355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Виноградов » В конце аллеи... » Текст книги (страница 12)
В конце аллеи...
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 14:30

Текст книги "В конце аллеи..."


Автор книги: Александр Виноградов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)

Но солнце все круче взбиралось над горизонтом. Больше голода страшились ленинградцы жаркой весны – растают снежные наросты, вспыхнут эпидемии, которые оставят город безлюдным. Из закопченных квартир-нор выползали обессилевшие живые, брались за ломы и заступы.

С тяжелой пешней пытался поладить и Родька, но скалывал только ледяные брызги – не было силенок разворотить ледяной монолит. Но на людях работалось весело, и всех подбодрял разлетевшийся еще утром слух – вот-вот по очищенным рельсам пойдет первый трамвай. Говорили, что вчера видели настоящего вагоновожатого, в служебной форме и с маленьким ломиком для перевода стрелок. Кто-то высмотрел, как красноармейцы вытаскивали из вагона мужчину, который застыл там еще по зиме…

Дребезжащий звонок раскатился на притихшей улице перед самым обедом, повергнув всех работавших в жиденький восторг. Отчаянно гремел отогревшийся трамвай на заржавевших рельсах, озорно названивал кондуктор, вагон скрипел, стонал возвращенным к жизни деревом, неумолимо катился к Адмиралтейству…

Теперь Родион шел той же улицей. Рельсов не было, маслянистая асфальтовая лента укрывала проезжую часть. Тяжко вздыхая, по мостовой катились неповоротливые троллейбусы. Родион шел к своим истокам, которые пересохли для него. Разъедала горькая мысль, что он сам замутил родники детства. Родник лежал совсем рядом, исцелит ли теперь он его?

И чем ближе подходил Родион к старому ленинградскому дому, тем тоскливее и безысходнее сжималось сердце в неописуемой жалости к себе. Куда идет он, неприкаянный странник, ушедший от своей земли, но так и не прижившийся на чужбине? Что хочет увидеть в отцовском очаге, когда уже навсегда вычерчены линии жизни, что хочет обрести он на закатные, остаточные годы, прикоснувшись к родным стенам? Неумолимо тянуло к истокам…

Этот дом стороной обошла лихорадка обновления: приземистый, вросший в каменную твердь на века, старый дом открылся знакомым фасадом – та же лобастая низенькая арка, те же стрельчатые запыленные окна. Екнуло, заколотилось сердце Родиона, заслезились глаза. В какой-то наивной надежде захотелось Родиону: пусть хоть один человек бросится к нему навстречу…

Он шагнул под арку, и на него выплеснулся шумный залп ребячьих криков. К ногам подскочил футбольный мяч, и звонкий мальчишеский голос потребовал: «Дядя, пни сюда!» Носком лакированного ботинка Родион скользнул по мячу и тут же услышал: «Мазила, а еще в шляпе!»

Он несколько раз нажал трескучий звонок, прежде чем в квартире зашевелились. Гулкие шлепанцы приближались к двери, а Родиона заливала волна необратимой тоски – какой же смысл стучаться во вчерашнюю жизнь и что спрашивать о ней у жизни сегодняшней? Вскинутый с постели настойчивым звонком белобрысый парень бесцветно глядел на Родиона. Но дверь не захлопывал, ждал вопроса. Сглотнув комок, Родион просительно заговорил:

– Извините, что побеспокоил. До войны тут жили Козловы…

– Когда, когда? – зевнул парень.

– До войны, говорю. Вы о судьбе их ничего не знаете?

Любопытство прогнало равнодушие с лица парня:

– Мы здесь недавно живем. Приезжие мы, по лимиту, на стройку. А вы сами откуда?..

…Беззащитно-растерянный брел Родион по родной улице, брел вслепую, не зная, куда и зачем идет. Где радость от свидания с отчим домом? В опустошенной голове не было ни желаний, ни воли к действиям. Родиона не пустили в день вчерашний, никто не зазывал его и в день завтрашний.

