355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лавров » Андрей Белый » Текст книги (страница 15)
Андрей Белый
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:54

Текст книги "Андрей Белый"


Автор книги: Александр Лавров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)

Послание «Белый! – Дрогнул звон пасхальный…» было отправлено адресату в последний год издания «Весов» – московского символистского журнала, ближайшими сотрудниками которого были Белый и Балтрушайтис. Тогда, на рубеже 1908–1909 гг., после отхода Брюсова от фактического редактирования журнала, судьба «Весов» была передоверена редакционному комитету из семи человек – С. Полякова, Брюсова, Балтрушайтиса, Белого, М. Ф. Ликиардопуло, Эллиса и С. Соловьева. Белый в этой ситуации стал заведовать отделом статей – т. е. взял под свой контроль, по существу, все идеологическое направление журнала. Констатируя в мемуарах размежевание в 1909 г. среди ближайших сотрудников журнала, Белый отмечает: «В Комитете „Весов“ образовались две партии; партия Брюсова, которую, как ни странно, составляли друзья мои: Эллис и Соловьев; и была – моя партия: Балтрушайтис, Ликиардопуло, Поляков <…> старые сотоварищи Брюсова, исконные „скорпионы“(С. А. Поляков, Балтрушайтис) вполне в нем разочаровались» [539]539
  Белый Андрей.О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997, С. 311.


[Закрыть]
; существование «Весов» в 1909 г. – «агония, осложняемая борьбой „партии“ Брюсова (Эллиса, Соловьева), с моей (таковая, к моему изумлению, появилась в лице Полякова и Балтрушайтиса)» [540]540
  Белый Андрей.Между двух революций. М., 1991. С. 312.


[Закрыть]
.

Несмотря на категоричность этих заявлений, сомнительно, что в последний год «Весов», когда идея скорого завершения издания властвовала над умами всех ведущих участников журнала, действительно существовали в его редакционном комитете четко оформившиеся «партии» с определившимися идейно-эстетическими позициями; скорее всего – намечались лишь те или иные поляризации мнений при обсуждении конкретных обстоятельств ведения журнала. (Других прямых свидетельств, подтверждающих слова Белого о «двух партиях», не выявлено.) Но тем не менее показательно, что в своих позднейших характеристиках внутриредакционной жизни той поры Белый осознавал Балтрушайтиса как одного из тех «весовцев», на кого он мог опереться как на единомышленника и сподвижника. Балтрушайтис, представитель старшего «скорпионовского» поколения, и Белый, представитель последующего поколения, имели глубинные основания для внутреннего взаимопонимания и созвучия и для литературно-тактической близости, коренившиеся прежде всего в религиозной доминанте их мировидения и творчества. Их религиозно-мистическая устремленность, однако, по своей индивидуально-психологической природе несла в себе существенные различия. Если воспользоваться универсальными символистскими мифологемами, то творческие миры Белого и Балтрушайтиса допустимо со– и противопоставить как мир «дионисианский» миру «аполлоническому»: с безмерностью и динамизмом творческих осуществлений Белого контрастирует размеренная гармония лирики Балтрушайтиса с ее, по словам Вяч. Иванова, «статической символикой» и ритмикой, в которой «мало подвижности жеста и танца» [541]541
  Русская литература XX века. 1890–1910. Т. 2, кн. 6. С. 311.


[Закрыть]
. «Статическую символику» Балтрушайтиса выявляет и анализирует и Андрей Белый в своих заметках о его поэзии.

В конце 1919 г. исполнилось 20 лет литературной деятельности Балтрушайтиса (в декабре 1899 г. состоялся его поэтический дебют – публикация стихотворения в «Журнале для всех»), и в ознаменование этого в Московском Художественном театре было устроено торжественное заседание [542]542
  См.: Дауётите В.Юргис Балтрушайтис. С. 63.


[Закрыть]
. Андрей Белый зафиксировал в этой связи (запись о событиях января 1920 г.): «Мой доклад „Поэзия Ю. Балтрушайтиса“ (на юбилее Балтрушайтиса) в „Худож<ественном> Театре“» [543]543
  Белый Андрей.Ракурс к Дневнику // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 100. Л. 102.


