Текст книги "В конце аллеи..."
Автор книги: Александр Виноградов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– Если заболел, то полежи, милый. Хочешь, я сама приму финансового инспектора?
Деловой голос жены вернул мысли Родиона к неотложным заботам.
Значит, он все-таки задремал под утро. Иначе откуда могли взяться эти воспоминания, которых он так страшится…
3
Загорался Листопадов пылко, словно сухой лен, а вот из горячности выползал долго и скрипуче. Трудно истаивала его раздраженность, и в часы раскаянного остывания он сторонился людских глаз, суетно и много работал. Как-то сразу не складывалось у него с товарищами и из-за характера, и из-за подхода к делу. В компаниях Листопадов на словесные большаки не вылезал. Помалкивал себе в тряпочку, загадочно ухмылялся, глядя на горланивших мужиков, но в работе был хваткий и любое дело справлял отменно. Мрачная неподступность, царапающий прищур глаз отбивали охоту общаться с ним – в пору рабочей трезвости мужики обходили Листопадова стороной. Неприязнь товарищей еще больше ожесточала его, и постоянная тяжелая угрюмость стыла на лице Листопадова.
Для деревенских он был разгаданно прост: неуживчивый, малоприятный, нахрапистый мужик. Любил он повыкаблучиваться в часы нетрезвой вольницы, поломаться и повыкручиваться – хлебом не корми, и только! Увертливый и тишайший в «сухие» дни, в разгульные минуты не знал он удержу: распалялся во хмелю, скликал всю улицу, высыпал на деревенские языки домашние свои передряги и был непереносим.
К серьезным столам зазывали его редко; не люб был людям нагловатый, ерничавший после первой стопки мужик – все разговоры норовил повернуть на себя, сверлил липкими глазами принарядившихся и помолодевших по случаю застолья деревенских баб. И даже самая завалящая компания, где за трояк смотрят в рот как благодетелю, быстро отшивала Листопадова. Терпели, пока расшвыривался он рублями да отправлял гонцов в лавку, а как только начинал корить мужиков бедностью и превозносить свое добро, стаканная дружба рушилась.
Лена выглянула в окно, и сразу опала ее утренняя радость – на улице в пьяном бахвальстве опять кочевряжился отец. В неостывшей злости – не допил в честной компании, – униженно понимая, что его просто выпроводили, петлял он к дому, чтобы отыграться на своих, взять реванш за пережитое посрамление. Еще на улице перевитый матерными выкрутасами голос начал наливаться хозяйской властностью.
– В магазин дуй! И чтоб… – Упали бранные, свинцовые слова. – Одна нога здесь… Наилучшую бери… Пусть видят все – гуляет Листопадов…
Мать накинула платок, извлекла утаенную пятерку, проворно надела фуфайку. Ввалился, налитый водкой и злобой. Увидев поспешную готовность жены, чуть притушил пыл.
– Так-то лучше. Да не жмись – не вздумай «малышом» отделаться. Парой склянок уважь законного.
Мать сконфуженно скатилась с крыльца, отец сразу же подступился к Лене:
– Чего зверенышем вскинулась? Отец немил аль наука загрызла?
Выхватил из рук дочери книгу, слюняво полистал страницы:
– Мы тоже не дратвой сшитые, в науках кумекаем. Считать могем, шальной червончик не упустим.
Лена затравленно взглянула на отца. Но он только расходился, привычное ломание было впереди:
– И чего девкам мозги пудрить? Прошли арифметику – и марш из школы. Свое не проглядишь, раз таблицу умножения осилил. Черепком микитить надо, дочка, ноль пишем, пять в уме. Главное в уме, доченька. И так всю дорогу…
Лена дернулась, будто ударило ее током, – только бы не полез с телячьими нежностями. Но, к счастью, отец еще не впал в хмельную сентиментальность, он чуть недобрал норму и потому держал скрипуче-наставительный тон. Поплевал на пальцы, разлепил страницы книги:
– Симфонии одни. Ну кто он есть, Тутанхамон, черт, язык сломаешь. Родственник, жених? Халтуру подкинет иль на застолье выделит?
Лена попробовала уныло защититься:
– Фараон египетский, пирамиды строил…
– На кой мне его пирамиды… Мне шифер позарез нужен, – зло сплюнул отец. Грузно заскрипел прогнувшейся скамейкой, привычно завяз в путаных нотациях. – В невесты вымахала, соображать пора. – Дрожащие пальцы ломали спички. – Во всем пользу высматривать надо – сгодится в жизни или нет? Вот этого возьми… Тьфу, как его… Словом, хамон этот… Зачем он сдался, кому нужен?..
Лена наперед знала, о чем будет разглагольствовать отец. Что все эти умственные вывихи надо оставить бойким очкарикам, у которых от учебы все равно мозги набекрень. Пусть они ковыряются в книжной макулатуре. А уж девкам на роду написано нахвататься кое-каких премудростей, чтобы белыми воронами не каркать в наш грамотный век, и о замужестве думать. Теперь вертихвостки все о возвышенном мечтают, любовь какую-то выискивают, а не успеют жених с невестой выйти из загса, как спина к спине – и родня врозь! Родительской помощи попросить? Куда там, носы воротят, сами умные… Вот и маются матерями-одиночками, потому как верного глаза при выборе женихов не имели. Под музыку знакомства водят, на киносеансах руку отдают.
Пьяный отец мусолил и мусолил тему. Лена привстала с табуретки, намереваясь выскользнуть на улицу, но скрипучий голос отца усадил ее на место:
– Когда родитель ума вкладывает – внимай и не перечь. И фигли-мигли свои кончай. Артистка мне выискалась, погорелый театр! Я покажу тебе драмкружок! Поцелуи разводите да баклуши там бьете. И так всю дорогу…
У Лены мелькнула робкая надежда: если отец налил в себя достаточно, то сейчас сникнет он в сивушных парах. Заспотыкается на витиеватых словесных коленцах, разбито потянется, начнет всхраписто зевать, неразборчиво материться, а потом закатится в беспробудный сон.
Но он, словно угадав ее затаенную надежду, набычился и мгновенно протрезвел:
– Да не густи ты желчь на кровного родителя. От добра все идет, от ласковости. Кровинушка ты моя единственная, на тебя и горблю всю жизнь. А выходит, в злодеи попал, ненавистным тебе стал. Материнские песни все слушаешь. Смолоду она холодная ко мне. И все любовь проклятая. Куриные мозги у твоей матери, ты уж прости меня, доченька, за резкие слова.
– Будто первый раз их слышу, – огрызнулась Лена.
– Не спорю, крут я на язык. Так ругань от обиды выскакивает. – И тяжко, безысходно выдохнул перегаром. – Смолоду она холодная ко мне.
От смиренного отцовского вздоха растерялась Лена, и вроде жалость поскреблась у нее в сердце. Но ей были хорошо знакомы отцовские зигзаги, его манера подластиться в удобную минуту. Насторожилась, бдительно готовая к самому неожиданному повороту. С какой стороны подползает к ней притворно присмиревший отец, что за новую каверзу изобрел? Всегда хорохорится, всегда верховодит в доме, а тут нате – казанская сирота! Неспроста такие отвлекающие маневры, что-то хитрое обмозговал отец, если печально и выжидающе поглядывает на дочь.
Спросила тревожно:
– И давно ты пристрастился, отец?
Вскинулись набрякшие водянистые веки:
– К выпивке, что ли?
– Ну да. Вино когда полюбил, спрашиваю?
– У матери поинтересуйся, ей лучше знать. Из-за нее все и началось.
Лена с заинтересованным вдруг сочувствием всмотрелась в отца. Дряблые щеки, вспаханные глубокими, засиненными бороздами, размытый, заискивающий взгляд, из которого утекла пробивная нахальность, устало надломленные плечи. Голова отца бисерилась испариной, и он махровым полотенцем промокал ее.
– Ты никогда ни о чем не говорил мне, – в голосе Лены прорезались робкие нотки понимания.
– Что ж трезвонить на каждом углу…
– Ну, если я угол…
– Не кипятись, поостынь чуток. Хоть раз отца выслушай. Почему наперекосяк все в жизни поехало? К бабке Матрене часто бегаешь. Сын у нее был, Родионом звали…
– Так у нее трое погибли на войне…
– Ну, те двое не в счет, царствие им небесное, – раздумчиво продолжал отец. – О Родионе разговор веду. В приятелях мы с ним ходили, кровной дружбой повязаны были. Только двое и выбрались из оврага. Чудом в живых объявились. Про Авдотьин овраг, поди, слыхала? – Заслезился, примолк внезапно, видно, ушел трезвевшей памятью в дали дальние…
Двое мы выползли, остальных фашисты как косой срезали. Клятву нерушимую дали. Чтоб, значит, друг за друга до гробовой доски. Так до армии в друзьях и ходили. Женихаться в Лопатино на вечорки бегали. Ну, там Ирину и углядели, мать нашу с тобой, значит. Как увидел я ее, так и к месту прирос. В частушках и в плясках не было мне ровни. Я там такие коленца откалывал, пол ходуном ходил, бабы глаз оторвать не могли. Обручем кручусь по клубу, а сам с матери глаз не спускаю.
Да вижу: не сюда ее взгляд стреляет. Зарится она на Родиона, пламенеет вся, заходится от его разливов. Что-что, а на гармошке он играл, шельмец, отчаянно. Видно, и вправду говорят, что любовь в бабу через уши входит. Поначалу-то Родион на Ирину ноль внимания. Так я, дурья башка, подсобил ему. Шепнул, что исходится девка, вскинь, дескать, чубатую голову, колода бесчувственная.
Разглядел Родька Ирину, да и присох, сердешный. Стали мы шастать каждый день в Лопатино. Родька-то как желанный, а я при нем. Вроде бы в адъютантах, значит, у дружка. Грех на душу не возьму – было что у них, не было – не мне судить. А только сохла она по Родьке у всех на виду…
Лена подняла глаза на отца, миролюбиво проговорила:
– Когда все это было, чтобы и теперь остро переживать?
– Для тебя давно, а мне ровно вчерашний день.
– Радоваться такой любви надо.
– Много ты понимаешь в этих делах!
– Кое-что смыслю, не на луне живу. До сих пор и вымещаешь злобу?
– Непочтительно, занозисто говоришь, Ленка. Ты лучше объясни: можно жить без сердечного отклика?
– А у тебя в сердце отзвук есть?
– А как же? В сорок пятом вернулся с войны, так в райцентре первой из баб Ирину встретил. Заликовала душа – примета верная и добрая. Замечталось, завихрилось в голове, вроде все ладом пойдет. Писали мне из деревни, что сгинул на войне мой дружок. Поверишь – нет, вроде стыдно в этом признаваться, но окрылился, обрадовался я. В Лопатино зачастил. И так и сяк вокруг нее выплясываю, а отзвука никакого. На манер статуи каменной – молчит. Стыда не оберешься: мужиков но пальцам перечтешь, увечные да старики, а от меня нос воротит.
Зимой, честь по чести, сватов заслал, да выкатились несолоно хлебавши. Затвердела Ирина в своем упрямстве: дождусь – и все тут! Такая обида возгорелась во мне: здоровый и пригожий, но вот отщелкнутый ею. Попервости самогонкой утешался, а потом вижу: плохо дело – чертики запрыгали в глазах. Тут и до желтого дома рукой подать.
Переборол себя, от пьянки отошел, да и закатился на Север по вербовке. Вот где шальные деньги зазвенели, вот где раздолье открылось для нашего брата! Бери – не хочу. За каждым мужиком пять баб ухлестывает, в замужество набивается.
Крученых пять лет отгрохал на высоких широтах. Плаваю в денежных щедротах и в женских симпатиях, а нет, нет, деревня укором и глянет. Такой бугай деньги в распыл пускает, восемь часиков только работу нежит, а из деревни пишут: ох, как неподъемно живут! Про Ирину в каждом письме дознавался: что да как? Отписывали: живет, мол, в ожидании, блюдет себя, на шашни непадкая. Зеленел я от таких вестей, исходил в тоске. А когда невтерпеж стала барачная круговерть, собрал манатки, деньжата подкопленные и в деревню заявился… И только с шестого захода образумил Ирину… Видно, ждала, ждала, да и ждать перестала…
На каком-то падающем тоне отец приостановился, в непривычном волнении сломал несколько папирос, взглядом поискал глаза дочери:
– Вот такая история, а ты с вопросом: когда пристрастился?
– Но мама же за тебя вышла…
– Выйти-то вышла, а любовью не пожаловала. И обхождением, и деньгой ублажал, все одно – нелюбый! Родька в сердце на веки вечные. А что мне делать? Поначалу лаской любовь вымаливал, потом и до кулаков докатился. Совсем отчаялся, а тут бутылка на выручку пришла. Зальешься вином, и будто полегчает.
– Что-то сгустил ты, отец, – в раздумье протянула Лена. – Мама и заботливая и внимательная, да и обихожен ты по всем статьям.
– Кроме сердечной, – глухо отрезал отец.
Стукнули ворота, и с торопливой виноватостью в избу вошла запыхавшаяся мать. Увидев, что Степан сидит за столом, а не храпит на кровати, скороговоркой начала оправдываться:
– Думала, мигом обернусь, а вышло вон как. Мужичье проклятое роем гудит у лавки. Нюрка дешевого вина навезла, к прилавку не подступишься. Куда набирают, куда?
Наткнулась на трезвые глаза Степана, удивленно смолкла. Спокойный муж, румяная, взволнованная дочь. Что-то стряслось без нее – не иначе, а вот что? Только хотела спросить, как Степан заговорил сам:
– О житье-бытье толковали, мать. Наша с тобой песня, хоть и нескладная, считай, спета. Да и тянуть недолго осталось, так что из упряжки нет смысла выскакивать. О дочке подумать пора, хорошего человека и ей разглядеть время приспело.
– А сама она без глаз, что ли? – опустилась на табурет Ирина. – Ей поводыри нужны?
– Зачем ты так? Совет родных лишним не будет, не вороги мы своему чаду.
– Иль приглядел кого? – закипала неприязнь в Ирине.
– А ты не цепляйся за слово, его как хочешь повернуть можно. Не домострой мы какие, а родители желанные. Разве большой грех, если советую приглядеться к стоящему человеку?
Лена не сразу вникла в привычную родительскую перебранку – она потрясенно переживала отцовскую исповедь, его непривычную откровенность, горькие слова и какими-то новыми мерками оценивала атмосферу родного дома. Рассказ отца застал ее врасплох, и она силилась разобраться в своем душевном смятении, понять и оправдать каждого из родителей. Отец открылся перед ней в ином обличье, и в первом порыве она метнулась на его сторону, на позиции нелюбимого, всю жизнь страдающего человека, зазря отринутого, брошенного и необласканного. Холодок, который всегда держался в их избе, хмельные протесты отца, его колючая агрессивность – все это сгоряча Лена адресовала только матери, которая не пожелала согреть свою семью в угоду давнему, но сегодня уже смешному чувству. Доверительные слова отца вызвали скоропалительный приговор матери – раз уступила отцу, приняла его предложение, то и любовь отдай безраздельно.
Она так далеко отстранилась от разговора родителей, что вполуха слушала их пререкания. Но отцовский голос набирал силу:
– Подумаешь – разведенный! Мало ли как бывает в жизни? Обмишурился, обжегся с первого раза, а теперь хочет обзавестись семейством всерьез.
– Да какая из Ленки жена? – испуганно возражала мать. – Только десятилетку кончила, в институт поступать настроилась.
– Во-во! Архивника нам только и не хватало! Нашли институт, ха, ха! Название и то чудное, а уж о зарплате и не говорю! Прокантуется пять лет в столице, вольностей нахватается – и марш в собес справки подшивать. За сто десять рубликов! Да ты, баба бестолковая, вдумайся только! Главный инженер леспромхоза. Солидный, к вину воздержан. Народ к нему с полным почтением: «Олег Васильич, Олег Васильич!» С деньгой в ладах, не мот какой-нибудь. «Жигули» отлакированы любо-дорого, квартира хрусталем светится, одет с иголочки. Ну и что возраст, разница, так сказать? Окромя хорошего, ничего не вижу. У Ленки ветер в голове свистит, сорокой еще по жизни скачет. А у него степенность, опыт. К Ленке счастье стучится, а ты всякие препоны возводишь.
– А институт? – сникнув голосом, обронила Ирина.
– Тут тоже соображение имеется. Куда спешить девке? Не парень, армия не стоит за спиной. Попервости в леспромхозе устроится. Местечко там есть непыльное – нормировщица. Правда, оклад негустой, да не в этом гвоздь. Хотя всегда премиальные: и квартальные и месячные. Главное – закрепиться, стаж набрать. Притрется в коллективе, в жизни оглядится, да и махнет в лесной институт, под зеленый светофор, так сказать. А как же? С производства, общественница, по первому разряду пройдет. Ну а если детишки выскочат к тому часу, тоже невелика беда. Аль без диплома жизни нет? И без корочек можно жить припеваючи.
– Как на счетах все разложил. Да только упустил самую малость. С любовью-то как, Степа? – Мать наполнила слова шутливой ласковостью.
– Узнает Олега – полюбит. За привычкой и чувство придет.
– К маме же не пришло, – вырвавшись из долгого оцепенения, зло врезалась в отцовские рассуждения Лена.
– А ты помолчи, доченька, – успокаивающе отмахнулся отец. – По матери не крои свою жизнь. У нее не сердце, а глыба ледяная. А ты девушка душевная, мыслями теплая, ты на чужое чувство скоро отзовешься.
– Пошутил отец, и будет. – Лена порывисто подскочила к столу. – Какая же я дура доверчивая! Поплакался, постонал, и готово – разнюнилась, в искренность твою поверила. Вот зачем ты обвивал доченьку притворным раскаянием. К леспромхозу подползал, значит. Видела я твоего скопидомчика непьющего, даже прокатилась на «Жигулях» его расписных. – И вдруг зашлась в истеричном, неуправляемом вопле. – Злодей ты проспиртованный, законный мой папаня! А взятку за меня еще не схватил, в сберкассу червонцы, не упрятал?
Степана выбросило из-за стола, он закружился по избе, норовя поймать Лену за волосы, но та успела прыгнуть к печке и схватить рогатый ухват.
– Не подходи, папаня, отступись, серьезно говорю…
И столько ненависти полыхало в ее глазах, такая решимость таилась в напряженной позе, что впервые в своем доме струхнул Степан, грузно попятился, заклокотал злыми, но уже бессильными словами:
– За леспромхоза все равно выдам, сатанинское отродье. Не быть мне Листопадовым, если ты отцовскую волю не выполнишь…
– Листопадовым ты будешь, только замуж я не пойду. – Лена не выпускала ухват из дрожащих рук.
Степан диким взглядом стрельнул мимо дочери. Его глаза споткнулись на бутылке. Натренированным шлепком выбил пробку. Утвержая себя в пошатнувшейся власти, люто матернулся, стукнул кулаком по струганым доскам кухонной переборки:
– Мы еще поглядим, кто кого… Пойду прогуляюсь, а вы, курицы безмозглые, обсудите вопросик. И зарубите на носу: отступаться Листопадов не привык.
– На этот раз отступишься! – в отцовскую спину выкрикнула Лена.
Ирина решительно, но запоздало распрямилась. Будто приготовилась самое нужное и смелое выпалить вдогонку мужу. Но тут же заученно засновала по избе, привычно прибираясь в доме. Не ринешься же вслед за Степаном, который побежал в зазывный дом хромой Нюрки, чтобы там найти утешение от семейного бунта, вспыхнувшего так нежданно и резко.
4
Бабка Матрена и в строгой деревенской расчетливости не слыла прижимистой. Цену копейке знала, потому что смолоду уяснила, почем фунт лиха, но до скопидомства и жадного накопительства не опускалась и в самые черные дни. Отношение к деньгам у нее было бесхитростное и в простоте своей здравое: для того и зарабатывают их, чтобы с пользой тратить. Не две жизни у человека, да и не в шальных деньгах заключено счастье. Получив свою до рубля учтенную пенсию, она практично прикидывала необходимые траты, а если заводился случаем какой излишек, то готовно одалживала пятерку-другую и не требовала немедленного возврата. Она терпеливо и понимающе ждала, логично рассуждая, что человеку совестливому не надо напоминать о долге: раз не вернул вовремя, значит, не сумел обернуться, где-то просчитался в своих домашних расчетах.
Соседка ее Авдотья, щедро заласканная деньгами – как-никак три сына ежемесячно слали матери червонцы, – ссужала деньги односельчанам, но делала это с непременным выговором и обидным напоминанием о сроках отдачи. В простенке у нее висел тетрадный листок, где она чернильным карандашом выводила одной ей понятные загогулины. Порядок в учете у Авдотьи был образцовый, но только в крайней нужде шли к ней на поклон люди. Любой долг заставлял человека унижаться, топтать самолюбие, а если к этому тебя еще наставительно журили, то в такой дом, право же, ноги отказывались ступать.
Ипполит за глаза горячо крыл Авдотью последними словами, в черный список пытался не попадать и только раз в каком-то сумасбродном загуле стрельнул у нее десятку. И тут, как назло, на пять дней задержали выплату пенсий. Ипполит, не обделенный гордостью, маялся стыдливо – хоть убей, а червонец перехватить было негде. В разных кошельках «наследил» Ипполит, но там было терпимо, а горящий срок подступал на тетрадном листе Авдотьи. Надежда была на Матрену, и к вечеру он навестил старуху.
Бабка Матрена устроилась на теплой лежанке – все еще не оправилась от горькой вести, принесенной Ипполитом, а дед смятенно попыхивал дымком и рассказывал разведанные им с утра подробности. И очень сетовал, что к важному разговору клеилась ничтожная, но до поганости тревожная мыслишка: как бы попутно отщелкнуть злополучный этот червонец?
– Баталия натуральная разгорелась. Листопадов-то как змей ползучий подкрался к Ленке… Слезами подогрел девичью душонку, плацдарм, стало быть, готовил. Девчонка мягкая, в послушании воспитана, никаких подлостей не держит. Рассопливилась от брехни Степана, какой-никакой, а все же отец. Уши, знамо, развесила, а он ангелочком распелся, прямо крылья прилепляй… Ленка и растопилась как воск. А он и хлобысть в самую точку!..
Перехватив застывший на потолке и безразличный ко всему Матренин взгляд, Ипполит подхлестнул разговор, быстро накалил температуру:
– За кого, спрашиваешь? Да видела ты его, брандахлыста ряженого. Волосы по плечам стегают, рубаха птицами расписана. Узколицый такой, глазами все шарит. Правда, при окладе солидном мужик и говорит красиво. На митингах его директор выпихивает на трибуну. Как соловей заносится. Оно конечно, если б по любви…
– Годов-то каких? – уныло откликнулась Матрена.
– Да хрен его знает, в метрики не глядел. Осанистый, кость широкая, мужицкая. Стало быть, за тридцать с гаком. А может, и за сорок катит. Их узнать ноне трудно. В хорошей жизни купаются: и харч отменный, и войны нет. При таком житье моложавость долго держится.
– Неужто все холостует?
– Как бы не так, не бывать мне в раю… Баба его в городе кинула. Говорят, играет сильно.
– Мужик, а все картами забавляется? – не поняла Матрена.
– Да не в карты, говорю, а в лошадей!
– А это еще как?
– В городах чего не придумают только. В лошадей там играют. Понастроили ипподромов каких-то, вроде скотных дворов наших. Кобыл и жеребцов в холе держат. Овсом отборным да сеном наилучшим утробу им набивают. И конюхи и обслуга при этой животине. К бегам, значит, лошадей готовят. Приглядел себе лошадь – ставь рублишко, а уж если очень надеешься – так и сто раз по рублю можно. Ну а здесь как в картах, повезет – так гребешь кучу, а не угадаешь – так и загуляют в карманах сквозняки. В азарте, бывает, все до нитки спускают.
А уж жуликов, проныр вокруг конюшен крутится! Но есть такие прохиндеи, что про лошадь все назубок знают. Где родилась, какого роду-племени, кто отец, мать и так до десятого колена. Ну, сказывают, и этот, Олег Васильевич, шибко пристрастился к азарту. Просаживал немалые деньги, семейное согласие начисто развалил. Какая же баба будет терпеть такого мота? Ну и отшила сердешного. Так он с горя поклялся сделать последний шанс. Рискнул всей зарплатой, вот тут и подвалила бешеная деньга. Не одну тысячу загреб, на машину и обстановку отхватил. Сунулся было к бабе мириться, да не тут-то было! Спровадила его насовсем. Ведь как, Матрена, в старину говаривали: «Не за то отец сына бил, что он в карты играл, а за то, что отыгрывался».
– Все-таки что у Листопадовых-то получилось? – притормозила Матрена убежавшего от нужного ей разговора Ипполита.
– Да, зарапортовался совсем, – согласно остановился Ипполит. – Значит, гнет свою линию Степан, в устрашающее буйство заносится. Ирина перечить боится, давно придавленная ходит. А Листопадов как по гладкому асфальту катит! Вроде бы и день пора назначать, вроде и сладилось дело. Да про Ленку забыл Степан. Как раскусила смысл отцовских речей, так и воспламенилась вся. Горячностью-то она в отца удалась. Он с кулачищами попер, а Ленка вооружилась ухватом, дай пошла его волтузить, не бывать мне в раю… Пух и перья, одним словом, бой в Крыму, все в дыму. Тут и Ирина от трусости очнулась. Вдвоем они так Степана отмолотили, что вроде, сказывают, фельдшер зеленкой Листопадова отмывал. Сбег тот из дома, теперь у Нюрки отлеживается.
– Насочинял, поди, половину, – неуверенно протянула Матрена, но в голосе чуялась радостная надежда, что обернулось все так, как излагает Ипполит.
– Вот те крест, – утвердительно закивал головой старик, – не сойти мне с этого места. Может, и еще страшнее была баталия. Врать не буду, сам не видел. Ирина соседям порассказала. Теперь Степан покрутится с Ленкой, ее тоже в оглобли непросто ввести. Упрямством в их породу пошла…
– Поартачится, наревется, да и смирится. Не вышло наскоком у Степана, лестью да уговорами умаслит девчонку. – Матрена безнадежно отмахнулась от готового возразить Ипполита. – Раз унюхал выгоду – Листопадов не отступится. Когда он упускал свое, да и близкое чужое, скажи, а?
– Слов нет, с мертвой хваткой мужик, да только и Ленка орешек крепкий. Комсомолка к тому же, чуть что, и своих на подмогу кликнет.
– Кому охота встревать в чужую свару?
– Закон такой у них, у комсомольцев наших. Чтоб, значит, все за одного. Душевных обид не прощают, не бывать мне в раю.
– Может, и вступятся. Молодые, они дружные. Скандал прогремит на всю Ивановскую, может, и образумят Степана. Да только мне что от этого?
Слезла с лежанки, сунула ноги в разношенные валенки, загремела самоваром:
– Давай чайку попьем и не спеша все обсудим.
Пока пискливо распевался самовар, пока гремела чашками Матрена да выискивала куда-то запропастившееся варенье, Ипполит готовился к решающему разговору. Ему сейчас так требовалось умственное прояснение, но он не решился заикнуться о желанной стопке, хотя по мужицкому своему рассуждению считал, что была бы она не лишней, а, наоборот, очень кстати. Глоток русско-горькой прояснил бы его до сквозной проницательности, так необходимой для серьезного шага…
Не иначе как колдунья Матрена – бабка пальцем погрозила Ипполиту, налила ему темного, пахучего чая и глухо заговорила:
– Кончилась, выходит, я, Ипполит. Ждать устала, да и в вере своей покачнулась. Тридцать годов на дорогу глаза пялю, да не идут сыновья. За столько дней с того света пришагать можно. С Алексеем и Владимиром давно примирилась, погибшие они воины. И в снах успокоенными приходят. Посокрушаются, поглядят издалека, а подойти ближе не смеют, вроде запретную черту не осилят. Молодыми снятся, такими, как на войну ушли. Третьего дня Володька в огород забрел, худющий, пасмурный. Углядел меня, заулыбался. Но подойти не отважился, отступать назад начал. Я и так и эдак – ни в какую! Кличу к дому, молочком прельщаю, но все попусту. Вроде и понимает, что от материнского негоже нос воротить, а все равно что-то мешает ему податься ко мне. Мертвые они с Алексеем, головы сложившие в праведном бою. Зацепка моя только Родион…
– На него и бумажки нет, – поддержал Ипполит Матрену.
– Ну бумажка, она бумажка и есть. Когда в таких боях с чернилами возиться? О каждом не напишешь. Дело в другом…
– Ив этом тоже, Матрена, – оседлал было спасительную тему старик. – При каждой части писарь числится. По учету людей и казенного имущества. Его дело – бумажки рассылать.
– Пустое, Ипполит! Это тебе не в школе учеников переписывать. Там война. Может, твоего писаря в первую минуту и убьют. Вон ведь как приключалось тогда. Казенная похоронка придет, оплачут человека, а он, глядь, цел и невредим домой заявляется. А то и без бумажки пропадал солдат. Тут раз на раз не приходится… Я по-иному размышляю. Родька в снах ко мне другим заявляется. И по всему выходит – живой он, только затерявшийся где-то. Тут совсем меня хвороба одолела. И лекарства пила, и ноги парила – спасу нет, как разломало всю. К утру только и соснула чуток. И такое явственное накатило, хоть криком кричи! Вроде понимаю, что во сне целую Родьку и нет его на самом деле в сегодняшней жизни, а оторваться нет сил. Это когда на призыв он уезжал. Помнишь, вьюжило очень, все дороги замело?
– Как же не помнить? – оживился Ипполит. – Тогда еще Федька заплутал в буране. Только к весне и отыскали в Лебяжьем логу. Да я сам тебе и дровни справлял, сбрую собирал по всем избам. День помню, а вот годы спутались.
– Чего ж им путаться? – удивилась Матрена. – В сорок втором отправила Родьку из Ленинграда, а зимой сорок третьего фашисты сюда пришли.
– Тогда их быстро вышибли, – зачастил словами Ипполит. – Только три месяца над людьми измывались. Ты-то когда, Матрена, в деревню вернулась?
– Тогда же, в сорок третьем, – откликнулась старуха, – к покрову самому. Только полгода пожила с Родькой. А после рождества их забрали, в сорок четвертом его в солдаты проводила. Вот тот прощальный день и привиделся. Ирка провожать Родьку увязалась. Правлю я мерином, а они сзади на дровнях милуются. Дело молодое, беспечное, не сознают, что, может, на смерть прощаются… До района версты три осталось, как вдруг заартачился мерин. Уперся, фыркает – и ни с места, как вкопанный. Смекаю себе, раз захрапела лошадь – волков, значит, почуяла. Душа в пятки покатилась, а молодым хоть бы что. И не заметили, что встали дровни. Побледнела я, к Родьке поворачиваюсь: «Волки, сынок, к дороге выходят». А он встрепенулся, оторвался от Ирины, да и шутливо так: «Разве это волки? Дворняжки беззубые. Настоящие волки там. Их бить будем». И опять к Ирине. После его слов и мерин успокоился. Потоптался чуток и вновь пошел ходко. Только оконфузил нас напоследок малость. Взял да и размундирился у самого военкомата – супонь с хомута развязалась. Спиридон Давыдов очутился рядом, тоже своего на фронт отправлял. Так он утешать меня принялся: «Радуйся, дескать, Матрена, с дедовских времен примета есть: раз распряглась лошадь, то и рекрут живым вернется».
Соскочил Родька с дровней, Ирину в охапку схватил. Кружатся два дурака, веселятся. Но что главное, Ипполит? К сбруе Родька не подступается, не хочет, значит, запрягать лошадь. Вернуться, выходит, хотел, потому и запрягать опасался.
– А я тебе о чем все время талдычу? Рано на Родионе крест ставить, в живых он ходит по земле. Даже сны твои говорят за это.
– Так хоть бы знать о себе дал, ниточку живую протянул.
– Может, в запретной работе держат и высовываться ему нельзя, – таинственно ухмыльнулся разрумяненный от жаркого чая Ипполит.
– Скажешь тоже. Уж про каких тайных, и то с годами разузнают. Сами не пишут, так начальство за них сообщает, утешает родителей.
Ипполит поскреб лысину, но ничего вразумительного и путного не извлек из трезвой головы и уклончиво развел руками:
– А вдруг дела у него такие, что и начальству язык развязывать не положено? Первейшей важности дела, может быть.
– Не утешай, Ипполит. Со мной тебе петлять не пристало. Кончилась я вся в ожиданьях своих. Выходит, и Родиона где-то успокоила землица. А сны мне только в утешенье дадены. Зарок я свой соблюла. До Ленкиного замужества держалась, а теперь на покой пора…