Еще в самолете грезилось Родиону, что едва ступит он на родную землю, как большой город изменит свой ритм, кинется навстречу незваному пришельцу – сочувствовать, понимать, переубеждать. Но был город глух и нем к Родиону; разогретый июльским солнцем, изнуренный рабочей трудовой сменой, входил город в прохладу легких сумерек, наливаясь уверенным смехом хорошо поработавших людей, настраиваясь на концерты, спектакли, музыку…

Начинало смеркаться, синее небо темнело, чуть розовея высокими перистыми облаками. Один за другим зажигались огни на улицах, в палатках торговали мороженым и цветами, на Неве встревоженно гудели буксиры, обрызгивали набережные веселыми мелодиями речные трамваи.

На открытой эстраде Летнего сада морской оркестр встретил Родиона русскими песнями – звонкими и печальными, заливистыми и протяжными. С чувством играли моряки, благоговейно и вдумчиво. Бережно брали каждую ноту, и думалось Родиону, что в сердцах оркестрантов мелодия давно перепета, пережита и обласкана. Неизлечимое ощущение одиночества, щемящая грусть сдавили его сердце. Бесповоротно вычеркнула его судьба из этой жизни. Большой и добрый город не узнавал пилигрима… Стало страшно и обидно за жизнь, которая прошла, до боли он завидовал жизни, что плескалась на этих спокойных улицах.

Родиону легко и без всяких проволочек пошли навстречу. После Ленинграда ему разрешили изменить маршрут и побывать в родной деревне.

…Даже серое покрывало, сеявшее мелкий дождь над холмистым Пореченском, не сумело пригасить дивную красоту древнего городка, взметнувшего позолоченные купола в низкое небо. Он открылся подкрашенными голубыми ставнями, резными наличниками, сонным покоем заплутавших в траве улиц, обдал Родиона давними запахами утраченной и невоскресимой юности.

Распознав в пожилом мужчине заезжего отступника, городок обидчиво взъерошился, памятливо нахмурился, он потребовал с Родиона особую плату, которую никакой конвертируемой валютой не покроешь, – он потребовал объяснить свою вину перед доверчивой землей, намаявшейся, настрадавшейся, у которой еще ныли незажившие рубцы войны, искупить ее. Пореченск обошелся с Родионом и фамильярнее и круче; он меньше, чем Ленинград, был приучен великодушно молчать, маленький городок памятливее признал невозвращенца, да и военные раны заживали в Пореченске дольше, чем на теле большого города.

Пореченск дохнул на Родиона из дальней дали смутным эхом: ржавой гарью развороченных домов, кислым запахом шипевшего пожара – полыхал тогда кожевенный завод, и кожи скрючивались, пузырились, лопались дегтярной вонью. Заскрипел, содрогнулся, закачался провинциальный городок, не моливший о пощаде, плевавший в темное небо защитным свинцом зениток, стегавший небо трассирующими очередями…

…Они со Степаном так умаялись, что приладились спать на ходу. Убаюкивала, поскрипывала давно не мазанная телега, тараканьим шагом тащился меланхоличный мерин, хлюпала бурая жижа в раскисших колеях. Телега горбилась мешками – там было негде примоститься. В лад с колыхающейся поступью мерина на оглобле раскачивался фонарь – темень облепила, хоть глаз выколи, выхватывая тусклым светом закопченного стекла иззябшие, застеганные осенним дождем хмурые елки. Чавкающая дорога плыла нескончаемым туманным болотом, сон обволакивал дурманящим беспамятством, останавливал тяжелые ноги. Родька цеплялся за приподнятую спинку телеги, механически передвигая ногами, окунался в скоротечный сон. Заведенный шаг через минуту разлаживался, но крепкие руки дяди Ипполита подхватывали парня.

Плохо стало в деревне с солью, совсем невмоготу. Сначала ее мерили стаканами, потом чайными ложками, а теперь пересчитывали крупинки. Они везли в Пореченск картошку, чтобы хоть из-под земли, но раздобыть соли. За мешок – стакан, это было по-божески, люди радовались такой удаче. Ипполит рассчитал: к сумеркам они доберутся до города, но подвел недокормленный мерин, сорвал четкий график дяди Ипполита. Оттого и припозднились, потому и колыхались еще на хлюпающей глухой дороге.