[Закрыть]
. Заметки «Ех Deo nascimur» представляют собой, скорее всего, канву для этого устного выступления. В мемуарах Белый сообщает, что связных текстов своих лекций, полностью соответствовавших содержанию выступлений перед аудиторией, он – по мере того, как вполне овладел этим жанром – не составлял, а, используя предварительные заготовки, предавался импровизации [544]544
  См.: Белый Андрей.Между двух революций. С. 240–241.


[Закрыть]
– тому неповторимому самовыражению, поражавшему его слушателей, при котором свободно льющееся звучащее слово подкреплялось энергичной жестикуляцией и многообразными ритмико-интонационными модуляциями. Соответственно и рукописный текст заметок о Балтрушайтисе – это не адекватное изложение доклада, не статья, а лишь конспект, состоящий в основном из подборки авторских тезисов, зафиксированных в лаконичной, явно предварительной форме, и монтажа цитат из двух поэтических книг Балтрушайтиса. Характерные особенности этих заметок Белого, представляющих собой по своему преобладающему составу вязь цитат, которые призваны иллюстрировать выявляемые образные лейтмотивы и демонстрировать наиболее значимые, сущностные черты целостного поэтического мира, позволяют сопоставить их с аналогичными опытами, предшествовавшими разбору поэзии Балтрушайтиса и доведенными автором до окончательного вида и до печати, – со статьями Белого «Поэзия Блока» (1917) и «Поэзия Вячеслава Иванова» (1918), вошедшими позднее в его книгу «Поэзия слова» (1922).

Хотя заметки о Балтрушайтисе, в силу своего тезисного, конспективного характера, несопоставимы с прихотливо выстроенными интерпретациями поэзии Блока и Иванова, тем не менее и из этого текста проясняется вполне определенное представление Андрея Белого о поэзии Балтрушайтиса, которую он рассматривает как внутренне цельный, единый текст, как систему поэтического мировидения, законченную и самодостаточную, осуществляемую путем последовательной «символизации всей окружающей действительности» [545]545
  Брюсов В.Среди стихов. С. 344.


[Закрыть]
. По примеру самого Балтрушайтиса, распределившего стихотворения «Земных Ступеней» по четырем разделам, каждый из которых дает символическое отображение четырех времен года, Белый в своих характеристиках мифопоэтики Балтрушайтиса прибегает к тому же циклическому принципу: поэтический мир рассматривается в аспекте осуществления суточного цикла (утро – день – вечер – ночь). При этом главнейший субстанциональный смысл несет в себе, согласно наблюдениям и разборам Белого, образ дня («Он – поэт дня» – озаглавлена одна из тематических рубрик текста). Земля для Балтрушайтиса – «путь: не земля, а земные ступени —в день»; «Его земля – земля дневная, земля святая, как и день, который – свет <…> свет духовный, Фаворский, сознательный, умный и Божий; такою ж живою и Божьей, духовной стоит нам земля Б<алтрушайтиса>» [546]546
  Literatūre ir kalba, XIII. P. 430, 431.


[Закрыть]
. И далее Белый прослеживает символические подобия-тождества в поэтическом мире Балтрушайтиса («день = жизнь, день = свет, день = разум»): «Б<алтрушайтис> – поэт просветленья.В свет<е> дневном для него свет мысли: свет мысленный Божий свет: день – Божья мысль»; «Отношение к миру есть сознательный гимн; поэт кладет братский поклон миру: мир – мир есть жизнь; жизнь – сознание: оттого-то сознательно, мудро, глубокое проникновение и оправдание жизни». Ночь в мифопоэтических представлениях Балтрушайтиса, какими они раскрываются Белому, – один из аспектов всеобъемлющего Дня: «…в ночи выступает ему лик внутренний Света: где „Я“ и „Свет“ – Полуночное Солнце: сознание, Бог, скрывающий свой покров пред Человеком»; «Ночь – последняя Земная Ступень: переход к Неземному Странствию» [547]547
  Ibid. P. 432, 436, 442, 443.


[Закрыть]
.

В рассуждениях о том, что поэзия Балтрушайтиса есть «путь к первой ступ<ени> посвящения», путь к «себя сознающему центру: к „Я“ в „Я“» [548]548
  Ibid. P. 439, 440.


[Закрыть]
, вполне уловим антропософский подход автора. В целом же трактовки Белого принципиально не расходятся с теми, которые уже получила лирика Балтрушайтиса в русской критике; как и Вяч. Иванов, Белый проводит параллели между Балтрушайтисом и Баратынским (а также Тютчевым); подобно тому же Иванову и Ю. Айхенвальду [549]549
  См.: Айхенвальд Ю.Слова о словах. Пг., 1916. С. 79.


[Закрыть]
, видит в молитвенном пафосе основное содержание лирических медитаций поэта: «Песни его – молитвы: стих – духовные стихи. Он – религиозный поэт» [550]550
  Literatūre ir kalba, XIII. P. 443.


[Закрыть]
. Отличает, однако, Белого от других, писавших о Балтрушайтисе, концентрированная эмфатичность утверждений и высказываний – диктовавшаяся, вероятно, «юбилейной» стилистикой, которой должен был соответствовать текст выступления. Проецируя на поэзию Балтрушайтиса евангельскую формулу «Я есмь путь, истина и жизнь», Белый провозглашает в заключительных тезисах своих заметок: «Балтрушайтис самосознающий поэт. Он – живой человек (жизнь). Оттого он – хороший человек (путь). Он – истинно-прекрасный поэт (истина). <…> Я – истина, путь и жизнь. Оттого он Хороший Поэт» [551]551
  Ibid. P. 448.


[Закрыть]
.

Более полутора лет спустя после этого юбилейного выступления, 20 октября 1921 г., Белый, получив въездную визу от Балтрушайтиса, тогда уже руководителя специальной миссии суверенной Литвы в Советской России, выехал из Москвы через Литву в Берлин; в течение трех с лишним недель ему не удавалось получить визу на въезд в Германию, и все это время он провел в Каунасе, где прочел несколько лекций (о стиховедении, о Толстом, о Достоевском) и встречался с деятелями литовской культуры. Многолетнее общение с Балтрушайтисом, литовцем в кругу русских символистов, таким образом, получило своеобразное продолжение – в общении Белого с литовскими символистами.

В статье Томаса Венцловы «Андрей Белый в Каунасе» [552]552
  Venclova T.Andrejus Belas Kaune // Nemunas. 1971. № 12. См. краткое изложение этой статьи в анонимной заметке «Андрей Белый в Каунасе» (Вопросы литературы. 1972. № 3. С. 256. Автор – Т. Л. Никольская).


[Закрыть]
суммированы факты, касающиеся пребывания русского писателя в Литве, использованы газетные репортажи о лекциях Белого, сообщается также о приеме в честь Белого, устроенном на квартире Казиса Бинкиса, – со слов Салиса Шемериса, участника этой встречи, – где присутствовали Людас Гира, Балис Сруога и другие крупные литовские литераторы (всего собралось около 30 человек); Белый, по воспоминаниям Шемериса, говорил, что Литва – «счастливый край, ибо в нем родились такие люди, как Юргис Балтрушайтис и Кипрас Петраускас» [553]553
  Кипрас Йоно Петраускас (1885–1968) – известный певец (лирико-драматический тенор), организатор Литовского национального оперного театра (в 1920 г.).


[Закрыть]
. Эти свидетельства дополняет автобиографическая запись Белого, касающаяся его пребывания в Каунасе в конце октября – ноябре 1921 г.: «Начинаются знакомства с литовскими писателями и поэтами: Жиро, Киршей, Бинкисом и т. д.» [554]554
  Белый Андрей.Ракурс к Дневнику. Л. 111.


[Закрыть]
.

Записывая первое из этих имен, Белый, вероятно, допустил ошибку: на самом деле мог подразумеваться Йонас Жилюс (псевдоним – Йонила; 1870–1932), литовский поэт, живший в США, Швейцарии и Германии, который, возвратившись после революции на родину, принимал активное участие в общественной и культурной жизни. Для устроителя приема по случаю приезда Белого Казиса Бинкиса (1893–1942), выдающегося поэта и драматурга, признанного главы литовских футуристов, общение с русским писателем могло иметь особый смысл: еще в юношеском литературном кружке Бинкис участвовал в спорах о символизме и в горячих дискуссиях по поводу стихов Белого [555]555
  См.: Микшите Р.Казис Бинкис // История литовской литературы. Вильнюс, 1977. С. 466.


[Закрыть]
, а в пореволюционные годы был близок к деятельности левых эсеров, с которыми тогда же Белый соприкасался теснее, чем с представителями каких-либо иных политических партий. Наконец, третий из упомянутых Белым поэтов, Фаустас Кирша (1891–1964), был одним из наиболее ярких литовских символистов; его философская лирика сформировалась под заметным воздействием творчества Балтрушайтиса. Впоследствии Кирша выпустил в свет сатирическую поэму «Пепел» (кн. 1–2, 1930–1938), название которой, весьма вероятно, соотносилось автором с одноименной, наиболее известной книгой стихов Андрея Белого.

О Блоке и о других: мемуарная трилогия и мемуарный жанр у Андрея Белого
1

Цикл воспоминаний Андрея Белого, создававшийся в конце 1920-х – начале 1930-х гг., по праву принадлежит к числу наиболее известных и наиболее ценимых его произведений. Эти три книги в равной мере значительны и как исторический источник: будучи ярким образцом мастерства Белого-прозаика, они содержат богатый и выразительно интерпретированный материал об эпохе, охватывающей около тридцати лет исторической, культурной и бытовой жизни России. «„На рубеже двух столетий“, „Начало века“ и „Между двух революций“ – лучшее, что написано Белым после „Петербурга“, – утверждает один из первых отечественных исследователей Белого Л. К. Долгополов. – Мы многого не знали бы о литературном движении рубежа веков, если бы эта трилогия не была написана, – несмотря на ее чисто литературный характер. <…> Белый создал обобщающий образ времени – катастрофического, чреватого взрывами и потрясениями мирового масштаба и значения, хотя описал одну только сторону, одну линию литературного движения начала века» [556]556
  Долгополов Л.Андрей Белый и его роман «Петербург». Л., 1988. С. 401.


[Закрыть]
. Сходного мнения придерживается и Л. Флейшман, автор работы о мемуарах Белого в американской коллективной монографии о русском писателе: «Никакие другие опубликованные мемуары, касающиеся русской литературы модернизма, не могут соперничать с мемуарами Белого по богатству информации, по широте изображения литературной жизни или по тому вкладу, который сделал их автор в развитие русского символизма» [557]557
  Fleishman L.Bely’s Memoirs //Andrey Bely. Spirit of Symbolism / Ed. by John E. Malmstad. Ithaca: Cornell University Press. 1987. P. 218.


[Закрыть]
.

Эти суждения в корректировках и оговорках не нуждаются. Действительно, мемуарная трилогия Белого являет собою грандиозную многофигурную композицию, дающую отчетливое представление не только о конкретных лицах и событиях, но и о целых социально-исторических группах лиц – о московской ученой интеллигенции последней трети XIX в., о контингенте гимназических преподавателей и учащихся, о профессорском составе Московского университета, о носителях «нового религиозного сознания» и т. д. Так, первая книга мемуарной трилогии, «На рубеже двух столетий», предлагает красочную панораму жизни московской университетской среды 1880–1890-х гг.; Белому важно было показать силу семейной культурной преемственности, прочные «кастовые» устои либерально-позитивистского мира, оставившие неизгладимый след в его биографии и биографии его поколения, – но написанное им по значимости выходит далеко за пределы анализа духовных и бытовых истоков собственной личности, приобретая самое широкое значение: недаром о Белом говорят как о полномочном историографе и бытописателе такого специфического социально-общественного явления, как «профессорская культура», историографе, указавшем и на «наступивший кризис этой культуры» [558]558
  Кантор В.Русское искусство и «профессорская культура» // Вопросы литературы. 1978. № 3. С. 159.


[Закрыть]
. Что же касается истории русского символизма, то легче перечислить лиц, обойденных вниманием Белого, чем назвать тех, кто – подробно или бегло – изображен в его мемуарах. Обладая избирательной, своеобразной до экстравагантности, но чрезвычайно острой, цепкой и устойчивой памятью, позволявшей много лет спустя довольно точно (почти не ошибаясь даже в указаниях месяцев и дней) и дифференцированно реконструировать события и умонастроения, с одной стороны, с другой – имея за плечами чрезвычайно активно и насыщенно прожитую жизнь, изобиловавшую встречами, странствиями, разного рода коллективными предприятиями, пребывая всегда в гуще людей, Белый сумел создать из хроники своей жизни, своих исканий, литературных и нелитературных деяний многокрасочную картину пережитой исторической эпохи.

П. Антокольский указывал на естественный сплав в мемуарах Белого «былого» с позднейшими думами о былом, на редкое единство этого сплава из былых увлечений и позднейших оценок [559]559
  Антокольский П.Валерий Брюсов // Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 1. С. 13.


[Закрыть]
. Ассоциация с прославленной книгой Герцена при обращении к мемуарной трилогии Белого, видимо, возникает неизбежно (и сам Белый говорит о «своем „былом и думах“»применительно к «берлинской» редакции «Начала века») [560]560
  См. письмо Белого к П. Н. Медведеву от 10 декабря 1928 г. (С. 454 наст. изд. [в файле – раздел «Письма Андрея Белого к П. Н. Медведеву», письмо № 1. Кучино. 10 дек<абря 19>28 года – прим. верст.]).


[Закрыть]
. По широте охвата исторической жизни, обилию и яркости индивидуальных характеристик, полноте и подробности автобиографического исповедания мемуарный цикл Белого выдерживает сравнение, пожалуй, лишь с двумя аналогичными произведениями русских классиков – «Былым и думами» А. И. Герцена и «Историей моего современника» В. Г. Короленко. Подобно Герцену и Короленко, Белый предпринимает опыт детализированной автобиографии, построенной по хронологическим этапам прожитой жизни (детство, юность, зрелость) на фоне широкой исторической панорамы и с вкраплением относительно самостоятельных очерков – мемуарных портретов современников. Сходство в мемуарном методе, жанре, приемах повествования, однако, только оттеняет существенные отличия Белого в характере и стиле предпринятого им летописания.

Плоды деятельности любого мемуариста неизбежно должны находиться в согласии с формулами: «я видел», «я знаю», «я вспоминаю», «я свидетельствую» и т. д. Следуя этим формулам, Белый в своих мемуарных реконструкциях упорно делает акцент не на сказуемом, как в большинстве своем другие мемуаристы, а на подлежащем – личном местоимении. То, что для Короленко, например, было бы неприемлемо (характерно само заглавие его книги о себе – «История моего современника»: писатель демонстративно устраняет собственное «я», настаивает на исключительно объективной значимости своих индивидуальных жизненных перипетий), для Белого – единственно возможный вариант. Неизменно задающее тон всему повествованию личностное начало – отличительная примета воспоминаний Белого и в сопоставлении с мемуарными книгами других писателей-символистов, появившимися незадолго до возникновения трилогии Белого или почти одновременно с ней. «Живые лица» (1925) З. Гиппиус, «Встречи» (1929) В. Пяста, «Годы странствий» (1930) Г. Чулкова содержат немало субъективных, пристрастных оценок и характеристик, но по самой фактуре изображения они представляют собой вполне традиционные мемуары, выдержанные в добросовестно «объективной» манере и предлагающие описания, трактовки и обобщения, мыслимые как адекватные определенным лицам или явлениям. Напротив, Белый с гораздо большей охотой отдается своим зачастую непредсказуемым ассоциациям, причудливым впечатлениям, метафорическим сопоставлениям, образотворчеству и мифотворчеству; в результате возникает не набор документально или – по замыслу – заведомо точных, адекватных внешним признакам объекта словесных фотографий, а некая новая суверенная художественно-документальная реальность, выстроенная по законам образного мышления и управляемая фантазией не в меньшей мере, чем императивными данными зрения, слуха и понимания. В этой созданной Белым новой реальности, например, выступающий с речью великий французский социалист и знаменитый оратор Жан Жорес предстает в образах то слона («Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой»), то громовержца Зевса («…сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий; рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан»); совокупность подобных образных построений и штрихов в изображении личности отодвигает на второй план то, что оказалось бы, разумеется, в центре внимания у другого мемуариста, – сообщение о содержании выступления Жореса.

Субъективное начало главенствует в мемуарных книгах Белого так же безраздельно, как и в его романах. И если образ столицы Российской империи в его романе «Петербург» – это образ вымышленного, символически преображенного города, не соответствующий ни реальному топографическому плану, ни путеводителям, то и применительно к воспоминаниям Белого следует делать аналогичную поправку: авторское восприятие порой претворяет достоверную реконструкцию фактов до известной степени в хронику никогда не бывших событий и панораму ярких художественных образов, существовавших в подобном виде лишь в восприятии и воображении Белого. Подлинные лица для этих образов служили лишь моделями. Характерно в этой связи замечание Г. В. Адамовича по поводу изображения в «На рубеже двух столетий» отца писателя, Н. В. Бугаева: «Портрет отца удивителен. Он строен, сложен и блестящ. Не берусь только судить, насколько он правдив именно как портрет, а не как поэтический образ» [561]561
  Адамович Г.Андрей Белый и его воспоминания // Русские записки (Париж). 1938. № 5. С. 145.


[Закрыть]
. То, о чем Адамович судит предположительно, К. В. Мочульский в своей книге о Белом утверждает с полной уверенностью: «Белый не историк, а поэт и фантаст. Он создает полный блеска и шума „миф русского символизма“» [562]562
  Мочульский К.Андрей Белый. Париж, 1955. С. 269.


[Закрыть]
.

В своих воспоминаниях Белый безудержно отдается эстетическому преображению некогда пережитой и познанной реальности. В свою очередь, собственно художественным произведениям Белого присуща, как бы по принципу взаимокомпенсации, тенденция к непосредственно личной исповедальности, автобиографизму. Едва ли не все произведения Белого насквозь автобиографичны, и эта их особенность настолько сильна и всепроникающа, настолько определяет характер обрисовки вымышленных героев, за которыми почти всегда скрываются конкретные прототипы, и выстраивание обстоятельств, за которыми встают реально пережитые коллизии, что их автор, по праву приобретший репутацию дерзновенного новатора, создателя причудливых, фантасмагорических художественных миров, парадоксальным образом может быть охарактеризован как мастер, неспособный к художественному вымыслу как таковому, не проецированному на личные воспоминания и впечатления или на «чужие» тексты, на новый лад перетолкованные. Если расценивать приемы сюжетосложения в прозе Белого, то придется сделать вывод, что изобретение оригинальной фабулы и интриги не относится к сильным сторонам его мастерства: там, где должна властвовать стихия чистого вымысла, у Белого чаще всего – надуманные, неправдоподобные, логически противоречивые ситуации. Достоверности и убедительности (в том числе и в отношении фантастических и «бредовых» явлений) Белый достигает тогда, когда непосредственно следует своему личному, биографическому опыту, либо когда строит художественную коллизию из заимствованных образов и сюжетных мотивов (таковы, например, мотивы пушкинского «Медного всадника» в «Петербурге», спародированные, гротескно перетолкованные, но претворенные в новую, безукоризненно выстроенную, емкую художественную реальность). Все творчество Белого изобличает фатальную неспособность писателя писать не о себе. Когда он пытается создать «беллетристический» сюжет – авантюрный, с участием сил и лиц, с которыми его никогда не сталкивала жизнь, – эти усилия сотворить нечто непредсказуемое и необычайное оборачиваются подспудным, потаенным автобиографизмом. В хитросплетениях интриги (в романах «Серебряный голубь», «Петербург», «Москва») узнаются события, сыгравшие явную или скрытую, прямую или косвенную роль в биографии Белого; в образах вымышленных героев фокусируются черты самого Белого, его родных, близких друзей и не очень близких знакомых, складывающиеся в новую художественную мозаику, которая при внимательном обозрении поддается дифференцированному и вполне конкретному анализу как биографическая в своей основе структура.

О спонтанном автобиографизме творческих опытов Белого свидетельствует характерный эпизод. В 1906 г., когда между Белым, Л. Д. Блок и Блоком разворачивалась мучительная личная драма, в журнале «Золотое Руно» (№ 7/9) появился рассказ Белого «Куст». В условно-символическом сюжете этого произведения Л. Д. Блок усмотрела скрытые оскорбительные выпады по своему адресу и по адресу Блока [563]563
  См.: Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 258–259.


[Закрыть]
. Белый же, как он в свое время решительно заверял Блока в письме к нему [564]564
  Андрей Белый и Александр Блок. Переписка. 1903–1919. М., 2001. С. 297.


[Закрыть]
, а позднее повторял то же самое в мемуарах «Между двух революций», никакими «злонамеренными» задачами не руководствовался и считал упреки совершенно немотивированными. Думается, что в этом конфликте оба, и Л. Д. Блок и Белый, были правы и неправы одновременно: по всей вероятности, Белый действительно не ставил перед собой специальных «аллюзионных» целей, но, работая над рассказом в дни, когда весь его внутренний мир был поглощен переживанием «петербургской драмы», оставался верен самому себе, своему сложившемуся творческому методу, и «отвлеченный» сказочный сюжет естественным образом оказался насквозь проникнутым непосредственно жизненной аурой.

Для самого Белого не существовало принципиальной разницы между собственно художественной прозой и мемуаристикой: рассказывая о годах младенчества в воспоминаниях «На рубеже двух столетий», он подкрепляет свои доводы цитатами из романа «Котик Летаев», используемого без каких-либо оговорок как мемуарный же текст, а литературный портрет Льва Ивановича Поливанова в тех же воспоминаниях дополняет опять же цитатой из романа «Москва», в которой речь идет о Льве Петровиче Веденяпине. Подобный метод вполне оправдан и не должен вызывать недоумения: ведь «Котик Летаев» целиком основывается на личных воспоминаниях Белого о своем детстве, а Веденяпин в «Москве» – такой же портрет Поливанова кисти Белого, как и незамаскированное изображение знаменитого педагога в «На рубеже двух столетий». В творческом арсенале Белого предостаточно подобных «двойников», которыми можно было бы восполнить характеристики соответствующих им подлинных исторических лиц: Мережкович и Шиповников из «Симфонии (2-й, драматической)» (1901) вписались бы в мемуарные образы Мережковского и Розанова, Жеоржий Нулков из «Кубка метелей» (1907) дополнительно проиллюстрировал бы воспоминания Белого о неприятии им «мистического анархизма» Г. Чулкова, Нелли из «Записок чудака» (1919) прибавила бы красок к портрету А. Тургеневой и т. д.

Если под «мемуарным» углом зрения рассматривать все творчество Белого, то выясняется, что писатель создавал мемуары (или произведения, включающие мемуарно-автобиографическое начало) с того самого момента, как ступил на литературный путь. Правда, это были не вполне привычные мемуары и едва ли они осознавались автором в этом их качестве – но ведь и позднейшая мемуарная трилогия Белого, как выясняется, весьма отличается от общепризнанных образцов этого жанра. Уже в первой книге Белого, вышедшей в свет в 1902 г., «Симфонии (2-й, драматической)» – или «Московской симфонии», как ее иногда называл автор, – есть элементы мемуарной хроники, вкрапливающейся в заведомо сфантазированное «мелодическое» повествование. Реальные московские жители преображаются здесь в нимф и морских кентавров уже в согласии с тем методом метафорического претворения действительности, с которым мы встречаемся и в последней написанной Белым книге, «Между двух революций», где трибун Жорес предстает в образе трубящего слона и Зевса-громовержца. Стремясь показать, как «в течении времени отражалась туманная Вечность» [565]565
  Белый Андрей.Симфонии. Л., 1991. С. 119.


[Закрыть]
, Белый пытается зафиксировать ускользающее время, щедро заполняя свое «симфоническое» повествование событиями московской жизни, совершавшимися в 1901 г., – от заметных и существенных до самых мелких и вздорных (документальную достоверность последних Белый подтверждает подстрочными примечаниями: «См. московские газеты за май», «Смотри газеты за июнь») [566]566
  Там же. С. 126, 168.


[Закрыть]
. Вся «московская симфония» выстроена по канве реально случившегося, увиденного и пережитого, порой являя собой уникальный образец диковинного жанра лирического протокола; перед нами еще не мемуары в строгом смысле слова, а скорее хроника, поскольку речь в «Симфонии» идет не о давно минувшем, а о недавно свершившемся или еще свершающемся, но характерные черты будущей мемуарной манеры Белого, предполагающей равноценное внимание к «существенному» и «несущественному» (разговорам «ни о чем», мелким бытовым подробностям, жестам, интонациям и т. п.), в этом раннем произведении уже налицо.

Автобиографический пласт сильно сказывается и в «третьей симфонии» Белого «Возврат» (1901–1902), в которой писатель «протоколировал» впечатления своей студенческой жизни в университетских аудиториях и лабораториях, и, разумеется, во многих стихотворениях 1900-х гг. Первые очерки Белого, содержавшие отчетливо выраженный мемуарный элемент, появились в 1907 г., после пребывания писателя в течение нескольких месяцев в Германии и Франции. Это были напечатанные в московской газете «Час» (2 и 16 сентября) очерки о встречах а Мюнхене со знаменитыми тогда мастерами слова – Станиславом Пшибышевским и Шоломом Ашем: в них давался беглый литературный портрет писателя («силуэт», как обозначено в подзаголовках к обоим очеркам), основанный исключительно наличных впечатлениях. За этими «силуэтами» последовали «силуэты» Мережковского, Бальмонта, Брюсова: характеристика, которую давал в них Белый мэтрам «нового искусства», опять же сводится в основном к изображению их личности, бытовых и психологических черт, особенностей поведения; творческий облик писателей в этих «силуэтах», в соответствии с канонами мемуарного жанра, тщательно не анализируется и лишь проступает сквозь облик человеческий. Так, в очерке о Мережковском Белый подробно живописует писателя на прогулке в Летнем саду, рассказывает о своем знакомстве с ним, описывает петербургскую квартиру Мережковского и З. Гиппиус, воссоздает царящую в ней атмосферу литературных дебатов [567]567
  См.: Белый Андрей.Арабески. Книга статей. М., 1911. С. 409–415.


[Закрыть]
. От позднейших мемуарных опытов этот и подобные ему «силуэты», зарисованные Белым, отличает лишь их большая фактическая достоверность, поскольку мемуарные эскизы второй половины 1900-х гг. делались по свежим следам пережитого и еще не подвергались искажающей оптике, к которой Белый прибегал – или вынужден был прибегать – в позднейшие годы. Уже в 1907 г. появляется и первый его очерк с подзаголовком «Из воспоминаний» – «Владимир Соловьев» [568]568
  Русское Слово. 1907. № 277, 2 декабря.


[Закрыть]
, в нем с благоговением переданы впечатления от немногочисленных встреч с философом и поэтом, духовным учителем Белого. По всей вероятности, уже тогда, в первое десятилетие своей литературной деятельности, Белый был внутренне готов перейти от отдельных мемуарных эскизов к более масштабным полотнам; В. Ф. Ходасевич, вспоминая об этой поре, свидетельствует, что в частых разговорах с ним Белый постоянно делился устными импровизированными мемуарами: «Любил он и просто рассказывать: о семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года, о профессорской Москве, которую с бешенством и комизмом изображал в лицах» [569]569
  Ходасевич В. Ф.Некрополь. Воспоминания. Bruxelles, 1939. С. 77.


[Закрыть]
.

Новый и чрезвычайно сильный импульс развитию у Белого мемуарно-автобиографической темы дала антропософия. Став в 1912–1913 гг., во время долгого пребывания за границей, убежденным приверженцем религиозно-философского учения Рудольфа Штейнера, уделявшего особо пристальное внимание проблеме человеческого самопознания, духовного становления и самоопределения личности, Белый ощутил потребность по-новому, под антропософским углом зрения осмыслить прожитую жизнь, характер своей внутренней эволюции и постичь ее потаенный телеологический смысл. Писатель был глубоко убежден в том, что приход его к антропософии был неизбежным и закономерным, что в антропософии ему суждено было обрести законченное системное воплощение тех духовных интуиций, которые он бессознательно переживал на рубеже веков, в пору становления своей творческой личности. Отсюда возникала потребность воскресить и проанализировать те первоначальные импульсы, из которых развивалась позднейшая цельная система мироощущения и мировидения. Так родилась идея большого цикла автобиографических произведений «Моя жизнь». Высылая Р. В. Иванову-Разумнику в июле 1916 г. рукопись романа «Котик Летаев», Белый сообщал: «„Котик Летаев“есть первая часть огромного романа „Моя жизнь“ – в нем 7 частей: „Котик Летаев“ (годы младенч<ества>), „Коля Летаев“ (годы отроч<ества>), „Николай Летаев“ (юность), „Леонид Ледяной“ (мужество), „Свет с востока“ (восток), „Сфинкс“ (запад), „У преддверия Храма“(мировая война)… Каждая часть – самостоятельное целое» [570]570
  Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 70.


[Закрыть]
. В полном объеме этот грандиозный замысел Белому осуществить не удалось. Кроме «Котика Летаева» был написан роман, посвященный «годам отрочества», – «Крещеный китаец» («Преступление Николая Летаева», 1921), служащий непосредственным продолжением «Котика»; с первоначальным замыслом «Моей жизни» (с заключительной частью цикла, посвященной мировой войне) отчасти соотносятся «Записки чудака», биографическую основу которых составляет история возвращения Белого в августе 1916 г. из Швейцарии в Россию кружным путем через Францию, Англию и Скандинавию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю