Текст книги "В конце аллеи..."
Автор книги: Александр Виноградов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
– Насчет ребят ты зря, Архипушка. Послушные, совестливые растут и к тебе с полным почтением. Сам будь поласковее. Привечай побольше, а то иногда таким бирюком вызверишься… Свой грех не в церкви тебе отмаливать надо. Возьми да пропиши маршалу, дескать, так и так, как на духу… Сразу полегчает, гибельную грусть развеешь.
С того памятного разговора еще складнее жили они с Анисьей. Душой, поступками помягчал Архип, настороженность спала. Вот только никак не мог взяться за письмо. А тут свалилась на всех война. Старая душевная заноза вроде заросла, помертвела. Да и когда в окопной жизни было вспоминать о той, далеко шагнувшей в историю войне? Когда пришла новая, позвавшая всех на защиту жизни… Когда рядовой Архип Скобелев вновь надел гимнастерку, ту, в которой защищают Родину…
Архип машинально стучит ручником по наковальне, и промороженный металл вызванивает строчки письма, которые вот уже столько лет буравят его седую голову. И все не могут выстроиться в суровую, но такую необходимую для старика исповедь…
* * *
Память водила Степана Ивановича прихотливыми лабиринтами. Ее изумительные всплески вдруг высвечивали сквозные, светлые прогоны, где все любо и мило – детали, краски, – а то нежданно запутывали в мутных тупичках, откуда вышагивали горькие события, антипатичные люди и где все было размыто, оборвано, неприятно. Прошлое давило серыми, тусклыми и зачастую ненужными воспоминаниями.
Но не мог распорядиться маршал, чтобы отогнали призрачные тени, они нахально вплетались в светлую память и теснили самое дорогое, о чем хотелось сейчас вспоминать. Бесцветная тоска заполняла душу, и беспомощная туманная дремота овладевала всем существом старого солдата. Прошлое вплывало не только образами и картинами; оно буйствовало голосами и звуками, гримасничало разными лицами, дразнило буквами приказов и строками когда-то читанных писем. Видения становились такими ясными и такими никчемными, что неподдельное изумление на минуту глушило гнев – ну как удержала память жизненную шелуху? Зачем сохранила ее, чтобы встряхнуть так некстати? Но отмахнуться от прошлого не было сил, видения были настойчивы и неуправляемы.
Опять замельтешили строчки того удивительного письма, которое он получил прошлым летом. Он пробежал его тогда залпом. Внимательно вчитываясь в нервные, дергающиеся строки, пытался зримо представить облик своего несостоявшегося убийцы и неожиданного спасителя, который опрокинулся на него из давно прожитой жизни, вторгся в успокоенную и почитаемую старость, разбередил душу, заставил вернуться в немыслимую даль, оставшуюся бог весть за какими горизонтами. Сейчас, в сумеречном наваждении, маршал вяло подумал: мелькнут эти строки размытым пятном и уйдут в провальную темень, а на смену им поплывут дорогие и близкие картины. Перед глазами четким строем вышагивают малограмотные исповедальные строки:
«…По возрасту мы почти в аккурат, али вы чуть постарше. Чинами и заслугами степеннее меня. Но прописать я вам должен. И большого покаяния просить. Ибо нет мне жизни без вашего простительного слова. Всю душу изгрызла мне горькая вина, особенно после смерти Анисьи. В лодырях никогда не ходил, а сейчас ко всему опустились руки. Выросли ребята, упорхнули, а душевного родства у меня с ними не определилось. С годами прознали про мою юность. Вроде не отрезали от себя, деньги присылают, но, по правде, я для них не существую. Зачумленный какой-то для них. Перед войной нонешней хотел в Москву наведаться, на колени перед вами упасть, повиниться. Но не случилось, а в боях был с первых дней. Орден и медали имею, а ту белую награду давно в омуте утопил.
Когда вернулся с фронта, рассказам моим не поверили. Это что от диверсантов вас вызволял. Выжил я тогда, хоть похоронку домой прислали. Оклемался в госпитале, а мне говорят: «Скобелев, к ордену тебя маршал представил». На деревне смеются – мол, заливай, заливай! А я рад, что хоть чуть заслонил вас.
Мне ведь на земле немного осталось, и непрощеным умирать не хочу. Пропиши ты им, дорогой маршал, сердце от обручей ослабь. Пусть узнают ребята и пусть поверят мне напоследок. После паскудной той ошибки вся жизнь моя на виду. В чести и труде ее прожил и новую власть всегда поддерживал сердечно. Потому как оказалась она моей».
Строки плыли, плыли, но не падали в провальную темень. Маршал мучительно вспоминал – отослали ли прошлым летом его ответ этому бедолаге, прожившему свой нелегкий век с душевной неустроенностью?
Он тогда был удивлен и растроган этим заблудившимся на целые десятилетия письмом-стоном. И явилось оно из таких дальних времен, что он долго разыскивал на израненном своем теле ту давнюю метину, которой попотчевал его в лихой атаке белый солдат.
Вновь вспоминавшиеся дерганые и нервные строки потеснили слабость, нежданно подлили в него новые жизненные соки. Ему гордо и тепло подумалось о неминуемости всего справедливого, пусть растянутого на долгие годы, замутненного чем-то временным и недобрым, о дороге правды, на которую люди приходят так по-разному. Он обрадованно решил, что попросит Петровича еще раз написать письмо сыновьям Скобелева и найдет для них убедительные и такие нужные им слова для правильной ориентации в многотрудной, часто запутанной человеческой судьбе…
* * *
Они уже совсем обвыклись, рассудительный, притерпевшийся к тягучему бытию конюшни Гранат и неуравновешенный, все еще верящий в перемену судьбы, не смирившийся с неволей Гусар. Гранат на правах старожила опекал вспыльчивого соседа. Медленно и трудно он передавал ему нехитрую философию здешней жизни, учил терпению и простенькой дисциплине. Новичка держали в другом режиме, его, еще так остро тосковавшего по воле, чаще пускали на круг, и прогулки Гусара были долгими. Гранат смирялся с лучшим положением Гусара, потому как с первого знакомства усвоил, что их одинаковый статус пенсионеров все равно не может выровнять годы. Видимо, на Гусара люди еще делали ставку. Иначе зачем бы они подводили к нему кобылиц, поощряли его неукротимые порывы к продолжению лошадиного рода?
Случалось, что сосед отсутствовал подолгу. Тогда обморочная тоска охватывала Граната, и щемящее чувство полного одиночества ослабляло волю к жизни, сосущая слабость разливалась по ногам. Потом Гусар возвращался в конюшню, и в застойные ночные часы приходило бодрящее озарение – на Граната наплывали краски забытой травяной жизни… Он втягивал ноздрями сладкий вкус потерянной навсегда воли, игривые ароматы молодых подруг Гусара. Хвастливый тон быстро сходил с жеребца, он щадил самолюбие и уважал преклонные годы Граната. Месяцы, проведенные в этой лошадиной богадельне, подсказывали Гусару, что старости не миновать и ему… Каждый год будет отбирать у него силу, пока не сделается он таким же затворником, как и Гранат.
Тихие ночные часы не были скучны старому постояльцу. Наоборот, живое существо, делившее с ним все тяготы одиночества, становилось Гранату все ближе и симпатичнее. Он помнил, как больно кольнуло Гусара полное невнимание к нему кинолюдей, как подавленно затих он на несколько дней. Этот обидчивый конский характер стал теплее и понятнее Гранату. Ему уже было ясно, что яркая, сценическая жизнь Гусара не иссушила душу жеребца и его лошадиные амбиции не простираются дальше сиюминутных и понятных обид. За время, проведенное рядом, Гусар разучился смотреть свысока на старого и беспомощного Граната – за долгие месяцы томительного безделья он проникся искренним уважением к соседу. Потому быстро постиг сложнейшую науку – уметь понимать других. От такого равенства, от взаимного уважения томительное время летело быстрее и рос интерес к тусклой, невыразительной, продленной людьми жизни.
Выровнялся Тихон, поначалу так неприязненно встретивший Гусара. Его доброе сердце было отходчивым, и теперь человечьей любовью он оделял жеребцов поровну. Такое отношение конюха не вызывало ревности в Гранате. По сути дела, Гусар оказался в худшем положении – никто не приходил к нему и, видимо, никто не вспоминал о нем. Да и беговое зазнайство быстро сменилось в жеребце отзывчивой нежностью к новому конюху. Втроем им стало уютнее и веселее. Образовался теплый, только для них понятный мирок, где Тихон главенствовал шумно и безраздельно. Его монологи стали длиннее, и круг затрагиваемых тем гораздо шире, будто приход Гусара в их компанию принес с собой целый ворох общечеловеческих вопросов, которые Тихону было поручено разрешить с лошадьми.
Они аппетитно возились в кормушках, а Тихон, прибиравший стойла, но совсем не торопившийся покидать своих пенсионеров, жадно сглатывал сизый дым и обсуждал очередную проблему:
– Заелись люди, деньги в распыл пускают. Вот у кума, господи, – потеха одна. Лошади при колхозе числятся… И что? Да так, корм едят, добро переводят. Хороший бы хозяин… – Поперхнулся дымом, горько сплюнул. – Хороший бы хозяин по-разумному все обставил. Трактор – машина мощная, накладная – одного бензину сколько жрет! Так и соображай, кого куда направить. Нет же, все наперекосяк. В сельпо – на тракторе, в гости с пьяных глаз тоже. Ну хочь племянник кума моего. Машина у дома, будто автомобиль персональный. Кинет за галстук – и в загул… девок катать, к родственникам съездить, плевое дело… Сена на ферму подбросить, так ить, кроме трактора… Что? Лошадь? Морду воротят… А от скирды, почитай, полверсты, не больше. И тарахтят, гремят моторами день-деньской. В нужник и то на тракторе. – Качал сердито головой, остервенело работал скребком. – Дичают лошади. Что человек, что лошадь без работы никчемными становятся. Ну и что механизация, моторы? А ты кумекай, с пользой все расставляй… Ерундовая работенка – лошадь запряги, далеко ехать – тут трактор по всем статьям. Конский род переводят… Все пишем – народную копейку береги. А деньги на ветер пускаем… – Куда-то вдаль замахнулся скребком. – За океаном, пишут, не беднее нас живут. Так разве там фермер будет попусту бензин палить? Где возможно, и лошаденку сует, ее тяга ни во что обходится. Там тоже моторов тьма, а за добро зубами дерутся, напрасно не переводят.
Основательно распалился Тихон, но лошади, увлеченные сладким кормом, вяло реагировали на его задиристые интонации. Такое их равнодушие еще больше подогревало конюха:
– Вот и вас возьми. Это что, разумно торчать в богадельне? Гранат еще так-сяк, силенок кот наплакал и к упряжке непригодный. А Гусару еще вся стать борозды поднимать. Ну а сунься куда Тихон с таким советом? Засмеют, рехнулся, мол, старый.
Случайное фырканье Граната принял за несогласие, а нетерпеливое перестукивание копыт Гусара за активный протест. Круто повернул разговор, сбросив с голоса напряжение:
– Да это так, к примеру. Речь не о вас. Вас-то по совести определили. Жеребцы вы заслуженные.
Ему не удалось углубить новый поворот темы. Надтреснутый, повелительный голос резко прервал его рассуждения. Тихона звали к конюшенному начальству. То ли самодовольная неуважительность зовущего голоса, то ли сам факт нежданного приглашения к руководству в неурочные часы приплюснули Тихона, прочертили его лицо тревожными морщинами. Он вихляющей походкой ушел навстречу неизвестному разговору…
Конюх вернулся расслабленным, поникшим. Сел на перекладину и каменно умолк. Гранат, так привыкший к голосу Тихона, к его малопонятным, но запальчиво-горячим речам, насторожился, взволновался нутром, и бесконтрольная рябь побежала от холки к крупу. Дыхание стало прерывистым, с болезненным присвистом. Заныло, захолодело в конской душе: по состоянию Тихона он чуял и свою судьбу. Сейчас на перекладине сидел не Тихон, а чужой, удрученный горем человек. Гранату тоже стало мерещиться что-то неотвратимое, наступавшее на их теплый, никому не мешающий мир, где так хорошо втроем. Он тревожно заржал и вроде разбудил Тихона, сорвал в нем какую-то пружину.
– Нет, врете, разлюбезные! Не распластала еще Тихона жизнь, и голыми руками нас не возьмешь. Ишь до чего додумались, душегубы… Усыпить. И как языком не поперхнулся, варвар. – Пружина стремительно раскручивалась, а голос конюха креп. Гранат вновь признавал Тихона и верил ему. – Нет, не на том сиропе разведены. Попробуй сунься сюда. Сначала пореши Тихона, а уж потом Граната.
Конюшня в разомлевшем тепле и сонном придыхании погрузилась в сон. Тихон не ушел в свое одинокое жилище, а настороженно и пугливо прокоротал ночь на охапке сена. Гранат, так и не успокоившийся от колющего недоброго предчувствия, сквозь сон слышал, как неуступчиво с кем-то ругался в чутком своем забытьи разгневанный старик.
* * *
Вот поди и угадай ее зигзаги, распроклятой этой болезни. Петрович так боялся за минувшую ночь, с обреченной безнадежностью ждал худшего, а получалось, что у жизни свои расчеты и ее лимиты не ведомы никому. Плох, угрожающе плох был вечером маршал. А поутру, обласканный исходящим осенним солнцем, маршал смотрел на него уставшими, но полными жизни глазами, озорными, подмигивающими. Петрович улыбнулся другу раскованно и прямодушно. Степан Иванович довольно хмыкнул в усы. Высвободил зажелтевшую руку на яркий прохладный атлас.
– Будто по жизни вновь прошагал. Многих увидел, с кем-то поговорил. И ты молодым увиделся, и Оля твоя. – Мгновенно поймал сузившиеся зрачки Петровича, деликатно прервался. Помедлил минуту, другую. – Во всех ипостасях побывал… – Согнал с лица озорство: – Как у вас по медицине: всем положена последняя прогулка по жизни?
Настойчиво, вприщур вгляделся в Петровича. А тот тянул, отмалчивался, подыскивая нужные слова. Желтая рука жестко впечаталась в атлас. Жили только глаза… И враз отхлынула от сердца растерянная обрадованность, ослушался язык. Только докторская выдержка не дала запутаться в дежурных словах:
– Как на духу с тобой. Радоваться рано, но и сдаваться не резон. Насчет прогулок не осведомлен, но буду рад оглядеть и свою жизнь. Самый страшный кризис миновал, а драться надо. Пусть еще раз светила посмотрят тебя.
– Вот что, Петрович, хочу сделать. Светила, бог с ними… Пусть смотрят. О другом распорядись. Это моя просьба. Ты знаешь, как я любил лошадей и сколько у меня их перебывало. Остался один, да и то, жив ли он теперь… На пенсию был определен по старости, овес бесплатный в доме призрения получает. Еще на парады на нем выезжал. Но отслужил свое и поместили в конскую богадельню. Да шучу я, шучу… На хорошем конном заводе стоит. В сытости, в холе… – Усталые озорнинки вновь оживили глаза. – Ты только не смейся, навещал я его. Тайком, а то бы подначек не миновать. Оно и в самом деле смешно. Все помешались на технике, а тут нате! Тайные свидания, да с кем? С лошадью! В последний раз года два назад был я у него. Народу толкается тьма-тьмущая. Так я спозаранку, без формы, чтоб не глазели. Конюх там, Тихоном зовут, человек понятливый и совестливый. Он все и устраивал… В последний раз что-то захолонуло у меня внутри. Около тридцати было Гранату, а это за сто человеческих лет по их лошадиным нормам. Притих жеребец. Подрагивает мелко и вроде сказать что хочет. Мордой трется о рукав, а глаза спрашивают. И что я отвечу ему, Петрович, а? Что тоже стар и не знаю, сколько мне дней отведено? Рядом молодые лошади похрапывают: мускулистые, сильные. Разве дано им понять, о чем могут молчать два старика – Гранат и я? Поверишь, нет, собрался уходить, так жеребец не отпускает. Покусывает рукав, все норовит мордой мне в лицо уткнуться. Лошадиная дума кручинила его – не свидимся больше. К тому все и шло, вон как болезнь опрокинула. А вот в забытьи опять Гранат привиделся. И так просительно ржал, не иначе последнего свидания требовал…
Маршал замолк. Выжидающе и непреклонно посмотрел на Петровича. Тот удивленно, но согласно склонил отбеленную свою голову.
* * *
Опять от Тихона пахло раздражающе резко, от него снова исходил ненавистный для жеребца дух. Когда без причин целуются люди, когда они шумно хвастливы и никто не слушает друг друга. Вес говорят враз и любят обниматься. Любят плакать. Эти смешные люди…
На Тихоне сегодня нарядная рубаха, хрустящий от новизны костюм. Голос глубинный, ласковый, шуршащий пьяной хрипотцой, повелительный и гордый:
– А как же иначе, скажем так? На Тихоне споткнешься, его без рукавиц не трожь. Обожглись, душегубы. Огромадный человечище, наш маршал, скажем так… Ему только сигнал подали. Видишь, как забегали, закружились. Тихон Степаныч, Тихон Степаныч… Будто к первому человеку на заводе… А каков расклад-то вышел? Звонок от маршала. Так, мол, и так, подать их сюда, видеть хочу. А его слова, брат… – Многозначительно зацокал языком. Но, так и не найдя, с чем сравнить весомость слова их хозяина, победно закончил: – Шабаш разговорчикам, приказ сполнять надо!
Гранат обрадовался неяркому, но еще ласкавшему его старческую кожу солнцу. Ему показалось, что он вновь ощутил пульсирующую сетку жил, натянутых на упругие мышцы. После пьяного, сотканного из каких-то радостных интонаций разговора Тихона, долгой и тщательной чистки жеребец почувствовал приток сил и весь проникся ожиданием. Безбоязненно ступил Гранат на дощатый настил и вместе с ликовавшим Тихоном поднялся в кузов грузовика.
Вот так жеребец давно не передвигался. Езду в вагоне он еще смутно помнил, но путешествовать на машинах ему доводилось в совсем далекой, теперь уже не вспоминавшейся юности. И хотя жеребец не боялся автомобилей – как-никак за свой век он нагляделся разных железных штуковин, – все-таки ощущение новизны и непривычности передвижения пугало Граната, заставляло изучающе поводить ушами, жадно втягивать в себя подзабытый ветерок дальней дороги.
Но смутное напряжение не гасило в нем праздничного ожидания. Всем своим лошадиным существом Гранат понимал: что-то нарушилось в тягучем существовании и кто-то резко меняет его конскую судьбу. Множество людей, собравшихся у конюшни, их непривычно уважительный говор, Тихон, расфрантившийся и смело заважничавший перед начальством, – все говорило о праздничном повороте в его бесцветной жизни. Опасливость жеребца растворилась в первых же километрах езды в радостное и неизведанное.
…Около этого дома жеребец никогда не бывал. Светлая дача вынырнула из-за медных сосен весело и приветливо, а опытный шофер, сделав плавный разворот вокруг деревьев, мягко осадил машину у ступенек веранды. Подтянутый, строгий – и куда только улетучился отталкивающий запах! – Тихон ласково погладил взмокший бок жеребца и тихо зашептал в ухо:
– На выход, Гранат. Не осрамись, голубчик. Молодцом держись. Не на круг вывожу, а к самому… – Нежно тронула коленные чашечки разлохматившаяся плетка: – Не подкачай, порадуй маршала. Поглядеть на нас хочет. Вот какой расклад вышел…
Гранат, ведомый протрезвевшим и церемонным Тихоном, легко и смело спустился на траву.
Только ступив на землю, жеребец осознал все, и тревожное его ожидание смяла торжествующая радость – он узнал хозяина, учуял родного человека и с неизбывной преданностью потянулся к нему.
Маршал сидел в скрипучем прутяном кресле, спеленатый в пледы и одеяла; маленький, усохший от долгой и нелегкой своей жизни. Но Гранату увиделся он сильным и властным, а захлестнувшая преданность этому человеку вдруг вылилась в тоскливое и слабое ржание.
Тихон укоризненно сгустил брови, робко подступился к креслу. Зачем-то снял шапку и стукнул нагуталиненными сапогами.
– Все в аккурате, как велели, товарищ маршал. И жеребец при мне.
Маршал хотел приподняться сам. Виновато и конфузливо улыбнулся, но встать не смог. Гранат приблизился к хозяину и готовно опустился на колени. Маршал сомкнул руки на теплой шее, лицом зарылся в седую гриву жеребца. Острые плечи, из которых жизнь давно уже выпила силу, слабо вздрагивали. Старый солдат плакал, и никто не вспугивал эту удивительную минуту. Тихон ошалело уставился на немигающий глаз жеребца, из которого скатывались крупные, бессловесные слезы. Присмиревшая старушка Прохоровна уткнула лицо в передник, Петрович сглатывал подступавший к горлу комок, а Тихон все глядел и глядел на Граната.
Маршал тихо, но властно прошептал:
– Прохоровна, по чарке казакам.
Старушка просеменила на кухню и тут же вынесла три рюмки. Янтарные капли коньяка чуть прикрывали дно одной из них. Маршал брезгливо осмотрел хрусталь и тихо вскинулся:
– Коктейли эти не по нам. Казакам чарку сполна!
– Были да сплыли казаки, – ворчливо огрызнулась Прохоровна.
Пустые рюмки забрала назад. Демонстративно долго гремела кухонной посудой. И к гостям больше не вышла…
* * *
Гранат только на неделю пережил своего хозяина. После той так сладко и тяжко отозвавшейся на конской душе встречи жеребец потерял всякий интерес к привычным запахам конюшни, к своему стойлу. Его мало волновали звуки шумевшей кругом жизни, он стал безразличен к бесплатному и сытному корму. Оживлялся он только с приходом Тихона. Тогда в ослабевшей памяти жеребца всплывали внезапно ворвавшиеся в его судьбу и мигом сгинувшие из нее дорогие картины последней встречи с хозяином. Но уходил Тихон, и исчезали эти картины. Тихон не приходил ночью. И незачем ночью было жить.
Гранат и уснул ночью, потому что уже не было смысла в одиноком и бесславном житье…
Дубулты – Москва
1976—1977 гг.