Наконец кончился этот заколдованный промозглый лес, и под уклон оживил свой шаг мерин, веселее запрыгала телега. Отклеился липучий сон, взбодрились ноги. После пугающего леса накатился близкий дух завернутого в темные маскировочные шали городка. Мерин почуял жилье, споро взбодрился. Было решено заночевать у дальней родни Ипполита, а спозаранку пойти промышлять соль.

Скрипучие ворота проглотили телегу, мерин захрупал сухим сеном. Степан с Родькой едва доволоклись до печки, как сразу упали в тяжелый сон. Ипполит блаженствовал за столом, под стопочку калякал со свояком о лихой жизни, что обрушилась на людей страшенной войной. Захмелевший родственник сетовал, что бомбят городишко остервенело, будто в нем все оборонные предприятия страны, хотя кожевенный завод больше смахивает на мастерские, чем на солидную фабрику. Уж на что монолитна колокольня старой церкви, да и та зашаталась и, вывернув землю, развороченными глыбами скатилась к реке.

Неспешную речь свояка рассек буравящий вой – сирена занеслась на самые высокие ноты, визгливо позвала в подвалы. Вспыхнуло, заплясало в смертельном безумии небо, загорелось, разломилось, застучало железом. Прожекторные кинжалы рубили тучи, зло огрызнулись зенитки, пронзительно заныли моторы чужих бомбардировщиков.

Ипполит тащил разомлевших, ничего не понявших спросонья парней, тащил их в кирпичный ледник, под спасительную каменную кладку. Свирепый налет взрывами близился к их дому, бомбы, огненным ожерельем охватывая кожевенный завод, неумолимо ползли к зеленому домику.

Ребята скатились по ослизлым ступеням в затхлый, темный погреб и только здесь дали волю налетевшему страху. Ипполит и сам еще не совладал с испугом – в такую переделку угодить, – но приструнил свои нервишки, начал успокаивать парней. Мощный взрыв покачнул вековой камень, ходуном заходила земля, текучие струйки песка посыпались за шиворот, и по страшному удару Ипполит определил – вздыбился и рухнул кожевенный завод. Выходит, попали они в самый круг прицельной бомбежки. А потом пополз в погреб удушающий, кислый дым – до чего же едко и тошнотно пахли горящие кожи… Дрожал Родька, дрожал Степан…

Не опушенная серой пылью буйная зелень укрыла ладный домик. Кустарники разрослись за палисадником, просовывались на улицу, выбегали на присыпанные песком дорожки, ползуче устремлялись к дровяному сараю. Все тот же каменный фундамент нерушимо дремал в земле, а вот сам дом обновился, расстроился. Округлые бревна коренной избы облепили с обеих боков модные веранды, глазевшие намытым стеклом на тихую улицу, гнилая дранка исчезла с крыши, и лоснилась теперь крыша железом, а на месте колодезного сруба красовалась синяя колонка.

Такой невспугнутой чистотой встававшего дня пахнуло на Родиона, так открыто посмотрел на него этот памятный дом, что тоска заплескалась в сердце Родиона, тоска по ушедшему, по невозвратному, навсегда утекающему в глубины времени.

Родион подошел ближе к палисаднику, чтобы разглядеть тот спасительный погреб – неужели годы сохранили и его? Кустарник обнимал красный кирпич, полз по наклонной крыше ледника, трухлявая дверь вела на ступеньки, по которым он скатился из смерти в жизнь. Печально подумалось, что теперь, видно, не спускаются в погреб люди, холодильники вошли в дома, что и про ту взрывную ночь, наверное, забыли…

А если постучаться в зеленый дом, разбудить спозаранку прошлое? Но тут же одернул себя – он уже звонил в ленинградскую квартиру…

Базар еще не вошел в силу, только проклевывался первый говор продавцов и покупателей, но таксисты уже гомонились, смачно зевали, наметанным глазом выуживая выгодных клиентов.

Хоть плачь от досады, но белой вороной смотрится Родион среди людей. Он думал, что затрапезный костюм и неказистая кепочка, купленные для такого случая в Ленинграде, сотрут неуловимую разницу, уравняют, смешают его с людьми, живущими на своей земле. Судорожное беспокойство или манеры заезжего человека, сумятливость взгляда или неловко скрываемая виноватость – это или что-то еще более отличительное отодвигало его в сторонку, обосабливало от всех, кто проснулся сегодня в своем доме.

Таксисты поначалу бросились к раннему пассажиру. Потом один за другим сникли, начали пререкаться: чья очередь? В русском говоре уловили чужие интонации. Подрядился отвезти Родиона в Ольховку серьезный мужчина с крупной головой, развернутыми плечами. И сразу же отчеканил, что до Ольховки по счетчику набивает столько-то… На раскатистой, по-утреннему спорой дороге вроде растеплился, начал беззаботную водительскую трепотню.

Понятливо закивал головой, когда узнал, что завертела война в чужой стороне Родиона… Согласился – всякое бывает, затейливо жизненные случаи выплетают судьбу… Но как только узнал, что молчаливо прожил Родион все годы, что матери голоса не подал, то сразу набычился, процедив неприязненно: «Ну и дела, ну и повороты». Отчужденно замолчали мужчины-ровесники.

Обидное раздражение уязвило Родиона. До деревни оставалось два километра. Он попросил остановить машину. Скрупулезно, в сдержанном молчании отсчитал ему водитель сдачу, потемневшую медь и ту ссыпал в ладонь… Машина фыркнула бензинными выхлопами и устремилась в обратный бег.

Уязвленный щепетильностью водителя, Родион постоял на взгорке. Ожившая память узнавала ориентиры, близила, проясняла прошлое. Безлюдная в ранний час дорога тянулась вниз, к раскорчеванному кустарнику, за которым лежала Ольховка. В туманной низине слышались привычные деревенские звуки – за рыжим болотцем, усыпанным клюквой, просыпалось Лопатино.

Острая боль ошпарила Родиона, будто безжалостный доктор сорвал с сердца засохшие бинты, скальпелем резанул заживающие, почти отболевшие раны. Кого увидит он сейчас в родной деревне, какая близкая душа ринется навстречу, кто обрадуется его возвращению? Как бездушно притих он, соблазненный чужой жизнью, какая же черствая корка покрыла его совесть, коль ни разу не закричал во весь голос: «Я жив, я жив!»

Он очень страшился, что раньше матери и братьев его признает кто-нибудь чужой. Только родная кровь может отозваться на позднее раскаяние близкого человека.

Не дай бог столкнуться сейчас с Ириной, если ходит она этими же дорогами – уж если с ним крутовато обошлись длинные годы и необратимо зачислили в разряд пожилых мужиков, то и в Ирине не пощадили упругой юности, украли тонкость и красоту. Самое лучшее пройти незамеченным, постучаться, как бывало, в родные ворота, нырнуть под защиту матери…

Расслабленным шагом Родион подходил к родной деревне, и тяжкий стыд все круче горбил спину, а холодная тревога колюче рвала его сердце. Сладкая горечь узнавания сменялась провалами памяти. Вот сейчас должен открыться раскидистый пятистенок деда Матвея, улыбнуться крашеным штакетником, а надвинулся приземистый, длинный, как прицепы грузовика, фуражный амбар. А за ним, как по ранжиру, выстроились ладные, добротно сбитые дома под железом и черепицей – незнакомое его глазу новое людское жилье. Очень одиноким показался Родиону их вылизанный хутор. Вспомнил, как Гизела запугивала его и подсовывала снимки в журналах – один страшнее другого. Конечно, не верил, но, по совести, сомнения были… А вот как все обернулось. Жизнь не стояла на месте – что-то строили, что-то сносили. Тут не только дома, здесь и люди росли, менялись, умирали…

Он обогнул амбар и вышел на зеленую лужайку. Его взгляд уткнулся в кирпичное школьное здание, которого тогда не было и в помине. А перед школой сквер, полыхавший нарядным разноцветьем. В центре клумбы серебрилась алюминиевой краской трехгранная пирамида.

Глаза Родиона начали спотыкаться на знакомых фамилиях, в памяти замаячили пригашенные долгим временем лица. Из середины шагнула фамилия – Козловы. Закачались инициалы, дернулись, поплыли. На обелиске значились Козловы: Петр Тимофеевич, Алексей Петрович, Владимир Петрович. И чуть ниже общего списка, через отбивку значился пропавший без вести Родион Петрович Козлов…

Он затих на мокрой после дождя скамейке, виновато ужался. Не за тем он шел к истокам, чтобы прочесть такой приговор, он не вычеркнут из жизни, он ходит по земле… Зыбкий страх прошил Родиона: а может, справедливый приговор высечен на пирамиде?

Жилистая, холодная рука тронула плечо:

– Шестьдесят четыре мужика похитила война… Ребята не учтены, что полегли в овраге… Им другой памятник поставлен. Там, где покосили их…

Родион поднял голову на хриплый, печальный голос. Померкшие, утерявшие зоркость глаза, сморщенные, как печеные яблоки, разлинованные сизыми сосудиками щеки, пористый большой нос, главенствующий на добром лице. Какой-то лукавый, очень знакомый отблеск колыхнулся в бесцветных зрачках, памятная улыбка тронула обескровленные губы. Догадкой, радостным узнаванием подбросило: никак дядя Ипполит?

Горячий вопрос встряхнул старика. Напряженно прищурившись, он вгляделся в ухоженного, державшего городской лоск незнакомца. Но уныло развел руками, конфузливо извинился:

– Не признаю… Знакомство вроде улавливается, а вот чей – убей, не расколдовать! Не Колесовых зятек, случаем?

– Здешний я, Ипполит Федорович. Матренин сын, Родион.

– Свят, свят, свят! – запричитал Ипполит, отшатнулся от Родиона. Но поборол ошеломивший испуг, присел на скамейку. – Откуда явился, бедолага?

– Из жизни, живой я, дядя Ипполит… – торопливо забормотал Родион. – Так уж случилось…

– Сам вижу, что не с того света, – растерянно остановил его Ипполит. – Нашел все же тропинку?

Родион открыл было рот, чтобы выговориться, но Ипполит неуступчиво поднял руку:

– Погоди, помолчи, парень. Неужто и так можно жить? Прокатала она тебя, сердешного. И грузный, и плешивый… Пришел все-таки к дому…

– Да не забыл я, а заблудился в жизни, – попытался защититься Родион.

– Другие воротились… Аль полегли… Эх, парень, парень… Поздненько виниться пришел… Горя много посеял… Мать не пожалел, Ирине судьбу исковеркал. К чему поспел-то? Сгинуло все… Матрена, страдалица, вещим сердцем чуяла: не пишите, говорит, на пирамиде, придет, найдется Родька… Объявился наконец сынок…

– И мать умерла? – захлебнулся вопросом Родион.

– Не пишет давно что-то… Общество ее забрало. В доме престарелых она.

– Я заберу, пригрею…

– Застыла Матрена, не отогреть ее… Поздно…

Они понуро замерли у заколоченной избушки. Закрытые деревянными веками глаза-оконца не признали Родиона. Не отзывалось жилым духом родное гнездо, не приглашало к домашнему теплу. Нахальный лопух подбирался к крыльцу, а торопливый подорожник застилал последнюю тропку, по которой ушла в казенную жизнь Матрена. Запустение рушило людское жилье.

Глотал неслышные слезы Ипполит, растерянно молчал Родион.

– К Ирине не ходи. Не баламуть ей сердце. Покойник и покойник, так легче женщине, – обронил Ипполит.

– Куда же мне теперь? – шепотом отозвался Родион.

– Если совесть осталась, шагай к матери. Плоха она, кручина доконала ее… Припади к сердцу, может, и простит… Материнское все же… Помрет – и раскаяние принять некому…

23

Затяжные дожди до последней травинки вымочили лето. В океанских далях зарождались грузные циклоны и неприкаянно плыли с запада, одинаково угрюмые, по-осеннему насупленные. Тучи жались к вымокшей земле, студили деревья. Повседневная гнетущая неуютность пугала онемевшие леса – в вековечной их жизни такая промозглость выпадала только в сумрачном октябре – и на каждый наскок водянистого ветра деревья отзывались настороженным и недобрым гулом. Птичье племя то неистово верещало в растерянности, то боязливо замолкало и утаивалось в хмурых чащобах.

Пригнул податливые травы затяжной дождь, но всю лесную красоту запугать не отважился. Броскими соцветиями выставились желтые донники: ни стройности, ни гордости у цветка, а все же красиво и уверенно стоит он на своей земле. Засинели васильки по ржаному лоскуту…

Родион хлестким прутом подсек колосовик, и дряблая шляпка свалилась к его ноге. И тут же устыдился своей раздраженности – при чем же тут бессловесный гриб? Присел на трухлявый пень, чуть не измяв бледненькое семейство тонконогих опят. Крутнул шеей в крахмальном воротнике, ослабил галстук. Потом и совсем стянул, нервно сунул его в карман.

Нужно было хоть как-то унять душевную сумятицу, превозмочь тревогу, которая заполонила грудь, хоть как-то уравновесить мучительные мысли, прежде чем заявляться на суд матери. Родион и физически устал, отшагав по родной земле немалую дорогу. Потому что шагал без остановок, стараясь убежать от невыразимого отчаяния, которое только что пережил в родной деревне.

Лес далекого детства не исцелил его. В глазах Родиона не плескалась радость от свидания с родной землей, их затопило необратимое отчаяние. И унять его мог только один человек на свете. Родион торопился на свидание, он шел на встречу, от которой зависела теперь его жизнь…

Знобящая прохлада старинного парка ударила пряным настоем уставших за длинные столетия деревьев. В неухоженной зелени совсем ослепла аллея, насупленно не признала позднего пришельца. Кряжистые дубы шумели тревожным верхним гулом, скрипуче ворчали неразрывно сцепившиеся акации, дремуче покачивались разлапистые ели.

Родион брел к барской усадьбе, и в его памяти текли ожившие картины: по той липовой аллее полз фашистский грузовик к оврагу, за теплицей защелкали убийцы затворами… Мучительные видения леденили сердце, и прогнать их мог только один человек…

– Козлову Матрену Пантелеевну… – выигрывая время, все повторяла и повторяла дежурная по флигелю. Ощупала глазами Родиона. – Сейчас, голубчик, повремени чуток…

Тяжкое смятение охватило Родиона: как-то они встретятся? Истерзанное жизнью сердце молило о милосердии.

Дежурная неслышно выскользнула из приемного покоя. Невыносимое страдальческое лицо, близорукие усталые глаза. И тот же вопрос:

– Козлову Матрену Пантелеевну? – На тяжелом выдохе: – Кто же ей будете? Сын? – Печально дрогнул голос. – Раньше бы поспеть, сынок… Зимой похоронили… Где? А у кого нет родных, мы хороним в конце аллеи…

Он опоздал на свидание с матерью. И теперь стоял в конце аллеи.

Было тихо и мертво вокруг, только ржаво каркали вороны, перелетая с сосны на сосну. Торопливо отесанный крест слезился смолой. Среди своих, в своей земле спала его мать. И деревья над ней шумели свои…

Укоризненно молчала родная земля.

Долго звала его Матрена Пантелеевна! Навсегда потеряла голос.

Надо было идти… Родион не знал, в какую сторону ему шагать. Заросшая аллея зелеными кустами упиралась в овраг…

Звенигород – Москва

1978—1979 гг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю