355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Виноградов » В конце аллеи... » Текст книги (страница 6)
В конце аллеи...
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 14:30

Текст книги "В конце аллеи..."


Автор книги: Александр Виноградов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

9

К утру Степану стало невмоготу. Голова разламывалась от боли, замирая от перепадов, ныло сердце.

За окном чуть брезжило, неспешный рассвет еще только крался по деревенским заулкам, а глаза хоть сшивай – укатился куда-то сон, да и все тут! Степан пошарил по комоду, наткнулся на пачку измятого «Прибоя», нехотя раскурил папиросу. Вязкий дым дурманом опахнул зудящее горло, исторг глубокий мокротный кашель, и от нескольких затяжек стало еще пакостнее. Резко пощипывало в груди.

Несвязно билась думка: а вдруг и пришел черед покинуть беспутную жизнь, которую сотворил он на своем коротком веку? И от этой простой, но ужасающей мысли – все будет, а ты исчезнешь, и житейское колесо не остановится – сделалось страшно и зябко, мысль подвела Степана к самой бездне, по кромке которой он вытанцовывает десятки нескладных лет.

Он защитно прижал руку к сердцу, опасаясь, что оно уловит растерянность хозяина и тут же оборвет извечный стук.

Только тиканье будильника утверждало, что в доме живут: из комнаты Ирины не слышалось даже дыхания, и попробуй угадать – спит она или мучается в привычной бессоннице; за два его запойных дня куда-то исчезла Ленка – в ее комнате лежало недоброе безмолвие. Разбитый Степан поднялся с кровати. Мягкие половики приглушали шаги, но терзающее похмелье нарушило равновесие, и первый же шаг бросил Степана на переборку. Доски отозвались скрипом. Степан чертыхнулся и замер. Слава богу, Ирина не проснулась или сделала вид, что не услышала. Степану было невмоготу видеть сейчас жену – он после полуночи притащился от Нюрки.

Потрясла, прямо наповал сразила его Нюрка. За человека вроде не считал, так, палочка-выручалочка, а сколько отзывчивости таит в себе! Давно у него щепа за сердцем, по тонкому льду они с Олегом Васильевичем ходят. Таится Степан, выжидает, язык жгутом завязал. Ирине о своих страхах ни гу-гу – чего раньше срока волновать бабу? Ох, не кончатся добром их махинации, докопаются ревизоры, подведут под монастырь. Тюрьма по ним плачет.

Вчера взял, да и попытал Нюрку: мол, если не внесу три тысячи рублей, то прямая дорожка в края холодные. Выручай, дескать, полюбовница. В голос зашлась дуреха, на шее повисла! Потайную копилку встряхнула. Не в том дело, что наскребла две сотни – у него сберкнижка пухлая, хватит, – до печенок проняла Нюркина готовность отдать последнее… Запричитала, что продаст шубенку, у дяди займет, а из позора Степана вызволит.

Таким жалким скопидомом, никчемным хапугой показался он сам себе, так мерзко ему стало… Весь свет видит только в деньгах… Чуть не завыл он от горькой пустоты, от напрасных стараний – загребать, загребать…

В обычные дни, когда он выбирался из крутого загула, все было просто: насупленным Степан выходил к столу, смачно пил квас или что другое, облегчающее, а Ирина понуро, но с готовностью выставляла завтрак. Совесть не скреблась в похмельные минуты, и по-хозяйски вольготно чувствовал себя Степан.

Хотел было и сейчас зычным голосом кликнуть Ирину, чтобы повелеть волчком крутиться вокруг хозяина, но не подчинился ему голос. Степан сполоснул колодезной водой помятое лицо, не переводя дух опорожнил крынку холодного молока, угрюмо задумался.

Разрозненными обрывками пробивался в сознание шумный скандал, который он закатил Ирине. Конечно, он сильно переборщил вчера. Привычно попрекая жену застарелой любовью к Родиону, нахально перешагнул допустимые границы укоров. Какой черт дернул его за язык, чтобы вот так, не задумываясь, выпаливать все, что лезло в дурную голову? Сумел же долгие годы каменно молчать, спеленав крепко одну ему ведомую тайну и мучая Ирину ревностью, а тут, нате, раззвонился… Непременно Ирина обо всем расскажет бабке Матрене, и какими же глазами он будет глядеть на несчастную, истомившуюся в упрямом ожидании старуху? Хорошо, если все спишет на его пьяные бредни, усомнится в оглушающей новости, а вдруг поверит и возгорится новыми надеждами? Тогда хоть беги из деревни, потому как люди не простят подлого молчания. Он опять увидел глаза жены. Раньше в них стыло унылое равнодушие, привычная тоска, а вчера они заполыхали огненной ненавистью, сжигающим презрением.

Чужие… А ведь ладилось у них когда-то, ладилось!

…Приключилось с Ириной в самую распутицу, когда поплыли, расквасились дороги, в самые «сиротские дни», когда на дровнях уже отъездились, а телеги выкатывать еще рано. Ирину подкараулило под самый вечер, схватки вцепились в нее кричащей болью, и он бестолково заметался по избе, не зная, чем помочь роженице, куда приспособить себя в этой житейской, но для них непривычной ситуации. Тогда он теплился нежностью к Ирине, и его неумелая суета вознаграждалась ласковыми взглядами жены. Она повелительно шепнула ему: «Что попусту крутишься? Давай лошадь запрягай, в больницу пора».

Они колыхались в весенней кашице целых пять часов – дровни плыли по водянистой дороге. Только к полуночи одолели проклятые двенадцать километров. Лошаденка была слабосильная, вскоре замылилась и начала спотыкаться. Степан спрыгивал с дровней, впрягался в оглобли. Ирина держалась молодцом, хотя раскисшая дорога вымотала и его, здорового мужика, она терпеливо выдерживала все рывки и ямы, умоляя поспешать, поспешать…

Степан ворвался в дом фельдшера с таким лицом, будто приключился конец света, а старичок фельдшер, который в роли повивальной бабки принял почти всю округу, вприщур поглядел на кипевшего Степана, основательно и деловито стал готовиться к привычному делу.

Степана выставили из приемного покоя, он ошалело заметался вокруг больницы. Помял вязкую клумбу, насорил окурками, за что схлопотал нагоняй от санитарки. Казалось, не будет конца и края разрывающему томлению. Ровным светом глядела на старый парк разбуженная операционная, невозмутимо тарахтел движок, питая электричеством деревенскую больницу.

Степан проморгал момент, когда в проеме двери появился фельдшер. Старичок насмешливо окликнул: «Куда запропастился, помощничек?» Степан подскочил к нему и по усталому, но умиротвореннному лицу доктора понял, что с этой минуты стал отцом. Фельдшер потрепал его вихры, густо пробасил: «Ну и подарочек ты преподнес, любезный. Голосистый больно подарочек. Всю больницу на ноги подняла».

«Дочь, значит, дочь», – волнующе обожгла мысль.

Он стыдливо совал в руки фельдшера сверток, обернутый в холстину, – что еще лучше в этот трудный год, чем хороший шмат домашнего сала? И не сразу сообразил, что оскорбленно и резко оттолкнул фельдшер сердечное подношение, что чем-то обидел он этого старого человека. Извинительно и путано попытался загладить досадный промах. Фельдшер остыл быстро и начал рассказывать, что так же крикливо ворвался и сам папаша на белый свет, он-то хорошо помнит, как сучил ногами и орал благим матом новорожденный Степан…

Тогда старичок и словом не обмолвился, что Ленка появилась мертвой, задохнулась при родах. Это уж потом обо всем поведала Ирина, которая с той страшной минуты не могла намолиться на старого фельдшера. Если бы не его руки, если бы не его опыт… Он дал такого шлепка Лене, что этот замерший комочек взвился в неистовом крике и решительно шагнул к живым. Первые годы они страшились с Ириной – вдруг что-то сорвется у дочки в организме, раз все так приключилось… Но Лена росла смирной, под стать своим подружкам. Тогда и он, правда, не мутил весь дом, не кочевряжился, как в последнее время…

Кстати, куда она подевалась, родная дочь? Мучительно припоминая детали последних двух дней, Степан вспомнил – дочь грозилась совсем сбежать из родительского дома. Тогда он и ухом не повел, все превозносил Олега Васильевича – чихать хотел на капризную выходку Ленки, заходился в необузданном самодурстве, громко хвастаясь своим правом тут же решить судьбу дочери.

В самом деле, что уж так неразливно он сдружился с Олегом? Ну повязаны они, рыльце в пушку у обоих. Ведь если раскрутят ревизию в леспромхозе, то не поздоровится в первую голову инженеру: Степан что, так, седьмая спица в колесе, жалкий подручный, а не главный закоперщик. Копнут поглубже, так фигура покрупнее высветится, а для Степана выше условного срока не наберешь. Может, отвадить жениха? Не приглянулся он дочке, хотя мужик крепкий, оборотистый. Разве и впрямь порушить слово? Ну обещал, так что с того? Теперь дети строптивые, мол. А вдруг пообвыкнется Ленка, счастье к ней привалит?

…Он так и не ведает ту отметину, с которой началась у них остылость. Да, он сватался, зная, что от нужды пойдет за него Ирина и пылкой страсти ему не видать. Но сильно надеялся Степан на время, которое и не такое излечивает. Грезилось, что с годами поймет жена его сильное чувство и благодарно потянется к мужу. От такого согласия и любовь может зародиться, пойдет память о Родионе на убыль – на любом пепелище поднимаются новые всходы.

Казалось, с Леной шагнуло в дом счастье. Разнеженная нахлынувшим материнством, Ирина держалась приветливо и покойно. Выполняла супружеские обязанности, не выказывая неприязни и вынужденной покорности. Прокрадывалось другое, не всегда уловимое, но постоянно державшее Степана на обидной дистанции. С первой ночи она научилась смотреть мимо его глаз, взором отрешенным, застывшим в своей неразгаданности. Словно в неразличимых далях виделось ей манящее, недостижимое, влекущее все мысли, к чему ей никогда не пришагать. Она рассеянно откликалась на голос Степана, готовно и приветливо говорила с ним, но глаза ее всегда отсутствовали.

В такие минуты темная ревность накатывала на Степана, уязвленное самолюбие грозило взорваться обидным словом, но в медовый месяц он еще умел остужать закипавшую кровь. Тут рассудок помогал ему: уж не так глубоко запала в память Серафима, но и то нет-нет да и объявится в мыслях. А у Ирины к Родьке все было первым, задевшим сильно ее натуру. Значит, надо потерпеть, выждать, когда наберет силу забвение, когда жизнь отдалит мертвых в ушедшие невозвратные годы.

Но в душе копилась ревность, чтобы, когда надо, отыграться на жене, которая при справном и живом муже живет в сотворенном пустыми мечтами мире. Хотя совестился Степан и держал себя в узде, но к рюмке стал прикладываться чаще…

Когда забеременела Ирина, показалось ему, что расколдованно засветились в его сторону глаза жены, что вкатится вместе с коляской в их дом счастье, но послабление оказалось скоротечным – не успела Ирина выкормить грудью Ленку, как вновь соскользнула на одни только ей и понятные раздумья.

Вот тогда и рухнула непрочная плотина спокойствия. Степану бы еще повременить, может, на Ирину нашел прощальный приступ тоски по Родиону, но сорвался Степан и выпалил первые неуправляемые слова. И пошло, покатилось…

Ирина терпеливо сносила оскорбительные упреки, безмолвствуя и обреченно вздыхая, но эта покорность еще круче взвинчивала его беспочвенные подозрения, накаляла нервы. Жена с умом вела дом, справляла все дела по хлопотному, большому хозяйству и всегда умоляла об одном – пощади дочку, угомонись хотя бы ради ребенка.

Временами охватывал Степана стыд, и он вдруг затихал, а потом подкатывалась волна нового раздражения… Слепая злость перекинулась на подраставшую Лену, и он принялся изводить ее мелкими придирками. Сам не заметил, как охладел к родной дочери, отодвинул ее от сердца и накликал ответную неприязнь.

Еще, конечно, крепко солили и сильно подзуживали дружки: надо заставить Ирину целовать Степану пятки. За то, что подобрал засидевшуюся девку, все честь по чести обустроил, деньжат подкопил, хозяйство какое отгрохал.

Тогда особенно ярился Степан и свое унижение с лихвой вымещал на Ирине…

Вот так и не сладилась у них с Ириной жизнь. Куда уж хуже – шагать рядом отдельными тропками, которые никогда не сбегутся в одну общую дорогу… Тягостные мысли точили и точили Степана, выворачивая темные тайники души, до которых он давно не добирался.

Что же творит он с Ленкиной жизнью, каким же извергом надо быть, чтобы вытолкнуть ее из отчего дома и сунуть в объятия старого, постылого, но зато ухватистого и богатого мужика? Неужели мало боли принесла ему судьба нелюбимого и отринутого, разве собственный пример не кричит ему на все голоса – огради, огради от унылой жизни собственную дочь? Какой же он отец, если своими жадными руками пытается создать несчастную семью? Степан стегал и стегал себя гневными словами, каждым раскаянным вздохом ощущая, что растаптывает какую-то скверну в самом себе.

Он жадно опорожнил ковшик студеной воды, потянулся по привычке к буфету, где всегда береглась скляночка на свинцовое похмелье, но отдернул руку и решительно шагнул в комнату Ирины.

Жгучим укором уткнулся в него погасший взор Ирины, огромные синие круги, измученно разлегшиеся под ее глазами. Что-то непривычно жалостливое ворохнулось в Степане – разве такая шла она в загс? И хоть не искрились тогда ее большие серые глаза, но все же спокойно, с затаенной надеждой смотрели на жениха.

Степан сделал шаг вперед, и жена привычно метнулась к стене, предчувствуя назревающую ссору или, что еще хуже, кулачное вразумление. Степан тяжко вздохнул:

– Не трясись, Ирина, больше пальцем тебя не трону. Вчерашнее забудь, по-доброму прошу тебя. И насчет Ленки, да и про Родьку тоже…

Ирина изумленно глядела на Степана.

– Не по годам мне такая жизнь, правду говорю. Давай вместе поправлять семью. Жить-то сколько всего осталось?

– Спохватился поздно!.. Где же ты раньше был?

– В дурости годы растерял. Будто прозрел сегодня. Увидишь, как мы еще заживем с тобой. Завидовать будут люди. Не варвар я какой, а родной вам человек.

– То-то дочка из дома сбежала, куда уж роднее…

– Сам пойду к ней. Должна простить отца. Олега отошью так, что дорогу к нам забудет. И тебя плохим словом не обижу. Хочет девчонка учиться, так с богом, пусть карабкается в институт. В драмкружок пусть бегает. Сам изломал семью, сам и поправлять буду. Силенки есть, здоровьем бог не обидел, образуется все со временем, помоги только.

– Насчет Родиона правду говорил или измывался надо мной? – спросила Ирина.

– Вот тебе крест! Не врал ни словечка. Серафима сочинять не будет, на что ей сдалось? Ты только Матрене не проговорись, не мучай ее попусту.

– Сказала уже, – сокрушенно откликнулась Ирина.

– Что ты наделала! – схватился за голову Степан.

– Такие вести не скрывают от матерей…

10

Куда-то запропастился Ипполит, а как позарез он сейчас нужен! Где его нелегкая носит, что за весь день не заскочил к ней на пару слов, в каких неотложных делах завертелся? Когда не ждешь – туда-сюда мельтешит перед глазами, так и хлопает калиткой, а тут, как назло, заблудился в других домах.

Известие о Родионе поначалу Матрена отринула не рассуждая – мало ли чего наплетет не просыхающий сутками Степан, но оброненные слова укололи сердце, оживили надежды.

Допустим, совсем сбрендил Степка, язык не держит, управлять собой не может. Но почему в его пьяные небылицы вплелся Родька?

Неспокойные думы терзали бабку Матрену, то заводя ее в горькие слезы, то заостряя обиду на очумевшего Степку, который разбередил ее захолодевшее, уже примирившееся с такой жизнью сердце. Она окончательно собралась в дом престарелых, подытожила свою горестную судьбу, не сетуя на столь безрадостный ее исход, а пьяные Степкины слова перевернули душу.

По строгой совести, ей не верилось в истинность хотя бы одного слова Степки, но, видно, уж такова материнская доля, что и обманная искра может раздуть большой огонь. Отводя пустые надежды, охраняясь от новых терзаний, бабка Матрена твердила упрямое – нет, нет, нет! Но среди разумных доводов тоненькой надеждой пробивалось сулящее – а вдруг?

И это «вдруг?» разрасталось вширь, заслоняя бесспорные факты, обретая реальные очертания. Только вот в сегодняшнем возрасте Родька никак не вырисовывался, не виделся ей живым. Окажись такое, что же выходит? Родиону сейчас за пятьдесят, значит, он старше погибшего отца. Степенный, в хорошем возрасте мужик. Неужели бобылем мыкается по свету, если и вправду жив? При жене, наверное… Неужто говорит на чужом языке? И снова молнией хлестнуло: т а м  говорит, а сюда и голоса не подает? Нет, такого Родька не позволит… В нем всегда было много ласки, Алексей и Владимир были скупее, суше…

Спохватилась, что другими мерками измеряет Родиона – мальчишескими, давними. Но как же разглядеть его сегодня?

…В обратном беге потекли прожитые годы, вернули ее в блокадный Ленинград, размылось лицо сына, уступив место отцовским глазам. И обрадованно убедилась Матрена, что Родька – вылитый отец, он весь удался в мужнину породу… В какой-то пляшущей череде менялись лица: Родион – Петр, Родион – Петр…

Хоть оглушительным вихрем ворвалась тогда война, но показалось на первых порах, что недолгой она будет. Петр утешал плачущую, растерянную Матрену – вот-вот развернется армия, вот погонят вспять наглых фашистов. Матрена глядела на Владимира и Алексея, прогоняла тайные слезы. «Зеленые еще, – сокрушалась тихонько, – на войну собираются, словно на прогулку».

Ушли двое старших, остались Родька с Петром. Опустела, притаилась комната. Муж стал сумрачным, озабоченным, бодрые нотки исчезли из его голоса. Берег Матрену, в свои заботы не посвящал, но она догадывалась, чем изводится Петр.

С гражданской пришел муж белобилетником – как-никак два ранения и одна контузия, – и списали его со всех счетов. Сейчас он бегал по начальству, доказывал, возмущался, что отставляют от фронта опытного, много повидавшего командира. От жены таился, в закрытые мысли ее не пускал, ночами палил и палил «Беломор».

А фронт неумолимо подползал к Ленинграду, суровым, подозрительным становился город – враг охватывал его смертельными клещами.

Пришла очередь Матрены. Их сняли с производства, вручили лопаты, и нестройной бабьей колонной они зашагали на дальние окраины. Рыть окопы, возводить непроходимую преграду для врага.

Остервенело вгрызались в мерзлую землю, ставили надолбы, готовили «волчьи ямы». Простуженные, охрипшие, измаянно валились в пугливый сон, чтобы поутру опять взяться за лопату. Неудержимо сжимался паек, и так же невосполнимо таяли силы. Матрене было легче, чем изнеженным горожанкам, она еще не успела отвыкнуть от деревенского труда. Но и она не выдержала нечеловеческого напряжения. Налились водянкой ноги и перестали повиноваться. Больше не было от нее проку, на попутной полуторке отослали Матрену в город.

Резанула по сердцу недобрая тишина, замершая в некогда голосистой комнате. Прозябшие, вздувшиеся обои испятнаны сырой плесенью, нежилой дух застыл над пустым столом, мебель покрылась давно не тревоженной пылью. Матрена печально заковыляла по комнате, высматривая приметы повседневной жизни. Заволновалась: где муж и сын – эвакуировались, попали под бомбежку или живут на заводе у Петра? Увидела железную печку, которой раньше не было. Не иначе Петр смастерил, позаботился. Ее ни разу не топили, печка белела незаконченной жестью. На самодельной конфорке Матрена заметила белый конверт. Долго не могла утихомирить дрожащие пальцы и чуть не порвала записку. Петр, видно, торопился, нервничал, буквы на листе плясали тревожно.

«Родная, не сокрушайся и прости. Обвыкнешься, рассудишь по совести, поймешь меня. Ребята уже там, они кровь проливают, а я в тылу хоронюсь, красный командир, который к боям привычный. Все отказывали мне, мол, израненный ты весь, старый. Да я здоровый мужик, еще как пригожусь! И вот – доверили! В кадры не пустили, в ополчение направили. А вдруг с ребятами встречусь, мало ли как может приключиться?.. Ладно мы с тобой жили. Ни обмана, ни черных мыслей… Это я пишу на случай… К такому тоже готовься. Ребят береги, ради них и жили. Особо пригляди за Родькой. Срывистый возраст, не отчудил бы чего. Перед уходом определил я его в детприемник на Пушкарской. Там Родьку разыщешь. Совсем худо будет – в деревню выбирайся, у земли прокормитесь…

Если что, не гнись, выстой. Живым – с живыми шагать. Не угнетайся таким письмом – сказать надо все. Но верю в лучшее. Держись и мужайся. Всю страну испытывают на прочность…

Навсегда твой Петр».

Матрена гладила и гладила прощальную записку, но повторно прочесть ее не смогла – слезы туманили глаза, а подниматься с дивана да идти за платком не хватало сил. В мокрой пелене по холодной комнате вдруг поплыло лицо Петра, такое родное, до ямочки на подбородке обласканное и знакомое. В теплых глазах не читалось грусти. Они смотрели просветленно и решительно. Губы выговаривали ласковые слова поддержки, в которой одинокая Матрена так нуждалась…

…Матрена опомнилась от мгновенного наваждения, так толком и не осознав, кто же привиделся в больной яви, кого вызвала из небытия свалившаяся на нее весть? Глаза Петра и Родиона сливались в один дорогой облик.

Где же шляется Ипполит? Он сумеет успокоить, все разложить по полочкам. Хоть и потешным стал он в последние годы, но умом не подвинулся – в серьезном разговоре быстро выуживает вранье. А уж Степку потрошит без ошибок, спуску не дает, с любой высоты на землю спускает. И тот терпеть не может старика. А за что жаловать, если при всем честном народе завравшегося Степана Ипполит ставит на место?

Бабка Матрена громоздит, придумывает новые вопросы, но тревожит главный: зачем же Степан выдумал такое? Любой пьяный, что бы ни городил во хмелю, все-таки держится житейского правдоподобия.

Или пойти к Ивану Савельевичу и обо всем посоветоваться? Хоть и молодой у них председатель, но отзывчивым характером полюбился всем деревенским. Колхозные дела заметно наладил, жизнью людей всерьез интересуется. Она не докучает ему попусту – каким хозяйством ворочает. Вот только запутанно и долго придется объяснять, что к чему, отрывать от большого дела. Нет, не стоит прибегать ей к такому шагу, некогда занятым людям распутывать извилистые фантазии, которые лезут и лезут сейчас в Матренину голову. Один Ипполит сумеет помочь.

В нетерпеливом ожидании Ипполита неслышно прядется и тянется нить воспоминаний, ползут видения, которые не остановишь по своему желанию.

…Самым страшным месяцем в блокаде обернулся декабрь. Матрена разыскала в детприемнике Родьку, и стали они вдвоем мыкать горе. Мороз свирепым жильцом поселился в каждой ленинградской квартире. Они жгли все, что горело, но в иней одевалась к утру и остывшая «буржуйка». В озябшем репродукторе могильно отстукивал метроном – вестник важных сообщений.

Родька не помер за ночь – она хорошо видела, как над кучей тряпья теплился морозный пар от слабого дыхания сына. Два дня не отоваривали карточки, в безголосом доме коченели новые покойники.

На Матрену накануне вечером нашло озарение: она вспомнила, что где-то завалялся столярный клей – Петр любил мастерить за верстаком. Долго шарила во всех пропыленных уголках, пока не наткнулась на облупленный чемоданчик с плотницким инструментом. На их счастье, сохранилось две плитки клея. Родька гладил затвердевший брусок, а Матрена слабосильно управлялась с деревянным ящиком – добывала топливо для «буржуйки». Голод, вытягивающий все жилы, накатывал такими мучительными спазмами, что невозможно было дождаться, когда остынет булькающее варево. Обжигались, смеясь, глотали эту коричневую похлебку. Полные, согретые желудки кинули обоих в сон – и вот выжили еще одну страшную ночь…

Матрена опасалась выбираться из кровати – здесь хоть стыло, но все же за ночь обжито, – а без одеяла мороз вгрызался в истощенное тело с первых шагов. Однако надо двигаться… Разломать что-нибудь, затопить печурку. Еще раз пошарить по кухонным шкафчикам – а вдруг затаилась довоенная крупа? Вон соседка целый пакет гречки обнаружила… В промороженном, погрузившемся в смерть доме ни звука, ни голоса… Она зашлепала по скрипевшим от холода половицам.

Из-под отцовской стеганки потухшими бусинками уставились глаза Родьки. Он безучастно наблюдал за движениями матери. Матрена потянулась к последним отцовским книгам, и Родька не стал ей перечить. Промороженная жесть грелась нехотя, уж больно слабенькие языки огня слизывали с нее иней, но все-таки жар набирал силу, проглатывая одну книгу за другой…

Или почудилось ей, или в самом деле в дверь стучались. Она потащилась в прихожую, сбросила со скобки крюк. Вгляделась в сумрак лестницы и обмерла – трое военных держали мертвого, завернутого в плащ-палатку. Они молча сняли ушанки и прошли в комнату.

Петр давно окоченел и улегся на пол с ледяным стуком. Лицо поразило снежной белизной, неземной суровостью. Видно, что-то важное вспомнил он в роковую минуту, да и застыл с этой мыслью навеки. Она не услышала, как из своей утепленной норы выбрался Родька и беззвучно уставился на отца.

Пожилой солдат зубами развязывал ломкие тесемки вещмешка и выкладывал на стол невиданное богатство. Даже и стылые буханки ударили в нос дразнящим, сказочным запахом хлеба. Матрену жег стыд, но она отвернула голодный взгляд от мертвого мужа и завороженно уставилась на выраставшую горку продуктов: консервы, пшено, концентраты. Пожилой скомкал опустевший вещмешок, замер в прощальной солдатской стойке, выдохнул морозным паром:

– Командир наш цепь поднимал. Залегли, сдрейфили новобранцы. Кто-то первым вскочить должен, увлечь других. Ну и полоснул его автоматчик… Мгновенно, без мук отошел… – Помялся, растерянно помолчал. – Пошли мы, значит… А вы не помирайте теперь. Недолго осталось.

…Раздражение против Ипполита с каждой минутой разрасталось – надо же так испариться в самый нужный момент! Небось где-нибудь поднесли стопку, вот и точит лясы. Если не заявится, придется пойти к Листопадовым. А это острый нож. Но разрубить мучительный узел, если хоть капля правды есть в словах Степана, надо сегодня, иначе истерзает ее длинная, одинокая ночь. Ей так не хочется идти в угрюмый дом – вроде поклоны отбивать. Хоть и прибегала Ирина замиряться, но долгие годы, когда она чуралась Матрены, сильно выдули к ней прежние симпатии. Не греет дом Листопадовых, не тянутся к нему людские сердца. Но что поделаешь в такой безвыходности, подошел и Матренин черед ступить на чужое крыльцо.

Матрена некстати подгадала к самому чаю. Но показывать спину было поздно. Степан услужливо поспел к самому порогу и чересчур суетливо захлопотал вокруг старухи. Не успела опомниться, как уже была посажена в красный угол. Заволновалось сердце от нежданного приема, но Матрена быстро сообразила, что в такой приветливости Степана кроется свое, корыстное и нет никакой нужды за этим столом растепляться. Не к застолью она пришла сюда, да и компания совсем неподходящая для душевной беседы.

Потому за столом держалась независимо, прямо, от щедрого угощения наотрез отказалась, сославшись на то, что в ее возрасте еды надо меньше, чем курице, а вот душистого чаю выпила с удовольствием. Опрокинула чашку на блюдце, намекнув, что делу – время, потехе – час, и воззрилась на смущенного и удивительно трезвого Степана. Он поерзал под ее требовательным взглядом, собрался с духом и глухо заговорил:

– Что правда, то правда, тетя Матрена. В конце войны был жив Родька. Знакомая моя батрачила вместе с ним на немецком хуторе. Она вырвалась, а он, как бы тебе получше сказать… – Поперхнулся словом, провалился в тягучую паузу.

– Как было, так и говори. Чего сироп разводить, если правда горькая…

– Одним словом, – осмелел Степан, – одним словом, не пошел он к дому. То ли виды другие имел, то ли чего страшился, то ли к хозяйке крепко пристал. Когда Серафима покидала проклятую ферму, Родька уже на хозяйской половине жил. – Попытался смягчить удар: – А может, совпадение небывалое или что напутала Серафима.

– Да уж не юли теперь, если решил открыться. Не тебе его оправдывать. Мне решать: в подлости он или в несчастье… Почему ты молчал столько лет?

Степан покосился на застывшую Ирину, еще ниже опустил голову:

– Боялся, что свое счастье расстрою… Да и тебя волновать опасался, все думал – ошиблась, поди, Серафима. Поверишь, распалишь сердце… Муки одни, хоть и живой где-то обретается. А так – пропал и пропал…

– Валун замшелый, а не сердце у тебя, Степка, – гневно выдавила Матрена и поднялась с табуретки.

Она отстранилась от услужливо вскочившей Ирины и побрела к порогу. Степан виновато смотрел ей вслед, но проводить не решился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю