Текст книги "В конце аллеи..."
Автор книги: Александр Виноградов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
21
Снегу нашвыряло по колено, толстой шубой укрылась земля, но мороз доставал до корней, губил деревья и кустарники. Студеный пожар гулял в старом парке, начисто опалив хрупкие ветки, обглодав кору фруктовых деревьев. И даже парковые великаны – столетние дубы и липы – не выстояли перед обжигающей стужей, а с большим уроном откупились замертвевшими, потерянными для жизни ветвями.
В такое лютое остервенение зашла зима, что бездыханными комочками валились воробьи с ломких сучьев, а в конце второй недели от свирепых морозов полопались трубы и застудились покои бывшей барской усадьбы. В теплый флигель мороз полез напролом, пытаясь пронзить вековые стены и двойные рамы, но, получив отпор в лобовой атаке, раскололся на сотни жалящих стрел, пополз в незаделанные щелочки и отдушины.
Комнаты принялись утеплять, торопливо забивали ватой щели, ставили в покоях рефлекторы и камины. Дарья Тимофеевна, знавшая все новости, успокаивала соседок:
– Директор спозаранку в город умчался, печки электрические выбивать. Не дозволят мерзнуть старухам, тепло немедля подадут. Вон в школьном интернате враз наладили.
Бабка Матрена не испугалась холодов – и не такое видела в своей долгой жизни. Просто ерундовая эта стужа разбудила в ней самое потаенное, отозвавшееся отблеском той голодной и лютой зимы.
…Даже блокадный невообразимый холод не выморозил в Матрене врожденную деревенскую стыдливость. Когда узнала, что задышала первая баня вблизи их фабрики и поползли в нее отогреваться застылые дистрофики, вперемешку мужики и бабы, то засовестилась, как невеста перед первой ночью, отчаянно замахала руками, отказалась наотрез. И хоть зудела бог знает сколько не мытая кожа, хоть манили банное тепло и бодрящий дух березового листа, все-таки решиться на такое бесстыдство не осмелилась. Стойко отпихивала все уговоры: пусть до полной неразличимости дошли мужики и бабы – все одно мужик остается мужиком, и оголяться перед ним не пристало самостоятельной женщине.
Помылись и воспряли духом соседки по цеху, шутливо высмеивали ее опасливость. Увещевали дружно: тени мужики, не разглядывают даже двадцатилетних, а уж на нас и глазом не ведут. Матрене страсть как хотелось помыться, разогреть стылое тело. Да и веселое подтрунивание уже сходивших в баню женщин все-таки расшатало ее неуступчивость. Она записалась в очередь.
В белесом, мутном пару люди только угадывались, и совеститься было нелепо, но охранно придерживала Матрена тазик, зорко оглядывалась по сторонам, настороженно ерзала на прогретой каменной лавке. На соседней скамейке самозабвенно расплескивал воду мужчина, сладко мурлыкая от забытого, давно не испытанного удовольствия. Намыленная крутящаяся голова фыркала, сладостно стонала, разбрызгивала пышную пену. Распаренный голос позвал:
– Эй, дружок, пройдись по спине. Посильнее, с оттягом чтоб… С августа немытым хожу, спина зудит, спасу нет. – Не поймав ответную готовность, сокрушенно продолжил: – Или силенок не осталось? Да уж как сможешь, – и протянул грубую мочалку, лопавшуюся радужными, игривыми пузырями. – Промеж лопаток разгуляйся, чтоб до нутра пробило.
Матрена растерянно подошла к соседней лавке и начала натирать пенной вехоткой распаренную спину соседа.
– Ай да мы, – постанывал мужчина. – Всем врагам назло. Три до царапин, выгоняй зимнюю смерть. Потом я тебя, дружок, отшлифую, по банной части я мастак… – Чуть было не докатился до мужицких словечек, но, видимо, по учащенному дыханию Матрены распознал женщину: – Никак баба орудует? – с присвистом выдохнул мужчина и увертливо качнулся в сторону. Сокрушенно, зло заметил: – До чего довели, гады! Да ты не вспыхивай, стыдиться надо им, а не нам. – Утешительно, с нерушимой уверенностью продолжил: – Считай, оклемались, зима позади. Наберемся соков и вновь по разным отделениям в бани пойдем. И детишек рожать будем…
– А я уж свое отрожала, – отозвалась Матрена.
– Невелика беда, – отмахнулся мужчина. – Внукам нежность отдашь. – Нагнулся над тазом, стал намыливать мочалку. – Сейчас и я тебе спину потру, не хуже любой бабы отмою.
Матрена так и не увидела глаза общительного соседа – схватив тазик, она шмыгнула в звонкую, прокаленную парную. На полке долго выравнивала сбившееся дыхание, поохивая, нежилась и млела в теплой пелене согревающего пара. Жар втекал в Матрену живительными ручейками, и ее ничуть не волновали соседи, парившиеся самозабвенно и шумно. Она в этом благодатном раю окончательно уверовала, что насовсем уходит от гибели и будет теперь всегда жить…
К счастью, не довелось долго зябнуть старушкам – тихий заботливый директор дома престарелых объявился в эти холодные дни человеком оборотливым и напористым. Неизвестно, по каким руководящим столам постучал в районе, но круто и быстро провернул все дела. В котельной задвигались недовольные слесаря, вытащенные директором из теплого райцентра, застучало железо, заискрилась сварка, и оттуда потянуло жилым, обнадеживающим духом. Заквакали, пропели трубы, вновь забулькали радиаторы, и растеклась по палатам все согревающая вода.
С осведомленного языка Дарьи Тимофеевны срывались новости одна другой отраднее. Раз ожила отопительная система, то в среду приспеет очередная банька, сбежавший от холода киномеханик сегодня погонит новую картину – от жизнедеятельной соседки излучалась надежда, и не такими тягучими становились коротенькие замороженные дни.
Но и радостная хлопотливость Дарьи Тимофеевны, ее порывистое ежеминутное внимание не смогли ослабить душевную тоску Матрены. Старуха скучала по деревне, все еще не обретя в этом уютном доме сердечную привязанность.
Обидно примолк Ипполит, и разве можно считать крепкой ниточкой единственное письмо, которое прилетело сюда за унылые полгода? Винить старика за краткость не следует, это на язык он боек, а грамотешки – кот наплакал, но все равно при хорошем старании не грех бы ему и развернуть новости… Удивил прямо: «Дом твой стоит на месте». А куда же ему деться, неужели сразу сроют? «Иван Савельич, председатель, шлет тебе поклон». Ну, тут брешет старый. Только и дел у хозяина колхоза, что приветы рассылать старухам.
А здесь и вовсе с ноготок сообщение: «Замели Степана вместе с будущим зятьком». Тут бы в самый раз прописать: за что, на сколько, как теперь Ирина? И главное – что с Ленкой? Обронил новость – и ни гугу! В этом вопросе любопытство гложет Матрену, тут весь ее интерес лежит. Она всегда считала: сколь веревочка ни вьется… Доигрались субчики, под суд пошли. Сначала будто обвальной радостью шатнуло – поделом мерзавцам. При спокойном размышлении вроде и жалко: тюрьма все же! И не столько прохвоста Степана, сколь горемычную Ирину. Вот же не задалась жизнь… А с другой стороны: у Матрены у самой разве слаще судьба? Кто же изломал их горькие жизни?
Виновник глянул на Матрену смеющимся мальчишеским лицом – беззаботным, румяным. Открытое лицо – ни тревоги, ни ответственности. Матрена напрягала мысли, силясь вызвать к ответу взрослые глаза Родиона, ей нужен был ответ пятидесятилетнего сына. В другой жизни он же не перестал быть ее сыном, и она вправе спросить его по строгости: почему он бросил их с Ириной? Но не старело безответное лицо Родьки, его голос не давал ответа на главный вопрос.
Чем въедливее Матрена расщепляла слова, пьяно оброненные Степаном, тем острее ныла кровная обида на молчащего сына. Оправдательные слова в этой тихой обители совсем не ограждали Родиона – только его черствое равнодушие уготовило Матрене такие грустные дни на этой земле, по его милости так сиротливо раскатились две бабьи жизни.
– Опять о нем? – сострадая, утешающе придвигалась к Матрениной кровати Дарья Тимофеевна. – Не стоит он жалости, если немым отвернулся от родной матери. Другие весточку подать умудрялись и с края света, а твой будто железным сотворен. Ни стыда, ни совести.
– Что-то, видать, мешает откликнуться Родиону. Разве бы он смолчал?
– Не хочет, раз ни слуху ни духу, – не отступалась соседка, пытаясь повернуть Матренино всепрощение к горькой, но справедливой правде.
– Да будет вам! – встревала часами молчавшая Надежда Спиридоновна. – Может, и в живых парня нету, а вы его все косточки перещупали.
– Степан врать не станет, – упрямилась Дарья Тимофеевна. – С какой стати такие слова ронять? Хоть бы и пропащему пьянице?
– А может, и брехал Степка, – мирила соседок растерянная Матрена. – Сболтнул под градусом, а потом отвертеться совестно. Кто знает, может, и так?
– Вот, вот, – обрадованно подхватывала Надежда Спиридоновна. – А мы тут казни и оправдания придумываем. Давайте-ка лучше собираться в баню, пора застылые косточки подогреть.
Матрена заколебалась – с неделю ее знобило, зачинавшийся грипп першил в горле, щекотал нос, неясным звоном отдавался в ушах. Для пользы дела надо было превозмочь слабость, круче попариться, чтобы разогнать прилипшую хворь, но по такому морозу немудрено застудиться, уж тогда болезнь пробуравит ее насквозь.
А Дарья Тимофеевна уговаривала:
– Да что ты, бабонька? Когда это баня поперек болезни вставала? Постегаем веничком, парком подышишь – все внутренности от микробов очистятся. Где же тебя сквозняк может прихватить – только один коридор прошмыгнуть?
– Кому мимо, а нам все в рыло, – вяло защитилась Матрена.
– А полушубок на что?
Парной жар, обласкавший горячим теплом Матрену, блаженно растекся по всему телу, смягчил сиплое дыхание, вернул легкость гудевшей в проклятом гриппе голове. Давящие обручи отпустили ее, и светлыми ниточками засновали мысли Матрены, повели ее в прежнюю жизнь.
…Любовь постучалась к Алексею в последнюю перед войной весну. Записной тихоня, красневший без всякого повода, ее старшенький круто поменялся, задирался по любому пустяку, кололся, как потревоженный ежонок. Стал встревоженно суетливым: шутки братьев, разговоры родителей пропускал мимо ушей; глухой ко всему, сосредоточенный на своих думах, торопливо отсиживал за семейным столом и стремглав летел на улицу. Несдержанный на язык Владимир подтрунивал над братом, еще больше взвинчивая забродивший в первом любовном хмелю характер Алексея.
Петру что: отмахивается, смеется – кого, дескать, не кусает муха в таком возрасте, покипит и уймется, – а Матрене трудно стряхнуть сомнения – какая из себя девушка, куда увлечет она Алексея? И так и этак подкатывалась к сыну – неплохо бы поглядеть будущую невестку, но, кроме грубоватых отнекиваний, довольствоваться ничем не могла. Пыталась посмеяться над собой – не старорежимное теперь время, чтобы устраивать чинные смотрины, – а все-таки материнская озабоченность брала верх над здравыми размышлениями.
Плескавшимся кумачовым весельем шагал по городу Первомай. Незадолго до праздников Петр получил ордер на просторную комнату, и суматошный переезд пригасил тревогу Матрены – не до Алексея было. Но когда обрела квартира обжитой вид и каждая вещь заняла свое место, Матрена подступилась к мужу:
– Как хочешь, отец, но что-то решать надо.
– О чем это ты?
– Тебе все шуточки, а у меня Алексей с ума не сходит.
– Оставь парня в покое, не кудахтай как наседка.
– Да я что? – смущенно зарделась Матрена. – Пусть гуляет. Только девки нынче вихрастые, бойкие. И оглянуться не успеешь, как окрутят.
– Не кукла Алексей, взрослый уже парень. Так просто в тряпки не завернешь. Ну что ты от сына хочешь?
– Хоть бы раз в дом привел девушку, – понуро ответила Матрена.
– А это уж его решение…
В канун праздника Алексей прибежал из техникума раньше времени, в голодной дурашливости закружился по кухне: «Корми сына, дай перехватить, замертво рухну во цвете лет».
Матрена мигом воспользовалась веселостью сына:
– Самое вкусное завтра получишь. Если гостью к новоселью приведешь.
Весеннее, ребячливое солнце прыгало на праздничном столе, а Матрену озаряло счастье, оно щедро окатило румянцем замолодевшие щеки, певучими словами рвалось наружу. За столом в долгожданном единении сидели любимые, до сладостной боли дорогие люди, а на улице гомонился, играл улыбками, плыл реками кумача, шалил теплыми ветрами праздник.
В понятном волнении, стесняясь чужих людей, млела девушка Алексея. Матрене было близким ее смущение – легко ли переступить порог дома, который может навсегда стать твоим? Она с открытой приветливостью вглядывалась в зардевшуюся Любу, которая словно вымылась в прохладной утренней росе – от глаз, волос, живой белизны шеи будто веяло прозрачной чистотой желаний и помыслов. Заносило Матрену в немыслимую высоту грез, виделись эти девичьи руки пеленающими розовое тельце маленького существа, сотворенного в светлом роднике обоюдной любви, слышался требовательный голос народившейся на радость новой жизни.
Матрена настойчиво потчевала мигом принятую и обласканную материнским признанием, робевшую за столом Любу и все не могла отрешиться от приятных видений, а разговор молодых уходил в малопонятные и тревожные лабиринты – они говорили о зажигательных бомбах, о сдаче норм «на ворошиловского стрелка», их беседа закрутилась вокруг пороховых опасливых тем.
Все-таки ухватилась за кончик фразы, сумела встрять в разговор Матрена, чуть разворошила биографию невесты. Девушка правдивым словом покорила сердце Матрены. Подумать только: сирота, а сколько солнечной ласки несет в себе к людям, каким сердечным богатством наделена, сколько отзывчивости сохранила в унылом детдомовском житье, какую горделивую красоту блюдет в шумном и широком на всякие соблазны техникуме?.. И другая радостная волна омывала душу: из всех парней высмотрела Алексея, по материнским меркам неброского, обыкновенного парня, а вот поди ж ты, на нем остановила свой выбор…
Матрена не успела и взглядом получить одобрение Петра – такое нетерпение распаляло ее – и ринулась вперед новыми словами:
– Даст бог, дипломом обзаведетесь, так и о жизни подумать надо.
Взлетели предупредительным рывком брови Алексея, иронически улыбнулся егозистый Володька, но первой откликнулась Люба:
– Да уж непременно, Матрена Пантелеевна. Только успеем ли? – Сокрушенно продолжила: – Неспокойная нынче весна…
– Даст бог, стороной пройдет, – укрылась за неуверенной фразой Матрена.
– Куда же сворачивать? – возразила Люба. – Я на курсах медсестер занимаюсь, Алеша в истребительный батальон вступил…
Заговорил доселе молчавший Петр:
– Люба дело говорит, тревожные дни занимаются над страной. Может, и воевать придется… Но еще никакие войны жизнь не перечеркнули, о ней всегда загадывать время…
Уж так хотелось Матрене вывести семейный разговор на серьезную обстоятельность, но Алексей быстро скомкал еще не сказанные слова, поманил Любашу на улицу.
Так и запала она в память доверчивой чистотой только что распустившейся жизни. И только раз в студеную страшную зиму заскочила Люба навестить Матрену – осунувшаяся, изъеденная голодом до немощной синевы… Торопливо одарила Матрену живым словом, перебросилась фразой с ослабевшим Родькой, поохала, пожаловалась простуженным голосом и заспешила в госпиталь…
Бабка Матрена очнулась от сладостных и в то же время горьких воспоминаний, опечаливших ее своей невозвратностью, плеснула на каменку брусничный отвар. Приятная расслабленность разнежила тело, отняла желание двигаться. Куда-то понеслась Матрена в зыбкой легкости, и это плавное качание было приятным и незнакомым, но что-то неумолимо тянуло ее в бездонную черную пустоту. Матрена еще противилась, немо протестовала и понимала, что начался последний и недолгий полет…
…Она вышагивала по блестевшей бисером траве, гулко хлопая мокрым подолом, и все не могла надивиться: какие же вымахали нынче травы! Тут и с хорошей литовкой намаешься, прежде чем пройдешь развальный прокос, здесь и широкоплечему мужику придется пообливаться потом, чтобы уложить в валки такую густенную траву. Чудилось Матрене, что ревет у нее на дворе голодная скотина и надо немедля косить и косить. На соседних полянах сверкали и звенели косы, аукались мужики, взмахивали граблями и вилами.
Она оглянулась на шалаш – надо скликать своих – да сорвался голос; вспомнила, что некого звать ей на подмогу, порушенные в этой жизни ее мужчины, не возьмутся они за косы. Жгучая обида захлестнула бабку Матрену, беспомощными глазами окинула она метелки буйной травы, сокрушаясь, что сгинет, на корню завянет такая благодать. Потому как утекла из ослабевших рук былая ухватка и не под силу скосить огромную деляну.
Опустилась Матрена на траву, горько сетуя на сиротскую судьбу, но испуганно встрепенулась – размашистым шагом на край цветущей поляны вступал Родион, ее так кстати подоспевший Родька. Матрена содрогнулась сердцем, закрестилась, отгоняя видение, но из живой жизни спешил к ней сбереженный судьбой сын.
Матрена молодо вскочила на ноги и принялась размахивать цветастым платком, чтобы не отвернул Родион в чужую сторону, заливисто и горячо начала звать сына…
Он шел споро, но вроде не приближался к ней. Загорелые руки поигрывали ружьем, он шутя целился в небо и что-то громкое, но непонятное кричал матери. Звенел в прогретом небе балалаечной струной жаворонок, жикали в мокрой траве чужие косы, сыпался в траву смех веселых косцов, а Родион все шагал и шагал на одном месте…
Она изумилась такой странной поступи сына и срывистым голосом стала предупреждать его – не балуйся ружьем, ненароком и выстрелит. Сбиваясь на хрипоту, допытывалась через деляну: где так долго блуждал он по свету? Сын не конфузился, хотя вид держал покорный. Он громко кричал в свое оправдание, но его слова плелись из непонятных звуков. Они не цеплялись за ухо, а отлетали в безответное небо, сбивая тонкую песню жаворонка.
В сердцах Родион пальнул из ружья, и резкий выстрел оборвал голос птицы. Расплылся синий дымок, немая тишина накрыла деляну. Застыл на поляне смех, примолкли свистящие косы. Ответ Родиона пролетел над притихшей травой, эхом стукнулся в испуганные деревья, но и теперь бабка Матрена не различила слов. Сын виновато отвечал матери, но не знала она языка, на котором теперь говорил ее Родька…
– Матрена, Матрена, – испуганно шептала дрожащая от страха Дарья Тимофеевна. – Да очнись ты, угорела, что ли… Надежда Спиридоновна, – простонала она в предчувствии беды. – Скорее сюда, с Матреной плохо.
Они стащили примолкшую подругу с полка и положили ее в предбаннике на лавку. Надежда Спиридоновна подержала ухо на груди Матрены.
– Отошла, – едва выдохнула она. – Отмучилась, сердешная, на белом свете.
Крепко сжала отбеленные губы бабка Матрена. Освобожденной от земных забот, много поработавшей и насмерть усталой ушла на нескончаемый отдых. На суровом лице старухи восковой строгостью застыл вопрос к сыну, на который в этой жизни она так и не получила ответа…
22
В самолете Родиону обидно не повезло – соседом по креслу оказался неумолчный болтун. Попутчик трещал без устали, давая фору и самой говорливой женщине, фамильярно тормошил и тормошил Родиона. На подлете к большому городу сосед стал просто несносным – требовал неослабного внимания, восторженных и готовных ответов. У Родиона на сердце скреблись кошки, мысли гнались друг за другом в тяжком круге терзаний, а сосед по-свойски откровенничал:
– Сбылось, свершилось… Теперь уж я рассмотрю этот город. Все пощупаю своими руками. А то что получается? Вроде и был, а по существу, города не видел. Какое знакомство через бинокль? Хоть он и цейсовский. – Досадливо осекся, не встретив отклика Родиона. Примолк на минуту. Воспоминания, хлынувшие неостановимым потоком, заставили его переступить через заградительную отстраненность Родиона: – Чего греха таить – не один месяц топтался здесь. И билет на бал в Зимний дворец хранил. А потом все назначенные сроки миновали, зимовать пришлось в этих местах. – Прильнул к иллюминатору, за которым в крутом самолетном вираже закачался купол обсерватории, обрадованно подтвердил: – Чуть правее и стояла наша батарея. Я у крупного калибра наводчиком был. Не сахар, конечно, служба, но с пехотой не сравнить. Наше дело ясное: четыре часа дня – начинаем палить по городу, а через шестьдесят минут остужаем стволы. Четкий график соблюдали, оттого и служба не в тягость была. Еще пара часов на уход за орудием – вот и весь регламент. Остальное время твое, что хочешь, то и делай.
– Ну и чем же развлекались? – ледяным голосом поинтересовался Родион.
– А уж тут от воображения все зависит, – охотно продолжил господин. – В сугробах ни пивных, ни увеселительных заведений. Но шнапса в артиллерии водилось больше, чем в пехоте, да и связистки у нас служили. Правда, я не азартен в таких делах, все больше в укрытиях сидел. Мы устроились основательно, электричеством даже обзавелись. На шашни меня не тянуло, о семействе заботился. Тем более что хороший друг в хозяйственной команде служил. Он домой две посылки, а я, конечно, одну. Барбара не знала, как и благодарить. Сами знаете, фюрер больше посулами кормил, а здесь русские окорока…
Зашелся дребезжащим, снисходительным смешком, на вираже самолета прижался к Родиону, чтобы окончательно закрепить доверительный тон разговора. Но броско отпрянул от странного соседа – затравленные, ненавидящие глаза жгуче глянули на господина.
…Родька, хоть и проваливалось у него сердце в пятки, виду, что боится, старался не показать. Приучал себя относиться к свисту тяжелых, несущих неминуемую смерть снарядов как к сердитому свисту осеннего, промозглого ветра. Ко всему Родька приспособился. Ускользать от зорких патрулей, чтобы не затолкали в бомбоубежище, первым возникать в очаге поражения и первым же выскакивать на крышу. Еще где-то завывала карета «Скорой помощи», еще неслась по темным улицам аварийная команда, а пронырливые мальчишки уже суетились у развороченного слепым снарядом жилого дома.
Изуродованная клыкастым разломом пятиэтажная стена… Зависшая на качающемся подоконнике убитая старуха, две детские кроватки, рухнувшие с верхнего этажа, ужинавшая, но так и не вставшая из-за стола семья, которую насмерть ужалили горячие осколки. Обреченные стоны погребенных в нижнем этаже, тощие рыжие крысы, шныряющие вокруг поверженного дома. Остаток поскрипывающей лестницы, которая уже никуда не ведет…
Поначалу Родька плакал, потом разучился и только сжимал кулаки, как и другие подростки, прикоснувшиеся к людскому горю. Затем вроде притерпелся, пообвык. Радовался, когда с вечера укутывался город в непроглядную вату набухших туч, ненавидел ясное небо, когда плавала на нем предательская яркая луна. Тогда градом сыпались бомбы, ожесточенно лаяли разгоряченные зенитки, высверкивали серебристые колбасы аэростатных заграждений. Изо дня в день, из ночи в ночь…
Наловчился Родька выстреливаться из дома, упреждать материнские слезы и сутками крутиться на смертельно опасных улицах. Пока не начал голод умерять мальчишескую прыть. Он делал ватными ноги, учащенно постукивал сердчишком, вызывая старческую одышку. Все реже становились мальчишечьи побегушки, и все чаще Родька прибивался к холодной кушетке. Тайком вздыхала мать. Уж она-то знала, что слегший на постель, пожалуй, может и не подняться…
Голодными вечерами в комнату вваливался дядя Костя. Родьке всегда было чудно́, что он так и не осилил русскую речь. Двухметровый татарин смешно коверкал слова и добрыми глазами всматривался в соседей – понимают ли? Дядя Костя служил в зоопарке, а тетя Дина пилила его всякую свободную минуту – неужели нет работы приличнее? Гигант побаивался языкастой жены, при ее наскоках уменьшался прямо на глазах, готовно исполнял все капризы маленькой супруги, но в главном держался неотступно – после громких слезливых сцен как ни в чем не бывало отправлялся к своим животным.
Когда Родька накрепко приклеился к постели и коварная водянка начала наливать его распухавшие ноги, дядя Костя подолгу засиживался в их комнате. И Родька замечал, что и в дядю Костю уже заползла дистрофия, и трудноносить ему высокое большое тело.
В тот вечер дядя Костя рухнул на табурет, словно подрезанный отголосками шквальных взрывов, встряхнувших ближние кварталы. Пустоту изливали его глаза, губы сжались устало и покорно. Заскочила встревоженная тетя Дина, о чем-то прострочила на непонятном языке, но муж не выпрямился, не заговорил. Она обиженно засеменила в свою комнату, договаривая на ходу колючие слова. Родька по ее стремительности определил, что, пожалуй, смерть обломает зубы о шуструю соседку, а вцепится в неторопливого и малоразговорчивого дядю Костю. Тот наконец обронил слово:
– Слониху убил, сволочи. Много клетка взлетел на воздух. – Обреченно вздохнул, повернулся к матери Родьки. – Пойду шагать ополчение. Подниматься идти весь мир.
– Куда ж тебе на войну? – глухо отозвалась Матрена. – Седьмой десяток разменял, да и слепой ты, Константин Фаридович.
– Куда надо разгляжу, курок возьму. Сгожусь на войска и я где-нибудь. – И чуть потеплел глазами. – Начинала той устраивать, Матрена Пантелеевна. Требухи слоновьей отрезал, жарить кастрюль буду.
Родька сдерживал себя, унимая торопливую жадность, но притягательно пузырилась жиром сковорода, сводил с ума щекочущий мясной запах, забивался рот вязкой непослушной слюной. Ему было стыдно, что он так проворно опережает всех, но поделать с собой ничего не мог: глотал и глотал, обжигаясь, куски слоновьей требухи.
Дядя Костя умер под утро, в тихую минуту, когда растерзанный ночной бомбежкой город забылся в голодном полусне. Когда еще устало щурились на посветлевшем, оглохшем небе туманные звезды, а по белым городским улицам задвигались изможденные ленинградцы. Нежданный плач тети Дины оповестил о смерти доброго великана…
Говорливый господин опасливо отшатнулся от Родиона и в автобусе устроился от него подальше. Молодящаяся, в рыжих завитушках фрау вытягивала морщинистую шею, чтобы получше разглядеть Родиона. Было ясно, что господин нашептал ей что-то интригующее. Родион презрительно усмехнулся. «Гадкий утенок затесался в лебединую семью, – горько подумалось ему. – А кто же я для них на самом деле?»
…Он уже и не помнил, чтобы так нежно смотрела на него Эрна, как тогда, провожая его в аэропорт. С нее словно сдуло привычную сдержанность.
Она с рискованной бесшабашностью гнала машину по автобану, и Родиона даже насторожило разыгравшееся лихачество жены – послушно летящая машина всегда завораживает увлекшихся водителей, а тут и беда рядом. Сумасшедшая езда подсказала Родиону: что-то тревожное, невысказанное таилось в запрятанных Эрною мыслях.
Родион попросился за руль, и Эрна, не отнекиваясь, уступила ему водительское кресло. Тишина нависла в машине – впервые за тридцать лет они расстаются так надолго. Да и ждет Родиона путешествие из ряда вон выходящее.
Эрна заговорила первой:
– Блюментали счастливого пути желают. И скорого возвращения. – Вновь появились лучики в глазах. – Не удивляйся – побаиваются они за тебя. Все-таки т у д а едешь… – Шаловливо пощекотала щеку Родиона. – Ты уж не очень терзайся там, почаще Эрну вспоминай.
Родион только кивнул в ответ, но игривого тона не поддержал.
В Эрне поднималось раздражение, и она обуздывала его, приберегая выдержку для серьезного разговора. Родион боковым зрением улавливал состояние жены, но решил не торопить ее. Эрна не заставила себя ждать:
– Пошумел у прокурора, теперь в земельный суд зовут.
– Неужели?
– А ты чего обрадовался?
– Радости нет, но скандал я им устрою…
– На ком откликнется он, милый, ты об этом подумал?
– Ничего с нами не стрясется, зато Штейнгоф задрожит, к адвокатам забегает. Ему оправдываться, мне доказывать, – мстительно отпарировал Родион.
Ослабил галстук, крутнул шею в крахмальном воротничке.
– Что ты вертишься? – недовольно заметила жена – Можно подумать, что ты всю жизнь в петле. Будто я на тебя ее накинула.
– Да, накинула, – раздумчиво процедил Родион.
– Кто, я?
– Жизнь накинула, ты ни при чем…
– Седой, а загораешься как мальчишка. Попугал его – и хватит. Теперь Штейнгоф у тебя на поводке закрутится, вечным должником станет. – Вгляделась в напряженного, молчащего мужа. Еще напористее продолжила: – Втянемся мы в процесс, хозяйство вконец забросим. А что в итоге? Твою биографию напечатают, всех нас вдоль и поперек просветят и такой бойкот устроят, что хоть на биржу труда записывайся. Конечно, месяц-другой походишь в смелых разоблачителях, а потом тебя к склочникам причислят. А нам жить надо, дела вести. – Торжествующе приняла молчание Родиона за готовность к капитуляции и выложила припасенные козыри: – Ты не сердись на меня, что в тонкое дело лезу, но медлить в такой ситуации тоже опасно. Судью, который тебя приглашает, я помню, мы учились вместе. Была я у него. С пониманием принял, с сочувствием. Одобрил твою смелость. Сказал, что приходил Штейнгоф, белее мела, на Библии клялся, что обознался ты, якобы он со своим плоскостопием служил всю войну в похоронной команде. Судья его выслушал, а подписку о невыезде все-таки взял.
– Ну, вот и хорошо, – откликнулся Родион, – значит, встретимся со Штейнгофом.
– Конечно, можно и так, – согласилась Эрна, – но судья мудрее рассудил. Позиции у вас бездоказательные. Чем, например, убедишь ты? Мыльный пузырь из процесса может получиться. Судья допускает, что не возводишь ты напраслину на Штейнгофа. Тот намекнул судье, что готов удовлетворить твой иск… Не в суде, понятно, а как человек дела…
– Иуда за тридцать… Во сколько же оценили вы меня?!
Машина зарыскала по автобану. Эрна вскрикнула, Родион успел утопить тормозную колодку, и автомобиль дернулся у самой обочины…
Пластался под колеса нагретый асфальт Невского, вплывали в широкие автобусные окна дворцы один наряднее другого, гуляли по проспекту улыбчивые люди – и все это жгуче кололо Родиона как уже не принадлежащее ему.
Он помолодел и обновился, этот великий город, не ощутивший пропажу своего неверного жителя. Никаких проблесков узнавания не выказывал ему. Он считал его обычным туристом, каких привык принимать тысячами. Людские взгляды скользили мимо: ни любви, ни отвращения, ни жалости – абсолютно ничего по отношению к Родиону. В тысячных толпах большой город не приметил чужеземного земляка. Как и всем иностранным гостям, явил свою дивную красоту и Родиону, но не удостоил его ни укором, ни родственной обидой.
Город был слишком сильным и слишком прекрасным, чтобы опуститься до мелкой мстительности. Он не желал в уличной толчее выслушивать исповедь своего потерявшегося мальчика. Великий город, видимо, боялся потревожить вечный сон своих истинных сынов и дочерей…
Нарядный Невский опрокинул память Родиона в чуть отогретую, капельную, но все же стылую весну сорок второго. Мертвая зима, душившая город в ледяных объятиях, цепко хоронилась в застуженных квартирах и, отступая из опустевших жилищ, волокла за собой последние жертвы. Горы грязного льда громоздились на улицах, во дворах, и первые весенние лучи только скользили по неподатливым, закаменевшим глыбам.