремительным прищуром окинул фигуру Степана Ивановича:
– Так вот он каков, наш герой. Хорош, хорош, да и молод еще… – Загорелись озорнинки в глазах, лучики расчертили щеки. – И уже успел столько набедокурить? Ух, как вспомню бумагу, оторопь берет… – Улыбнулся. – Выкрою время, обязательно встретимся. Тогда и потолкуем.
Его уже ждали, и он быстро пошагал за кулисы.
В рабочем кабинете Кремля Ильич был обстоятелен и нетороплив. Чуть склонив голову, внимательно слушал Степана Ивановича, пытливо оглядывал его ладно сбитую поджарую фигуру. И неожиданными конкретными вопросами обнаруживал удивительную осведомленность в делах армии. Коснулись самого деликатного и неотложного: как перебрасывать армию на запад, оперативно и без ущерба для боеспособности войск одолеть тысячекилометровое пространство? Железная дорога прельщала кажущейся простотой решения. Но трезвый расчет ставил в тупик: где разоренная страна мобилизует десятки паровозов, отыщет тысячи единиц подвижного состава? Да и сколько же эшелонов надо сформировать, чтобы поднять и быстро перебросить громоздкое хозяйство целой армии?
Степан Иванович просто и раскованно высказывал свои сомнения и все глядел на задумавшегося Владимира Ильича.
– А что предлагает командование армии?
В вопросе читались глубокий интерес и готовность выслушать любое предложение.
– Пойти своим ходом. Понимаю, неслыханно, в первый раз. Само собой основательная подготовка. Авангарды уйдут вперед, о корме и стоянках позаботятся. Каждую дивизию самостоятельным маршрутом пустим. Связь постоянная – это естественно. И еще момент немаловажный: по пути подавим батьков, атаманов и разных бандитов. На Украине их тьма-тьмущая, селянам житья не стало. Да и бойцы, Владимир Ильич, боевой навык не потеряют, и лошадям из формы выходить ни к чему. Впереди серьезные бои, фронт нешуточный.
– Убедительно. – Пальцы Ильича скользили по карте. – И сколько же дней?
– Это штабисты рассчитают, привяжут все к местности. Неукоснительный график составим. В мелкие схватки не будем втягиваться, главное – впереди.
– Интересное предложение, разумное. Что-то здесь есть, поразмыслить надо. Попрошу в Реввоенсовете вновь все обмозговать. – И кое-что оставил на конец беседы: – Еще раз вчитался в бумагу. Конечно, много отсебятины накрутили наши штабные. Но, по совести, дыма-то без огня… – Открыто улыбнулся.
Не вытерпел Степан Иванович, ухватил нить рассуждений:
– Все, что правда, признаем, Владимир Ильич. И революционную дисциплину подтянем, и своеволие отдельных командиров пресечем. Сами видим огрехи. Да и нас поймите: армия беспрерывно в боях, зачастую опаздываем воспитывать. Читаешь дневные сводки и, кого воспитывать надо, вычеркиваешь из списка живых.
– А бой – это тоже воспитание. Да, не хмурьте вы брови… Всю Красную Армию подтягивать пора. Вдумайтесь – регулярная рабоче-крестьянская революционная армия! Образцом должна стать. С добровольной беспрекословной дисциплиной! А будь по-другому – раздавят, уничтожат нас враги…
Слова уверенно, легко ложились на бумагу. Маршал совсем не ощущал, что с той удивительной встречи с удивительным человеком прошло полвека. Все эти годы не иссякает самая длинная в мире очередь к всегда живому для дела революции Ленину. Маршал в озарении преодолел временной разрыв и видел Ильича взволнованным, решительным, отчетливо слышал ясные слова и запавшие в сердце интонации великого в своей простоте организатора партии и государства.
Вставали боевые сверстники, неукротимые молодостью и убежденным упрямством, готовые до конца отстоять революцию. И хоть многих из них давно схоронил на степных просторах, в безымянных курганах, на белый лист укрощенной бумаги они приходили до боли, до мельчайших черточек живыми.
Выстраивались слова в боевые порядки, вычерчивали минувшие события, грохотали отшумевшими боями… Отступило мучительное неумение подчинить слово, отчетливой стала мысль, послушным перо. Он очень боялся потерять натуральную и правдивую тональность, опять заблудиться в словесной паутине. И раскованности нечастых озарений радовался вдвойне – в его возрасте каждый прожитый день воспринимаешь как щедрый подарок судьбы. Потому надо торопиться…
* * *
После тревожной ночи, когда несвязный бред сменялся едва уловимым дыханием, когда Петровичу было ясно, что жизнь друга отсчитывает последние часы, улучшение было таким неожиданным и ощутимым, что доктор обрадованно растерялся. Его старое, изношенное сердце торжествующе забилось – ошибся, ошибся! К утру на щеках больного робко проступил румянец, а дыхание стало наполненным и более ровным.
И отпустило напряжение последних дней, в котором пребывал Петрович, уютно и не так сиротливо стало на душе. Скупая, глубинная нежность к больному другу сменилась робкой уверенностью: а вдруг минует несчастье и на этот раз. Ведь такие перепады, опасные кризисы не раз повергали всех близких в смятение и заставляли готовиться к самому худшему. Особенно тогда, в конце сороковых…
…Война всем сильно поистрепала нервы. Маршал стал вспыльчивым, раздражался по пустякам, а потом болезненно переживал срывы и старательно заглаживал свою вину перед каждым, кому так нечаянно и обидно нагрубил.
Сумрачное настроение маршала Петрович уловил уже в телефонном разговоре. И решил славировать, уклониться от встречи.
Времени у него и вправду было в обрез – он тогда работал в госпитале инвалидов Отечественной войны и сутками, благо холостяцкий статус не мешал этому, пропадал в прокопченных дымом корпусах, затаившихся во владениях товарной, наполненной криками маневровых паровозов станции. Он стал объяснять в трубку, почему сейчас не может приехать. Что завтра необычайно трудная операция. Он будет ассистировать ведущему хирургу, а сегодня у него дежурство и поменяться решительно не с кем. Но маршал напористо разбивал аргументы, был неумолим и настойчив. На операцию отвезут прямо с дачи, а подмену, если захочет, найдет! Что, не надо машины? Поездом? Так это ж долго и утомительно. Ну ладно, поезд так поезд…
Петрович шагал со станции ухоженным перелеском, мимо кокетливо раскрашенных дач, укрытых добротными, утомительно однообразными зелеными заборами. Клейкие, дрожащие от радости разбуженной жизни листочки пахуче тянулись к тропинке, а удлинившиеся за раннюю весну дерзкие ветки заставляли наклонять голову, вскидывать руки. Перенасыщенный целебными запахами буйный воздух наполнял легкие, ширил грудь. Вся природа, только что умытая теплым и добрым дождем, гляделась жизнелюбиво и весело, гнала с души тревогу, телесную усталость.
Шло второе послевоенное лето. Отгремели победные салюты, замолкли в деревнях гармоники, встретившие живых и порыдавшие в хмельном развеселье о тех, кто не пришел, отстучали на стыках рельсов эшелоны с демобилизованными. Подсохли неутешные вдовьи слезы. В семейные коробки легли ордена и медали, а мужики, привыкшие к армейской подтянутости и дисциплине, расхолаживались в деревенском быту. Мирились с застарелой щетиной, не думали о подворотничках, благо рядом была покладистая баба, а не строгий старшина, и, облачившись в довоенные, кургузо скроенные пиджаки, теряли лоск и вымуштрованную статность.
Сама судьба приготовила многим из них заметные должности. Женщины, выбившиеся за войну на руководящие посты, безоговорочно уступали свои места и молча подчинялись неузаконенной логике – какой ни мужик, а все способнее самой распрекрасной бабы. Редко кто из фронтовиков отказывался от гербовой печати, да не каждый удерживал ее. Хоть и небольшая, но власть, и многих сбивала она с панталыку. Кто-то закружился, да так и не вышел из самогонного кручения; кто-то решил, что на доверенной должности главное – командный, не терпящий возражений голос…
Прошлогодний неурожай, разрушенная промышленность, обедневшие, разоренные до нитки за войну артели, неумение вновь испеченных председателей вести дела – все это утяжеляло и без того трудную послевоенную жизнь. Неуютными и голодными приходили в дома мирные дни, и вся страна в неимоверном усилии поднимала разрушенное хозяйство, латала зияющие прорехи, копила силы для решающего и зримого рывка вперед. И потому послепобедные будни были далеки от праздников; только труд, самоотверженный и каждодневный, сулил скорое и такое нужное сейчас улучшение жизни народа.
В госпитале чего не наслушаешься за день-деньской… Здесь анализ жизни не всеохватный, не претендующий на научную бесстрастность статистических служб, но случайные житейские факты вдруг высвечивают серьезные тенденции и приметы.
Война неохотно расставалась со своими солдатами: не успевший нанежиться с совсем отвыкшей от него женой фронтовик вынужден был ласку супружеской постели менять на скрипучую проволоку госпитальной койки. Приговоренный к томительному лежанию, но уже чуть поживший в послевоенной нужде, он приносил в палату все новости, радости и горести мирной жизни.
Петровичу было непросто отвечать на вопросы: слишком малой информацией он располагал. Да и весь день его проходил в этих унылых корпусах, куда война уложила свои недобитые жертвы и где продолжала алчно и беспощадно собирать печальную дань. Безногий сапер, чуть постарше двадцати, накануне пристрастно пытал Петровича:
– А вот тем, кто не дождался своих, а путался с другими, какое определят наказание?
Видно, для юного калеки не было сейчас вопроса главнее. Он скрытно и мучительно терзался, украдкой перечитывал письмо, которое получил из деревни. Письмо, чуть не стоившее ему жизни. Злосчастный листочек вверг парня в тяжелую хандру, потом сильно запрыгала температура, наползли вялость и апатия ко всему.
Рассудительный чернобородый великан, стоически вынесший девять операций, мечтательно размышлял о где-то услышанном:
– Это точно – скоро отменят! Сколько ж на карточках можно держать народ? Вот тогда ребятня моя досыта хлебушка наестся. Перво-наперво, как приду домой, картошки с салом нажарю… И огурцов миску. Ну и само собой стакашек для духу… Соседей покличу. Гульнем без карточек.
Обычно на затененной веранде Петрович в неторопливые паузы пересказывал маршалу обо всем услышанном, сам расспрашивал его о малопонятных ему вещах.
Сегодня маршал был неулыбчив, внутренне взвинчен, сумятливый какой-то… Петрович догадывался, что пилит его острая тоска по стоящему делу. И может быть, терзается боевой ветеран, что семимильно спешит время и не все улавливается в его лязгающей машинной поступи, что молодые и, безусловно, более способные к переменам выходят на большие и перспективные дела?
Конница сказала свое последнее и веское слово в минувшей войне и теперь уходила со сцены. После сорок пятого года, вспыхнувшего атомным грибом, опрокидывались фундаментальные доктрины, лихорадочно пересматривались привычные концепции, стремительно менялись оружейные арсеналы. Атомная монополия и открытый шантаж империалистов форсировали создание несокрушимых оборонных средств. Нелегко было родной стране, только что победившей в самой кровопролитной и разрушительной войне, принять военный вызов империализма. Но другого выхода не было – Черчилль в Фултоне провозгласил начало «холодной войны».
Разработка новых видов вооружения и враз изменившихся военных доктрин сместилась в закрытые сферы, и круг посвященных в тайны новой стратегии был туго сужен. На его орбитах крутились люди малознакомые, выплеснутые наверх точными техническими дисциплинами. Под их начало ставились десятки предприятий и целые отрасли хозяйства страны. Все было понятным и объяснимым: и новый кадровый подход, и новая иерархия стратегов…
Сегодня маршал ершился, как никогда. Разговаривая с Петровичем, будто продолжал жаркую полемику с отсутствующим собеседником.
– Это бесспорно: новые времена – новые песни. И все эти малопонятные лаборатории, работающие круглые сутки, и строго контролируемая информация. Там своя, непосильная для нас епархия. Но осталось другое – каждодневное воспитание бойцов, накопленный опыт. Его что, в могилу уносить прикажешь? Ну, окружили нас почетом, жизнь райскую создали, в президиумы сажают. А у нас еще порох есть, на полезную, а не на праздную жизнь способны. Прямо ватой обкладывают: и тяжело вам, и годы уважаем, и отдохнуть после войны не грех. А солдат, пропахавший на брюхе пол-Европы, он что, в перине нежится? Да он и не отдохнул-то толком, засучил рукава и хозяйство ладит.
Петрович робко втиснулся в горячий монолог:
– Да зря ты так, и в управлении опрометчиво спор затеял. Правы они, правы. Деликатно подсказывают, что каждому свое время. Вся армия на колеса садится, так что теперь наше седло…
Но не успокоил, а еще больше распалил маршала.
– Надо прямо в глаза и высказывать. Так, мол, и так, образование другое нужно – времена новые настали, за мемуары беритесь.
И некстати, в подогрев уже затухающего спора, объявился нежданный гость. Новехонькая генеральская форма ладно сидела на молодящемся мужчине, и вся его уверенная выправка говорила о прочном преуспевании и довольстве. Он уважительно и по-уставному представился. Фамилия будто взорвала воздух. Враз подтянулся, полыхнул румянцем маршал, потемнел глазами, недобро и вызывающе прикусил ус:
– Чем обязан, генерал?
Смущенно, но настойчиво гость ответил:
– Хотелось бы наедине… Разговор лишних не терпит.
– А он не лишний, и секретов от него у меня нет.
– Да, знаете… Слова как-то застревают, начать трудно.
– По-моему, раньше вы были решительнее, – неприязненно усмехнулся маршал.
– Так то ж война… Да и служба требовала. Докладывать все как есть…
– Святая истина. Все как есть, но не впадая в анекдоты.
– Такого не было, товарищ маршал. Честное слово офицера. Записка была суровая, но чтоб прибавить чего… Да время-то было… Вспомнишь – волосы дыбом встают…
– Вы же со мной в Подлипках разговаривали. Лично. С оперативным планом знакомились. А потом нате: маршал не владеет обстановкой, растерянность проявляет. Это откуда взялось в служебной записке?
– Так я же не один ее писал, товарищ маршал…
– А других я в глаза не видел. Покрутились где-то в частях, совокупность обстановки не уяснили, и раз тебе – бумага! За правду не больно – небылицы возмутили.
Подавленно и растерянно молчал гость. И Петрович никак не мог понять, зачем пришел генерал. Если грызет совесть и не дает спать стыд, если короста равнодушия не покрыла сердце, то смело, по-мужски покайся перед заслуженным и боевым человеком. С себя грех снимешь, да и маршалу полегчает от саднящей, до сих пор не забытой обиды. Или пришел виниться наполовину? Вроде отметился у своей совести, какой-то штампик поставил – и валяй себе, живи спокойно…
Вот, так и знал, что разволнуется маршал и опять нелегкие дни сорок первого придут в его сны, будут царапать душу, точить здоровье, омрачать настроение.
Маршал, против обычая, не пошел провожать гостя до калитки. Резко обозначились на его побелевшем лице скулы, заострился нос, вычертились до гневной жестокости плотно сомкнутые губы, и весь он, ощетинившийся, угрюмо-угловатый, смотрелся постаревшим и обиженным.
Ночью Петровичу позвонили с дачи: у маршала начался сердечный приступ…
Тогда все показания были угрожающими, и болезнь решительно бросила его на койку. Но прежде не было таких зажелтевших, не из этой жизни рук, которые теперь лежали на одеяле. Тогда пусть больное, но жило все тело. Сейчас жили только глаза…
* * *
Если глядеть со стороны, все это напоминало высадку шумного и разноцветного десанта.
Из резко тормознувшей «Волги» выскочили два шустрых, целеустремленных человека. Озабоченные, деловые, они устремились к зданию дирекции. Телевизионный авангард примчался, чтобы подготовить плацдарм для съемочного войска. И подкатил автобус, высыпал из нутра бородатых молодых людей и экстравагантных девушек. Сделал несколько маневров и, пришвартовавшись к зданию, начал выпускать из себя провода-щупальца, вмиг опутав кабельной сеткой все входы и выходы.
Привыкшие к толчее и свету юпитеров, избалованные вниманием корреспондентов и телекамер, известные наездники вмиг приосанились, радостно приготовились к предстоящим съемкам. Столь ураганное, напористое вторжение не взволновало и рысистых лошадей, увенчанных десятками медалей, видевших многотысячные людские скопища. Все это было знакомым и много раз испытанным. И потому не трогало сердца четвероногих премьеров и примадонн. До блеска вычищенные, обласканные заботливыми человеческими руками, они не боялись никаких технических новинок.
Но в сегодняшнем спектакле замечались отклонения от всех привычных сценариев. Черные змеи проводов протягивались мимо денников-люксов. Они струились в сумрачную глубину конюшни, и удивленные лошади, обойденные вниманием, недовольно поворачивали головы и с недоумением следили за происходящим.
О важном событии Тихона предупредили с вечера. В дирекции с ним говорили тепло и уважительно. Чтобы конь не подкачал, да и самому надо быть на высоте… Приодеться, конечно… Это само собой. Обиходить лошадь по первой статье. А что и как делать, гости покажут…
Сейчас конюх наводил последний лоск в стойле, успокаивал взволновавшегося от людской суматохи жеребца. С запозданием возражал начальству:
– Умник на умнике, все поучать горазды. Будто Тихон на свет вчера родился, как кутенок, по углам тыкается. И то сделай, и за этим присмотри… Без них вроде в аккурате не жил, порядок блюсти не умею. Кураж держать научились, пыль в глаз пустить все мастера. Ну хочь кино возьми… Эка невидаль. Аль страхолюдины мы какие и к съемкам непригодные? Им, ясное дело, красоту подавай. А ты умудрись геройство выглядеть, душу аппаратом разверни. – Провел затвердевшей ладонью по впалым щекам, выскобленным до синевы, поправил надраенные мелом позвякивающие медали и опять увяз в длинных рассуждениях: – Вот свояк описывал, что и как, – смехота одна. Да ты уж слышал, говорил я тебе. Человек серьезный, хлеб растит. По своим краям, можно сказать, человек гремящий. При орденах, не раз в газетах прописанный. Так к ним тоже телевидение нагрянуло. Ну и свояк в заглавных. С кино раньше дела не имел – что он, Моргунов какой? – и фокусам не обучен. Но уважительный человек, слушает гостей. А у них уж все готово, они уж с Москвы определили, что и как свояку делать. Попервости, мол, ты встаешь спозаранку, окно открываешь. Ну, это и без них ясно: какой мужик не глянет в окно – ведро или дождь? Порядились, поспорили насчет времени – когда в деревне встают? Так нет – главная комедия впереди. Он, вишь ли, при галстуке должен быть. Умора, да и все тут! Какой же дурак в пять утра галстук нацепляет и на улицу тащится? Заартачился свояк… Да сам посуди – кому охота себя на посмешище выставлять? Не клоун какой, а хлебороб! Дальше пошло-поехало. По их мысли, он утром поля осматривает. Не пора ли, дескать, уборку начинать? И требуют от свояка, чтобы он при полном параде и в штиблетах вышагивал. Мол, человек заслуженный и одежда соответственно… Ну, тут уж такой жиотаж начался, до председателя сельсовета дошли. Свояк уперся и ни в какую! Не к лицу пожилому человеку брандахлыстом выряжаться, ни свет ни заря ботинки напяливать. Роса опять же, обувь попортишь. А уж когда узнал, что кино немое, так и совсем осерчал свояк. Видишь ли, от жира они теперь бесятся, к немому кино вернулись. Вроде свояк губами должен шевелить, но голоса не будет: музыка разная, а он весь в раздумьях… Я так соображаю: попал в кино, про дело свое скажи народу, что к чему и как лучше работу ладить.
Под незлобивые усмешки Тихона, убаюканный его справедливыми рассуждениями, совсем успокоился Гранат в ожидании телевизионных нежданных гостей. Тихон примолк и последними взмахами щетки прихорашивал жеребца.
Грузный, невозмутимый оператор в пляжной кепчонке с непомерно длинным козырьком и низенький, говорливый режиссер с лохматой гривой маслянисто-черных волос являли забавное зрелище. Режиссер по праву старшего без устали сыпал словесный горох, прыгал вокруг Тихона. Ставил его и так и сяк, стремительно обегал стойло и, поймав новую идею, накатывался клокочущей волной на замершего, как сфинкс, невозмутимого оператора. Режиссерская скороговорка не делала пробоин в железном упрямстве оператора.
– С наплывом, в размыв с подсветочкой, а? Очерчивается ухо, захватываем гриву? Наплывает в экран косящий глаз, а?
Оператор лениво отмахивался, высматривал свои ракурсы, примеривался взглядом к непривычной площадке. Вяло, но непреклонно цедил сквозь зубы:
– Не то, не то… Ну и что глаз? Блики пойдут, смажется все. Да при чем тут конюх? Сперва для жеребца точку найди, а потом и на сюжет выйдем.
Неугомонная шевелюра уже высовывалась между перекладинами, и шустрый режиссер атаковал новыми предложениями:
– Эврика, Вадик! Эврика! С пола, со спины, красотища! Скользим по ногам, ах черт, принарядить только нужно. Выходим на гордую, поседевшую голову ветерана. Приближается конюх и оглаживает боевого друга. Ах, не воевали вместе? Фу, дьявол! Ну другой поворот. Символ общей судьбы, каждому есть что вспомнить.
Длинный козырек отрицательно махнул и решительно схватился за камеру.
Тихон, любивший степенность в словах и поступках, с самого начала этого развеселого действа симпатизировал оператору. Тот сразу показался человеком основательным, годным для важного дела, за которым вес и явились сюда. Смешной в своей прыгучести, длинноволосый режиссер взвинчивал атмосферу, привносил неуверенность и толчею. При первых вспышках юпитеров Гранат трепетал меньше, чем сейчас, когда яркий свет врубали много раз, нервируя и выводя из спокойствия лошадь.
Конюх робко откашлялся. Вмешался, обращаясь к оператору:
– Может, не нужно, ежли что не так? В кино не снимались, может, негодные мы? Жеребец извелся. И чего мудрить, фокусы-выкрутасы строить? Гранат – конь заслуженный, не цирковая лошадь. К строю больше привык. Да его снять по-всякому можно, все равно ладный и видный жеребец. А что подсобить иль рассказать о чем, так это что ж, вот я, весь на готовности…
– Да нет, что вы, папаша. Говорите, говорите. Вот так, так… Не склоняйте голову, к Гранату идите. Руки, руки… Еще нежнее, морду жеребца поверните. Раскованнее, душевнее… Вот так, отлично, блеск!
Тихон удивленно, но совершенно спокойно выполнял все команды оживившейся, вошедшей в рабочий азарт пляжной кепчонки. Он с каким-то изяществом поворачивался, клал руку на теплый круп коня, смотрел в синевший глаз объектива.
В конце съемки, закрасневший от яркого света и спохватившись, не набрюзжал ли чего зазря, застенчиво обратился к оператору:
– Вопросик один имею. Может, тут… – Заскорузлым пальцем притронулся к аппаратуре. – Может, тут я чего лишнего наплел. Так это с раздраженности. В кино бы не надо. Мало ли что намелешь языком, а кино – вещь ответственная.
И куда делась грузная невозмутимость оператора. Он рассмеялся раскатисто, неторопливо:
– Не волнуйтесь, отец, говорили складно и правильно. Мы очень довольны. А если и загнули малость, без вас справимся. Ножницы всегда наточены, поработаем, почистим.
Гусар остро переживал обидное невнимание к нему, известному жеребцу, для кого съемки не в диковинку, около которого десятки раз крутилось веселое и суматошное телевизионное племя. Оператор ни разу и не посмотрел камерой в его стойло. Правда, бегло прочел табличку с перечнем былых заслуг, стрельнул в его сторону торопливым взглядом, заинтересованно обронил: «Ах, тот самый Гусар», – и вновь занялся Гранатом.
Люди смотали провода, погасили искусственное солнце. Убрали аппаратуру. Непостижимые в своих поступках люди, понять которых решительно невозможно…
* * *
Уже больше месяца война не разрывала летние рассветы и не собирала с людей каждодневную жертвенную дань. Пока было трудно измерить все глубины страданий и горя – страна изумленно подсчитывала ужасающие цифры потерь. Москва не озарялась вечерними салютами, а репродукторы больше не печалили людей напряженными словами Левитана: «Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!» Москвичи облегченно радовались, что не разламывается над столицей гром строго регламентированного числа орудий. Потому что уже ни для кого не было секретом, что за мажорной тональностью слов: «Штурмом овладели…» – стояли тысячи, которым больше никогда не слышать салютов.
Трудно настраивалась мирная жизнь. Поток демобилизованных, которых ждали в городах и селах, о ком грезили всю войну, начал иссякать, незаметно свертываться. Эшелоны с победившими солдатами внезапно уклонялись с первоначальных маршрутов, по окружной дороге обходили Москву и устремлялись на восток. Грохотали теплушки беспечным смехом бойцов, заливали безымянные полустанки бравыми мелодиями трофейных аккордеонов, и гривастые дымы торопящихся вдаль паровозов обдавали теплом придорожные сибирские леса. Бывало и так, что проносился в ночи родной город солдата или в каких-то двадцати километрах в чутком ожидании спала его деревня, но, погасив тоску в сердце, приученный к дисциплине, он стойко выполнял приказ…
Только немногие посвященные знали, что скоро развернутся эти нескончаемые эшелоны в армии и фронты. Получат новую нумерацию и названия и прямо с колес вступят в еще одну войну, не столь страшную, но ждущую своей доли крови и жертв. Уж так все поворачивалось, что через сорок лет опять должны были зазвучать русские песни на сопках Маньчжурии, а попранная честь горьких дней девятьсот четвертого восстановлена с большой исторической справедливостью.
Конечно, многих недосчитаются стремительно несущиеся навстречу своей судьбе эшелоны. И уготовано кому-то лечь на восходной стороне, далеко от друзей, навеки уснувших в Европе… Но как угадать, кого пометила неотвратимая судьба, да и стоит ли после такой победы задумываться о смерти? Балагурили, дурачились теплушки… На станциях заигрывали с девчатами, воображение рисовало в каждой самую желанную, и щемило сердце от сладостной тоски даже у пожилых…
Неумолимо стучали колеса, отделяя солдат от мирной, но пока недостижимой для них жизни, а каждая сотня километров приближала к новой войне. Чем дальше на восток, тем информированнее становились вагоны. Теперь и низшее звено понимало, что не на экскурсию везут их через всю страну и вновь придется наступать, окапываться, бросаться в штыковую и кому-то умирать на немыслимо далекой земле… Буйное веселье, шедшее изнутри, потому что не измотала тебя гигантская мясорубка и выжил ты всем смертям назло, вдруг прерывалось тревожной тишиной и задумчивостью: а какой жребий уготован теперь? Никому не хотелось умирать сейчас, когда позади девять пройденных кругов ада и уцелел ты вопреки всем расчетам врагов, а кругом поднимается жестоко израненная, но выстоявшая жизнь, которая вот-вот обретет довоенную крепость и новую дивную красоту.
…Многолетняя привычка вросла в него накрепко – поднимался маршал ни свет ни заря. Чуть забрезжило, уже на ногах. Сегодня занимался особенный день – долго и мучительно ждали его прихода. Великая страна принимала Парад Победы.
Маршал спозаранку решил управиться с делами. Ему предстояла инспекция эшелонов, так стремительно спешивших на восток. Он знал о внушительных масштабах пока еще секретной кампании. Многое повидал на своем веку маршал – горькие уроки отучили делить войны на большие и малые. Нет легких войн – каждая потребует своего. Полководческого умения, мощной техники, героизма солдат. Каждая потребует жертв… Потому так хотелось посмотреть на тех, кто от мира вновь пойдет в бой, кому Родина доверила сделать последние выстрелы.
Машина металась по неоглядному хозяйству узловой станции. Да, такого он не видел давно. Куда ни кинь глаз, все запружено войсками. Любо-дорого глядеть на солдат сорок пятого года! На грозную технику, которой забиты все пути. На платформах дремали могучие танки; прикорнули, дожидаясь своего часа, гвардейские пушки; укрытые брезентом, ждали взлета боевые самолеты. Маневровые паровозы неустанно бегали по путям, привычно ориентируясь в паутине рельсов. И сцепляли, сцепляли вагоны…
Железное лязганье буферов, резкие гудки паровозов, гудки стрелочников не могли погасить взволнованный людской шум. Разливистые гармошки, грустные аккордеоны, смех молодых, еще не ведающих о своей судьбе солдат затопляли станцию задорной бесшабашностью.
Озабоченные командиры сновали в людском столпотворении, и тревожило их одно: как бы не отстали от эшелонов, не затерялись в стихийной круговерти их подчиненные. Офицеры тоже не знали конечных маршрутов, но приказ соблюдали строго. Резко трогался какой-нибудь состав, и трусили вдогонку отставшие, только что встретившие фронтовых дружков солдаты. Догоняли свои эшелоны и, подхваченные сильными руками, вспрыгивали в теплушки.
Маршал рассеянно слушал рапорт командира дивизии. Суточные рационы, маршруты следования, моральное состояние солдат… Все это скользило мимо его внимания. Он злился на себя, но сосредоточиться на докладе генерала не мог. Неподвластные думы бежали назад, к тем ураганным дням, когда до Победы нужно было шагать и шагать…
В просторной избе, где временно остановился командующий, было сумрачно и неуютно. Моторист колдовал на улице над капризным движком, но тот чихал, выплевывал грязный дым, а заводиться никак не хотел. Солдат нервничал, матерился сквозь зубы, понимая, что, оплошай он сейчас, не миновать нагоняя. Злосчастный движок вконец вывел из себя маршала. Он толкнул примерзшую створку окна и крикнул солдату, чтобы тот заглушил мотор и убирался подальше. В избу вбежал адъютант, успокоил командующего – через несколько минут подвезут аккумуляторы. Зажег десятилинейную лампу. Маршал склонился над картой. Но что-то выводило его из равновесия. Он резко обернулся. С печки глядели вопросительные детские глазенки. Не моргая, ожидающе… Маршал улыбнулся, поманил. Зашелестел лук, встряхнулось одеяло, и по приступке скатился белобрысый мальчуган. Солдатские галифе захлестом обернули тощенькую фигуру, обмотки на худеньких ножках делали его похожим на рано состарившегося гномика. В его кармане железно брякнуло. Он торжествующе улыбнулся, извлек гранату. Положил ее на карту и, чуть помедлив, вытащил капсюль. «Ну и ну. – Маршал вытер холодный пот со лба. – Вот это гостинцы! Один удар – и взлетели бы все на воздух».